Игорь Шевелев
Когда-то Давид Самойлов, вспоминая Анну Ахматову, заметил, что она пережила две славы – славу поэта и славу выдающейся личности в литературе. Мы не знаем будущего, и, вполне вероятно, что нынешнего юбиляра, писателя Андрея Битова, которому 27 мая исполняется 70 лет, поджидает и третья слава. Но первые две принадлежат ему по праву. 1970-е годы принесли Битову признание как одному из лучших русских прозаиков. Его роман «Пушкинский дом» стал знаковым событием литературы. И полузапретность творчества Битова, его человеческое и писательское достоинство только подтверждали собой высоту прозы. Последние десятилетия, что бы ни происходило в стране, Битов остается одним из немногих оставшихся в России нравственных ориентиров. Человек, начисто лишенный позы, он многие годы является президентом Русского Пен-центра. Он устанавливает памятник Мандельштаму во Владивостоке и памятник зайцу, перебежавшему дорогу Пушкину в Михайловском, он исполняет под джаз пушкинские черновики, пишет и наговаривает эссе и становится родоначальником литературной астрологии. От нынешней писанины голова затуманивается. С Битовым все прояснено. Повторяя любимого классика, отметим: он оригинален, поскольку мыслит.
Игорь Шевелев
Как считать возраст
Об оборотной стороне медали нелепо говорить: «Не ожидали!»
- Андрей Георгиевич, запоминаете свои дни рождения?
- Первые дни рождения не очень помню. Тот, который запомнил хорошо, я описал в «Неизбежности ненаписанного». Когда мне делали операцию на мозге, то первый вопрос задали: «не было ли у меня ударов по голове?» И много позже операции, когда мне было близко к шестидесяти, я вдруг вспомнил о том дне рождения. Мне исполнялось лет десять или девять. Мама накормила нас с Валерием Григорьянцем, моим приятелем еще по школе образца 1944 года, чем-то очень вкусным, а именно сосисками с чаем. И мы пошли гулять вокруг Ботанического сада, что напротив нашего дома на Аптекарском острове. По-видимому, неподалеку была гауптвахта, потому что распоясанный солдат, закричав бешеным криком, метнул что-то через речку Карповку. По-моему, он поставил мировой рекорд, как в рассказе Карела Чапека. Если бы он метнул камень, у меня не было бы головы. Но это был кусок спрессованного глинозема, который, попав ровно в ту точку на голове, которую много лет спустя оперировали, рассыпался.
- И вы пришли домой, обливаясь кровью?
- Да, была поверхностная рана. Таким запомнился день рождения, когда я оправдал свою фамилию. Естественно, я смотрел на отрывной календарь, кто еще родился в этот день, это меня забавляло. Как и то, что 27 мая был то днем химика, то днем пограничника. Но главное, я родился в день основания Санкт-Петербурга по новому стилю. Видите, до сих пор хвастаюсь. А когда в день 300-летия Петербурга мне исполнилось 66 лет, это составило ровно 22% от возраста города. 27 мая, кстати, была еще подписана женевская конвенция по авторским правам. Единственное, что в этот день умер Арсений Александрович Тарковский, подвел меня.
- А большие юбилеи как отмечаете?
- Шестидесятилетие я праздновал по дороге в Питер. То же самое хочу сделать сейчас. Сесть 27-го числа в ноль часов ноль минут в питерский поезд и исчезнуть из виду. Там о моем приезде еще не знают. А десять лет назад вместе со мной ехало много народу. Тогда были деньги, и я решил собрать только своих, - не знаменитостей, а тех, с кем делил свое начало. И семья была полная, и можно было похвастаться всеми детьми. Все были вместе, всех было много, напились, не подрались, все было насыщенно тогда в 1997 году.
- Повторять не будете?
- Сейчас я хочу куда-нибудь поднырнуть, потому что ни ощущения праздника, ни куража у меня нет. В конце зимы я написал тексты и успел распихать их по разным изданиям, чтобы вышли к юбилею. В «Октябре» в 4-м номере, в 5-м номере «Звезды», «Нового мира». Думаю, что написанные тексты это существеннее, чем оказаться в телевизоре. Все-таки семьдесят лет это довольно суровый возраст.
- А, по-моему, если жизнь, так она и есть жизнь.
- Ну да, человек жив, пока он жив. Это понятно. Но я – нумеролог, люблю считать. Нынче год свиньи, он благоприятный. Тяжелый год, - по 12-годовому циклу, - это когда тебе 66. В тот год я проехал через рак. А сейчас я ближе к своему пику – к 72-м годам. Это – 2009 год. На следующий, 2010 год у меня есть очень серьезный план, который я не буду пока обнародовать. Если я его правильно и красиво выполню, значит, буду жить дальше, ни о чем не думая. Вообще много систем подсчета возраста и того, сколько ты проживешь. Одного геронтолога всемирной величины спросили, что надо делать, чтобы долго жить? Есть одни яблоки, пить постное масло, не ходить в туалет, еще что-то? Он ответил: «главное, это правильно выбрать родителей».
- Хороший совет.
- У Пушкина была хорошая генетика, предполагающая долгую жизнь, но он нарвался на пулю. Я ни с кем стреляться не собираюсь. Японцы пробовали разные системы определения продолжительности жизни и остановились на том, что надо сложить возраст родителей и поделить пополам. Это будет твой предельный возраст. Тогда у меня получается, как минимум, 78 лет. С другой стороны, если придавать этому серьезное значение, то получается суеверие, безбожие и тому подобное. Но ориентироваться надо, чтобы оставить после себя порядок. Иначе, как у меня сейчас, потомству будет неприятно со всем этим всем. Хочется, чтобы все было чисто.
- Вы воспринимаете нынешнюю дату как некий рубеж?
- Конечно, она заставляет задуматься. Я встретил недавно приятеля, который ее пережил, и он говорит, что это совсем другое дело – после семидесяти. Меня порадовали древние греки, считавшие, что после этого возраста человек может делать все, что хочет. С него нет уже спроса, все должны отступиться, - как живет, так пусть и живет. Допустим, звонит Игорь Шевелев и хочет брать интервью, а я говорю: «Да пошел ты…» Но это уже после семидесяти. Будем считать, что успели…
- Или наоборот: «приноси скорее диктофон, кофе остывает!»
- Нельзя же заниматься все время доказательством, что ты жив, через экран, газеты, радио. А сводится к этому, - если человек исчезает из эфира и с газетных полос, то его вроде как не было. Но должны не исчезнуть какие-то тексты, которые этого достойны. А сам я могу перейти к приватной жизни. Что же касается неприятного для меня возраста в 78 лет, - это как раз нижняя точка 12-летнего цикла, - то один старичок-кореец гадал мне в городе Пусан по книгам, звездам и числам и сказал: «До 78 лет - без маразма». Я спрашиваю: «А дальше?» - «А дальше с маразмом».
- Мог бы сказать и более неопределенно.
- Нет, все прямо сказал. Но не надо ничего преувеличивать. Если относиться ко всему легко, то это и было бы внутренней свободой. Недавно, когда был в больнице, очень расстроился от смерти Курта Воннегута, писателя, которого очень люблю. Оказывается, он в интервью сказал, что мечтал бы разбиться в самолете. Поскольку я сейчас часто летаю, то думаю, что это был бы не худший вариант. Но я-то заслужил, а другие причем? А он, оказалось, тоже разбился. Хотя и с меньшей высоты, - со ступеньки дома.
- Жизнь это ведь и ощущение перспективы, того, что должен сделать?
- Скорее, провал-подъем, провал-подъем. Не бывает, что одна сплошная прямая. Не нам измерять, что выше, ниже. Я как раз стремился в какое-то новое смысловое пространство, что-то писал, но оказалось, что иммунная система опять развалилась, и весну я не потянул. Обычно, когда что-то сделаешь, то силы прибавляются, - «законный гонорар», я бы сказал. А выходит, что опять надо силы искать.
- Очередное «обнуление»?
- Если вы имеете в виду цикл «Обнуление времени», написавшийся у меня в Швейцарии, то я отсылаю читать журнал «Звезда», где он напечатан. Там все мутнее, непонятнее и глубже, чем все, что я скажу сейчас. Золотая рыбка в мутной воде.
- Вы в молодости любили путешествия, сейчас ездите непрерывно, дома застать нельзя, и на юбилей хотите исчезнуть. Поездки как способ исчезновения?
- Конечно, здесь набедокурил, там набезобразничал, в третьем месте беспорядок навел, тут же выскочил из него, как из лужи, и поехал творить следующий хаос. Я приезжаю с маленьким чемоданом, и тут же умудряюсь в номере привести все в такое состояние, что горничная, увидев комнату на следующее утро, падает в обморок. И делает мне выговор, как советская вахтерша. Но это значит, что я живу по-своему. Главное, не забыть паспорт, деньги, билет и какие-то записи, которые могут пригодиться для продолжения письма. Скорее всего, ты не будешь ничего делать, но если поймешь, что забыл этот листок, то тебе начнет казаться, что ты не написал только потому, что забыл его, и тогда начинаются угрызения.
- А пишете по-прежнему в амбарной книге?
- Пишу на всем, что подвернется, на использованной бумаге, - главное, чтобы не было ощущения важности события: Я ПИШУ! Но какая-то общая тетрадь должна быть, чтобы распухать от вложенных туда листочков.
- Над рукописями трястись не надо, но какой-то архив есть?
- Архив слишком накопился. Специалисты призывают его разобрать и отдать им, а я не могу, я тону в нем. Я не люблю выбрасывать бумаги. Для меня какой-то квиток говорит больше, чем дневниковая запись. Но привести их в порядок уже не могу: замкнутый круг.
- Можно бумаги положить под стекло, в рамку и сделать концептуальную выставку.
- Я очень хорошо представляю, как это делается, но уже некогда и незачем. К несчастью, теряется всегда то, что не хотел бы потерять. Тогда начинаешь злиться на всех. Особенно опасно, когда наводили порядок, и после этого уже ничего нельзя найти. Кто-то приходит же убирать. Тогда все рукописные бумаги, что валяются на полу, складываются стопками. Они переслаиваются, превращаясь в какой-то странный минерал, объект слежавшихся рукописей. И выбрасывать жалко, потому что кажется, что можно найти что-то, о чем забыл. Еще лет тридцать назад у меня был план все это разобрать и написать мемуары. Но не в хронологической последовательности, а так, как лежали в процессе разборки.
- Стать «Шлиманом собственной Трои»?
- Иногда это чистые глупости, которые всплывают, когда разбираешь память. Память это тоже – свалка. «Память у меня исключительная, - говорю я, - она все исключает». Но если мне что-то надо, то внутри этой свалки я ориентируюсь быстро, и текст возникает быстро, сборка происходит мгновенная. А во внешней свалке мне уже не разобраться. Так и буду жить «древнеримским греком», - как получится, так и получится. Недавно набрел в каком-то забытом интервью, - теща мне нашла, - на свой экспромт: «Об оборотной стороне медали нелепо говорить: «Не ожидали!»
- Свои дни рождения плохо помните, а что запоминается?
- Места и времена года запоминаются по тому, что мне удавалось там и тогда сделать. Пишешь не каждый день, а изредка, но плотно, и это помогает внутренней хронологии. Я помню, что, где и когда написал, и вокруг этого начинают всплывать и обстоятельства жизни. Когда пишешь, ничего другого, по-видимому, нет. Запоминается сам этот момент. Письмо ведь - искусственное занятие. Просто оно должно стать жизнью в момент самого письма. Надо удрать куда-то, где ничего нет, где приводишь себя к двум-трем функциям, без которых человек не может обойтись. А тут слишком много суеты, включая интервью.
- Ну, а представляете, если взять интервью у Пушкина?
- Да, он бы прогнал вас метлой: «Не ваше собачье дело!» У меня об этом книга «Фотография Пушкина». Это пошлость – знать какие-то подробности о человеке, а не то, что он делает. В результате, знают не что-то, а – о чем-то. Того же Пушкина привели к знаменателю полной непрочитанности. Он завальцован как памятник, который слишком часто красили. Мне рассказывали, как на какой-то станции стоял Ленин, которого красили к каждому 22 апрелю, в результате он стал похож на скифскую бабу. Так даже с Лениным нельзя. А без чтения самих текстов нет ни жизни языка, ни общей жизни. Значит, они находят какой-то иной путь распространения. Потому что, как сказал Василий Розанов, книгу не надо читать ни для удовольствия, ни для информации, но только для изменения свой души. То есть развиваться вместе с автором. Когда между автором и читателем нет никого, и это единственная возможность общаться по своему выбору с необходимым тебе человеком.
- Я помню, как впервые «открыл» Битова, которого до того читал много раз, не понимая, чего в нем особенного. Это было лет 30 назад, журнал «Вопросы литературы»…
- Ну, и достаточно сотни или нескольких сотен таких читателей. Это статья «Три пророка» из романа «Пушкинский дом», тогда не опубликованного. 1976 год. Я еще надеялся, что прикормлю цензуру, как рыбку, кусочками. И все, что можно, я через это болото протащил, чтобы без уступок. А когда не получилось, опубликовал полностью в Америке. Свою гласность я объявил себе еще в 70-м году. Тогда я вернулся к заброшенному «Пушкинскому дому», который, в основном, и дописал на основании первого варианта 64-го года. Писал, и вдруг понял, что у меня появился какой-то внутренний редактор, которого я вовсе не хочу. Если об этом не могу сказать, и о том, и о сем, то зачем вообще писать? И я объявил себе это слово «гласность», и решил сделать книгу, которая сразу показала бы людям, что им можно делать все, что они хотят. И я решил издать толстый роман «Гласность», в котором тысяча страниц была бы заполнена одним только трехбуквенным словом, которое пишут на заборе, - всеми возможными способами набора и расположения текста. Такой вот концептуализм задолго до Сорокина. И когда люди взяли бы этот том, увидев слово не на заборе, а на бумаге, то поняли бы, что все можно. И возник бы другой вопрос: а что, собственно, ты можешь, кроме этого?
- Опередили не только Сорокина, но и все уроки гласности.
- Ради хвастовства я ввел эту историю, когда был удостоен чести написать послесловие к маленькому томику Ивана Баркова. И писал его с большой ответственностью, поскольку два века ушло на то, чтобы напечатать этого автора. Свобода это дело внутреннее, - если ты не можешь не сказать, то ты и скажешь. И скажешь ровно столько, сколько сможешь, не более того. И думать, что в иных условиях все повернулось бы иначе, так же нелепо, как то, что «если бы я родилась в Америке, то была бы Джиной Лоллобриджидой».
- Сначала я подумал, что хорошо бы Ваш архив ввести в компьютер, чтобы не мучиться, а потом вспомнил, что почеркушки-то исчезнут?
- Ну, и хорошо. В компьютере исчезает то, чего удостаиваются самые крупные писатели, - написанного рукой, вычеркнутого. Я много работал с черновиками Пушкина и знаю, как драгоценно то, что он не докончил, вычеркнул. Это дает пространство понимания. В той же «Звезде» напечатано мое сомнительное открытие под названием «Память как черновик». Я сейчас тренирую свой склероз тем, что снова учу наизусть свои любимые стихи. И однажды я понял, что, запоминая что-то, ты восстанавливаешь несохранившийся черновик. Сначала будет запомнено то, что писалось в первую очередь. Потом – то, что было прописано. Потом – то, что было выглажено. Потом – то, что отточено. И так далее. И возникнет беловик, - чистый и гладкий.
- То есть память – объемна?
- Да, память так устроена, что схватывает суть. А суть приходит к поэту с самого начала, как догадка. Я знаю, потому что работал с черновиками Пушкина, исполняя их под джаз. И это проявилось в виде гипотезы: если кому-то понадобится исследовать чьи-то показания, - врал он или не врал? – то пусть идет домой и зубрит эти показания наизусть. И тогда будет всплывать, - где правда и где неправда.
- Но кто будет исследовать наши клочки, когда кругом сталактиты архивов?
- Вы сейчас сказали, как Зощенко в одной из своих повестей: пишешь, а для чего пишешь? Лет через пятьсот какой-нибудь мамонт наступит ножищей на твою рукопись, ковырнет ее клыком, понюхает и отбросит, как несъедобную дрянь… Этого мы не знаем. Люди выстраивают кумиров и их возвеличивают. Конечно, от этого происходит некоторый процесс культуры, выстраивается какая-то иерархия, справочники, энциклопедии, словари. Но это - в конечном счете. А так кажется, что люди преувеличивают значение той или иной фигуры, чтобы самим ничего не делать. Мол, вот какие люди бывают, а я-то что… И вдруг оказывается, что ни у кого нет критерия. Кроме того, кто раздувает щеки и делает вид, что у него критерий есть. А человек больше всего боится показаться глупым: а вдруг кто-то знает и видит то, что не видит он? И начинает ориентироваться на то, что ему говорят. Поэтому людьми так легко управлять. Не надо их преувеличивать. Это все равно – стадо. А, в результате, человек, делающий вид, что знает, становится вождем. И приводит систему доказательств. А вот, кто не требует доказательств, так это Господь. Если бы он требовал доказательств, то ничего бы не было, потому что общечеловеческого разума что-то не видно. Значит, оно все время спасено Им, - а не только само героически выжило. И если вы почувствуете эту разницу между своим подвигом и Его спасением, то, может, что-нибудь и поймете в этой жизни.
Поздравление с юбилеем
Резо Габриадзе художник, режиссер
- Для меня говорить об Андрее Битове – очень сложная задача, потому что он мой друг в еще старом, 30-летней крепости и выдержки, понимании этого слова. И говорить о друге, что он большой писатель, писатель огромной важности, писатель, который отвечает за свое время, оставаясь настоящим художником, - говорить о друге такое сложно. Но поверьте, что я сказал правду: это, действительно, писатель на все времена, который останется в русской литературе, что, согласитесь, не просто. Многое нам пришлось вместе пережить в жизни, уход близких, и то, что жили в одной стране, а оказались в другой. Я впитал от него много доброго, хорошего, умного и достойного. Андрей – человек редкого достоинства. Он многое перенес, как и все мы, и больше нас, потому что много болел последние годы. Но это не мешает ему оставаться все тем же – мощным, звучным, достойным своего имени: Андрей Битов. Хотя в семьдесят можно уже обратиться к тебе и с отчеством, - Андрей Георгиевич, будь счастлив. Люблю тебя, ты мне дорог. Был дорог, дорог сейчас, и, наверное, уйду я с этим чувством. Я очень тебя люблю, еще больше – уважаю. А остальное будет – тост, который я тебе обязательно скажу. Счастья тебе, дорогой Андрей.
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений