КУЗЬМИНКИ.

Если уж лететь над Москвой, то, конечно, во сне или на воздушном шаре. А коли придется на спортивном самолете класса “Руст и К*”, то как раз на юго-востоке Москвы Кузьминки вам и обещаю. Между Люблино и Кусково – то ли лес, то ли парк, здесь же пруды, просека линий электропередачи, пустыри… Вотчинного сельца ближнего Симонова монастыря уж века три как нету. Усадьба князей Голицыных, войдя в границы хрущевской Москвы, тоже благополучно сгинула. Осталась клумба, куда, приезжая в ранние годы к тетушке, я ходил гулять, не подозревая о некогда регулярном княжеском парке с расходящимися во все стороны аллеями. И по сей день в лесу можно сыскать неясные следы древнего паркового устроения. То благоустроенный мрамором родник с прорытой канавкой, ныне загаженной и пересохшей. То поросший дикой травой мост с неожиданной родословной. То как с неба свалившуюся липовую аллею. То полуразрушенный обелиск непонятной идеологической направленности. Давно, впрочем, замечено, что русской природе к лицу ностальгическая руина.

Дальше пруд, берега которого летом усеяны дикими голыми туземцами. И снова помню детское смутное ощущение солнечного звона в ушах, изогнутого над водой ствола дерева, на которое можно присесть, купающихся лиц и молчаливых энтузиастов с удочками – национальный вид спорта и созерцания.

Если идти вдоль берега, то придешь к полуразобранным останкам усадьбы, к резным чугунным воротам с воронихинскими львами, точь-в-точь как санкт-петербургские, только лучше, к мостику. Была еще пристань, да исчезла с клятвенными заверениями вернуть ее в лучшие времена, ибо по-прежнему свойственна нам безотчетная вера в русский коммунизм, когда навеки и сразу явится все, что уничтожали время от времени и по частям.

Ну вот, пожалуй, и все. Разве что мелькнет еще некий дуб, что был на вась-вась с Петром 1 да несколько дубов помельче, видевших Владимира Ильича, отдыхавшего здесь летом 1894 года на даче своего зятя Елизарова.

Решившись уйти из университета в отечественное ничто, я опять приехал сюда, гулял по берегу туманного борисово-мусатовского (художник, а не топоним) пруда, навеки всматриваясь в лица идущих мне навстречу юных дев. А там как-то женился благополучно, папа получил квартиру для нас, я вышел гулять и вдруг оказался на том же самом месте, но с другой стороны пруда, мгновенно узнавая судьбу в лицо. А позже с детьми – зимой с лыжами, санками, а летом, осенью так просто, “уточек кормить” - никого не узнавал. Гулял себе между страниц по слову сплетаемого романа, между писем к друзьям, поверх собственной тупости, скрипя январским снегом, и однажды вновь вышел на берег пруда напротив несказанной красы барского дворца, где, кажется, затевался уже бал, рассказ о коем в письме к нимфетке-свояченице так переплелся с реальностью, что ничего не осталось; постоял несколько минут, замерз, плюнул и больше не возвращался.

Замечу, кстати, что в Кузьминках отлично видны деформации нынешней пейзажной прозы, ее измельчание, скука, линька задушевной ливитанскости и твердость христианского скита и аскезы, трата словесной молью той изначальной тургеневской простоты, которую так хорошо припоминать, выключив телевизор, что и читать потом как-то неловко.

Так мы переходим к тому, что не увидишь внизу из спортивного самолетика. В первый раз ехали с женой на переполненном от метро автобусе с большим деревянным чемоданом, набитым рухлядью, шли зимним вечером по этой забытой Римом и миром глуши, где только разноцветный свет в маленьких окнах 14-этажных башен дрожит, как рождественские свечи в ночном пироге, из-за деревьев, да детский крик к уху примерзает… Пришли – ничья квартира, пахнет краской, клеем, шпаклевкой да на длинном шнуре болтается голая лампа. И вот уже старший сын читает Достоевского в подлиннике, учит адаптированный к Америке английский, исписан роман, а у стены все той же однокомнатной квартиры двухэтажная кровать для маленьких, а воз поныне там, и все больше Кузьминки от Москвы, и не стоит уже и возвращаться…

Когда приехали, за домом было большое колхозное поле. Весной новоселы чутко принюхивались к резкому запаху завезенного на поле навоза, а летом тягали кто картошку, кто кабачок, кто пару свеколок. Колхоз разорился и сдох, а жители, привыкшие к овощам, начали сами вскапывать землю, поливать, огораживать ее, копать колодцы, ловить воров, среди которых то забредет из Подмосковья дикий кабан, то лосиха приблудится через кольцевую автодорогу.

Потом государство вроде как разрешило молча эти “дачи для бедных”, и сейчас все окраины Москвы полны подобными “шанхаями”, что в условиях пустых прилавков все больше походит на блокадную подкормку. Миллион крохотных наделов с парниками, домиками, чудо-урожаями и счастливым муравьиным трудом, по которому легко восстановить крестьянское родословие многих нынешних москвичей. Близость автодороги с ее смертельными выхлопами тяжелых металлов, впитываемых той же морковкой, клубникой, картошкой, никого, кажется, не смущает. Хотя кто знает, может, сами не едят, а только нам же на базаре продают?

В отсутствие официальных мест апофеоза новой соцкультуры и отдыха иной отдушиной для народной силушки, куража и рекреации стало примыкающее к огородам и как бы возникающее из них кладбище. По летним выходным дням, в двунадесятые православные праздники, а особенно на Пасху, здесь собирается несметное количество народу, как родственников усопших, так и просто сочувствующих. Все оцеплено милицией, от метро подаются дополнительные автобусы, продаются цветы, зелень, жарятся шашлыки, варится снедь, происходят возлияния, полуязыческие тризны. После отдания долга умершим народ разбредается по ближайшему леску для продолжения пикника и расслабухи. Вслед за ними идут люди, живущие за счет сбора стеклянной тары, в том числе среди могил, кустов и под деревьями.

Безусловно, что нормы нынешней российской культуры нуждаются как в тщательном описании их, так и в исследовательском сочувствии какого-нибудь заграничного педанта. Ныне “шестое августа по старому, Преображение Господне”, - как написал Юрий Живаго. Второй Спас, яблочный. На кладбище много народу, сказал мой папа, приехавший в переполненном автобусе с другого конца Москвы посмотреть на внуков, погулять с ними, а заодно привез в двух сумках молодую картошку, два с половиной килограмма мяса и немного постиранного бабушкой детского белья.

Сегодня народу много, а завтра, когда на кладбище никого уже не будет, на могилах останутся лежать яблоки. Была такая вера, что в этот день умершим детям, чьи родители до сего дня воздерживались от яблок, ангелы на небе яблоки раздают. На полдник. А тем, чьи родители ели, не раздают…

И говорят, чтоо это единственное в мире кладбище, через которое проходит автомобильная дорога. Ничего, в автобусах пассажиры привыкли. Разве что если гроб несут, повернутся все к окнам. Теперь здесь, как и всюду в Москве, почти не хоронят, нет места. А как вывели войска из Афганистана, так и вовсе редко увидишь покойника на тележке, людей вокруг, военный оркестр да два траурных автобуса в стороне. За все эти годы только один раз в какую-то сырую промозглую погоду и ощутил, глядя в заднее стекло автобуса на грязные памятники, на землю, как сытно будут есть черви это тело, да и тела всех бесконечно близких тебе людей, без которых и жить нельзя…

Характерный райончик… Кладбище началось с захоронений немецких военнопленных, которые строили свои зеленые бюргерские трехэтажные дома вблизи нынешнего метро “Текстильщики” да – точно не скажу, но возможно, - носили рюкзачки с добытым, но еще не до конца перемолотым стронцием. Во всяком случае, в нескольких километрах от кладбища и посегодня огорожена проволокой земля с повышенной, по слухам, радиацией и увеличенной, по виду, земляникой.

Раз в год из немецкого посольства наезжает на кладбище невиданное количество “Мерседесов”, а однажды приехал и сам канцлер Гельмут Коль, для которого от кольцевой (каламбур!..) навалили свежий, ровный асфальт, чтобы привезти как бы извне, а не из города, ибо тогда пришлось бы сносить для показухи все Люблино, а сие показалось накладно.

Перед кладбищем, если ехать от метро, больница имени наркома Семашко, куда попала однажды по блату делать аборт моя жена. У нее поспалился зуб, поднялась температура, стали лечить антибиотиками, и беременность приказали прервать. В палате десять человек, операция не только без наркоза, но и без обезболивания, как из-за дешевизны семашкинского здравозахоронения, так из-за общего: чем хуже, тем лучше. Встретил ее дня через два – с сумасшедшими глазами. Потом восстанавливалась еще целый год. А через несколько лет родился сын “без гарантий как для плода, так и для роженицы”. Чтобы выжить здесь нужно не только бешеное здоровье, но и несомненное счастье, в просторечии именуемое попеченьем Господним.

Вслед за больницей идет психиатрическая больница, где в свое время проходил экспертизу борец за инакомыслие Буковский. Впечатление от врачей у него осталось благоприятное. Когда едешь на автобусе в понедельник и видишь столпившуюся на углу кучку женщин в мышиных халатах, ждущих машину, чтобы ехать в баню, почему-то вспоминаешь Владимира. На стене большими масляными буквами на английском языке: “Желтый дом”.

Кладбище – остановка по требованию, - огороды, гаражи, бывшая свалка, военный городок, где живут почему-то ненавистные таксистам “сапоги” и военное училище.

Пишу, пишу, а сам, признаться, боюсь выдать буржуинам ту самую военную тайну, который все мы изначально наделены, когда бы ни родились и где бы ни жили, самим нюхом и зрением, самой мыслью и слухом, повсеместно разносящимся, самой душевной и телесной причастностью этому государству.

И действительно, тайн много и не избежать цугундера, да разрядка очередная и прибыли сюда несколько американских курсантов из Вест-Пойнта, и слава богу, а то водишь дочку на танцы в училище, а сам никнешь: вдруг еще углядишь что-то неположенное. Вот, скажем, бежит по зимнему лесу взвод курсантов голых по пояс для морального и физического здоровья, а к вечеру они все в санчасти с температурой 40*, рвотой и прочими неприятностями. Пищевого отравления не находят, да и Бог с ними, с курсантиками, но дети в городке тоже в течение недели один за другим в лежку с теми же симптомчиками, и вот уж слухи ползут о небольшом военном заводике, промывающем радиоактивные двигатели на другом конце леса. К докторам обратились, те в недоумении – эпидемия, а из райздрава звонок: всем ставить острое респираторное заболевание.

С другой стороны, за огородами в низине – дикий индустриальный пейзаж Капотни, где с 1937 года непрерывно горит факел нефте-химической переработки. Если лететь от границы, то как раз на этот факел лучше всего и равняться. Так и делают: летят Мальчиши-Плохиши – “Привет Капотне!” А если ослеп, то запах чувствуешь. После десяти вечера – дежурный технологический выброс. Был дом белый – стал желтый. Был человек здоров –заболел. Был туман – пошел дождь коричневый. Задыхаемся? “Етта ничаво”, как говаривали, если верить Хармсу, вонючие крестьяне, когда барин-Пушкин проходил мимо них, демонстративно затыкая нос пальцами. “Етта, барин, ничаво!” – скажем и мы с ними.

Ведь проведен уникальный исторический опыт: крепостных людей, не выводя из оного состояния, обучили грамоте, дали обязательное среднее и необязательное высшее образование и даже академию кто-то окончил, и вот весь мир вокруг морщится – воняет! – а академик: “Етта ничаво, барин!” – в пояс кланяется, да и Пушкина заодно с Хармсом кокнули, вот и вся разница…

Как жить? Вопрос не только для Кузьминок. Родить трех детей на асфальте, в умирающем городе? Нет, лучше в лесу на свежем воздухе, где недавно еще ходили лоси, где белки водятся, стучит не сосед-особист, а дятел, где можно собирать землянику, малину, грибы, хотя здесь же бегают средь бела дня в голом виде маниакальные мужчины, пугая гуляющих женщин с детьми, так что ходит милиция и патрули из училища, а все равно в начале месяца пошла ближе к вечеру женщина прогуливать собаку, а вернулась к мужу одна собака, женщину уже утром нашли, и все похолодели от ужаса, а – делать нечего – в магазин, там водки нет, но по пятницам прудуктовые заказы для ветеранов войны, многодетных и инвалидов в течение часа продают.

Дело ведь не в нагнетании реальных ужасов, не в безумных несообразностях быта, любопытных лишь иностранцу, а все в том же “как жить?”, восходя к необходимому и почти уже только внутреннему пространству свободы, тишины, достоинства… Извне – больница, дурдом, кладбище, запретная зона. Из дома, от себя – ясли, детский сад, школа, военное училище. Все сходится у автобусной остановки.

Помню десять лет назад зашел за сыном в детский садик – вся группа на прогулке, выстроившись друг другу в затылок, сосредоточенно маршировала, никто их не заставлял, не показывал, сами, от души… Хорошо, младшие не будут ходить в сад цеплять на себя эту заразу, будут с мамой сидеть. На работу не ходить, транспортом не пользоваться, в окне виден лес, облака, скоро осень, в случае чего полчаса лесом до кольцевой, дальше перебежать шоссе и лесом опять несколько дней до Мещеры, потом Рязань, Хвалынское море и дальше – в Персию, там обо всем забудешь… Но главное, что всякий миг ты – никто, ты в руке Господней, вне планов и обстоятельств, в постоянном разговоре с Ним на русском языке и, заправив лист в пишущую машинку, выстукиваешь: “Жизнь наша лишь стилистически любопытна. Во-первых, как описание английским натуралистом. Во-вторых, как непрерывный диалог с Господом Богом, записанный на кириллице в одна тысяча девятьсот девяностом году от Рождества Христова в Кузьминках, где ничто этому не перечит, где все вокруг лишь знак наших с Ним отношений”.

Август 1990 года.

 

 

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений