Игорь Шевелев
В бункере после войны
Двадцать вторая большая глава «Года одиночества»
I.
«Ну чего там? » - Мужик, держа доску, заглянул сверху в строящийся бункер. – «Давай сюда». Напарник принял ее. Сначала закрепят, потом обнесут вагонкой, наедут марафет. Процесс строительства оставлял его равнодушным. Он хотел бы прийти, когда сдадут «под ключ». Его занимало, что ему делать в этом мире, а не откуда тот берется.
Размеренно сделав часть работы, мужики перекуривали. То вспомнят анекдот из вчерашней программы, то про футбол, то о бабе, которая выписывала им наряд и которую имел за лишние полставки какой- то Серега. С ними по чувствовал себя скомканным, чужим самому себе, это нормально. Они обещали все сделать за три месяца. Если будут работать, так и выйдет. Но если он уедет в город, дело застопорится, и через три месяца хорошо если будет половина. Значит, надо или сейчас терять здесь время, или потом оказаться у разбитого корыта.
Он прошел в уже сделанное помещение, которое осталось облицевать. Украинцы или молдаване могли сделать лучше и быстрее, но где их найдешь, если всюду мафия. У него стоял там трехногий столик и пишущая машинка, чтобы щупать путь к душе. Тут и пересидит, несмотря на запах краски – вентиляцию обещали позже. Каждый народ заслуживает того Бога, который их создал. По трудам их узнаешь создавшего их. Он представил своего Бога. Мерзавец и лентяй, одно слово. Что теперь делать?
Когда снова вышел к рабочим, те перекусывали. Разложив на рекламной газетке колбасу, хлеб, сыр, два стакана с каким- то дешевым ликером из стоявшей тут же бутылки. «Ну что, хозяин, двигается дело? » - приветствовал тот, что побойчее. Он хотел ответить что- то про деньги, которые заплатил и еще заплатит, если они будут работать, а не отдыхать, но не смог точно сформулировать и только молча кивнул. «А сами- то чем питаетесь? – спросил второй, поприличней. – Присаживайтесь к нам». Он еще раз рассеянно кивнул и сел рядом, но есть, конечно, не стал. На те деньги, что им выплачиваются, можно было построить в два раза больше и быстрее. Но все делается через задницу. Он говорил шефу, но тот только морду кривит. Как будто ему одному это нужно. Он дождется окончания строительства бункера и пошлет все к черту. Будет роман писать. Все равно все сгниет. Ладно. «Работайте, ребята, - сказал едва ли не с отвращением, - работайте, если хотите деньги получить». И пошел, не оглядываясь, к себе в логово.
22.1. Каждый раз расставляешь фигурки на доске заново. Это Бог, это дьявол, это правила дискурса, это страх игрока, делающего ход, то есть приводящего игру в состояние реального действия. Уже не представить времена, когда идея, что Бог – суть производное от человеческого сознания, приводила в трепет и инквизиционное возбуждение. Но почему всякий раз – заново? Почему сознание прерывисто? И почему все же удается каждый раз продвинуться дальше, если начинаешь сначала?
Девушки, как водится, должны были спуститься по винтовой лестнице. Причем, в этот момент их снимали скрытой камерой снизу: по условию они приходили в юбке, но без трусиков. Дальше они шли по покатому вниз коридору, и в первой же комнате справа он должен был их ждать, чтобы сообщить свои указания. Вкратце они рассказывали ему о своих делах и интересах. Но это, скорее, для архива. Он предлагал им или сейчас, или когда захотят, остаться здесь, то есть уйти вглубь. Во всяком случае, у них было укрытие, если что случится. Борделем или гаремом это можно было назвать только с большим преувеличением. Скорее, лицеем или академией. Можно подумать, сюда брали любую. Хотя, в принципе, конечно, любую.
Накануне вечером, как всегда, приехали иностранные туристы. Какой-то деляга включил его бункер в справочник, наряду с прочей экзотикой, да еще поставил три звездочки. Туристы внимательно все разглядывали и ржали, не останавливаясь, как будто у себя дома не видели никогда ничего подобного. Впрочем, откуда им? Странные люди эти иностранцы, он их не понимал. Ему полагался процент за их посещения, поэтому он просто делал вид, что не замечает их. К тому же они оставляли диковинные презервативы в качестве презентов, мобильные телефоны с оплаченным входом в Интернет, комплекты лазерных гениталий – обычная их реакция на увиденное.
Связники тоже шли косяком, но они надоели ему еще больше интуристов. Каждому он улыбался, хлопал по плечу, становился лучшим другом, поил и кормил деликатесами, да и сам, конечно, ел, а то бы другого случая не было. Он работал, не останавливаясь, день и ночь. Сам не заметил, как в приятелях у него оказалась вся шпионская Европа. Только потому, объяснял себе, что ему на них всех наплевать. Издевательский финт со стороны неба сделать анахорета светским львом, но, конечно, не без шарма. Ладно, он не возражает.
Берешь два слова: «ангелы» и «люди» – и тонкой игрой понятий выводишь из них всю систему ума, включая ссылки на все собрание мировой библиотеки. Тут все дело в форме плетения. В детстве он 8 марта подарил маме книгу о вязании, и оттуда запомнил способы.
22.2. Почему-то вечерний город, когда он вылезал из своего укрытия, вызывал в нем в первую минуту очень тревожное ощущение. Эти электрические огни во мраке, автомобили, словно поворачивающие сразу во все стороны, редкие прохожие, которые шли, словно опустив головы… - он весь напрягался, и это было хорошо для готовности к нападению. Но внутри него было холодно и неприятно.
Он открывал ключом одну дверь, другую, третью, и оказывался на лестнице, поднимавшейся из-за бетонной стенки. Как правило, тут никого не было, но на этот раз компания старших школьников распивала пиво, и они даже рот раскрыли, когда он появился из-под земли. «Закурить есть?» – спросил один, но он молча, покачав головой, уже вдыхал свежий, морозный, тревожащий, живой воздух, особенно поразительный после стерильного кондиционера.
Кое-как он добрался до шоссе. Он шел твердо, как бы перед самим собой демонстрируя обычную прогулку, но чувствовал себя так хреново, что даже коленки дрожали. Не хватало воздуха. Так обычно начиналась депрессия. Не следовало затягивать такое состояние. Поэтому он сел в первую же машину, что остановилась, и попросил водителя ехать, ну хотя бы – на Уланский, к Марине. В общем-то, ему все равно было. Он подозревал, что придет, побудет с часик, выпьет чаю, извинится и уйдет дальше. К следующему знакомому. Даже начал уже подбирать, к кому именно. Тем временем нашарил в куртке таблетку теофедрина, разломал на две половинки и, набрав побольше слюны, проглотил одну из них, едва, впрочем, не подавившись. Шофер покосился на него подозрительно, как на наркомана, но ему уже все равно. В висках стучало, как всегда перед приступом. Надо прервать его в начале. Минут через двадцать как раз полегчает.
Он попросил остановить у арки. Хуже всего начать осматриваться, не следят ли за тобой. У него сразу всегда начинала кружиться голова от таких мыслей, как от математической задачи. С другой стороны, немного похоже на встряску, от которой может в черепе проясниться. А лучше всего просто быть готовым всегда, что тебя по этому черепу стукнут. Сказать, что Россия люба именно этим ощущением, было бы преувеличением, но ясно, что тут есть своя прелесть. В лифте воняло, и после стерильного подземелья это тоже вводило в разум. Хозяйка, по счастью, была дома. Извинилась, что у нее дела, надо уроки с дочкой готовить, варить обед, стирать белье, поэтому просто посадила его в маленькой комнате с книгой, пообещав, что минут через сорок пригласит его пить чай.
Комнатка была его любимая, проходная, с одной стороны туалет, но обставленная книгами и с диваном, на который он и лег.
22.3. Только оказавшись в относительной тишине и покое, он оценил обступившую его стужу и мрак нормальной московской жизни. Может, долгое недосыпание, обострившее нервы, было тому причиной, но он нутром ощущал безвыходность человеческого пребывания на этой земле. Другой земли не было. Значит, он уйдет внутрь, в землю. Все эти его ночные вылазки и были способом вдохнуть ужас, дабы приободриться для новой работы. Ничего не остается, кроме терпения и долга. Пушкин терпел и нам велел. Будет работать.
Мандраж позволял не злоупотреблять закуской, а ограничиться сладким чаем. На вопрос о жене и сыне чистосердечно отвечал, что о них не знает, да, пожалуй, ничего и не хочет знать. Главное, не думать о них, иначе это будет как глядеть в пропасть, поднимаясь по отвесной скале. Есть только то, что есть сейчас.
Сейчас же нет ничего.
Задетый разговором, он не заметил, как съел весь виноград, лежавший на столе. Его любимый, без косточек. Наверняка был куплен для ребенка. Ну что теперь делать? Он еще горячей стал ей говорить, что всякого, желающего чем-то заняться, ситуация толкает к магии. К плетению безумных заговоров. Или к углублению в веру, в чистую уже химиотерапию.
-Но у тебя все же есть свой стиль. Ты не размениваешься на окружающее. Я, кстати, так и не знаю, где ты обитаешь, - она тут же помотала рукой, - только не говори мне. А то еще наткнусь на твою жену, придется выдать.
-Я занимаюсь самым, наверное, распространенным у нас занятием, - мышлением в чистом виде. Непонятно зачем, видимо, на всякий случай. Единственно что, достиг в этом больших успехов, чем остальные.
-Ты прости, мне опять надо уроки с сыном делать, у него по языку выходит двойка в четверти.
-Можно, я еще почитаю немного, а потом уйду тихо, без предупреждения?
-Ну конечно. Извини, что так получилось.
Все-таки он не зря сюда приходил. Обычно он очень тяжело чувствовал чужое присутствие. Из-за этого, в конце концов, пришлось и из семьи уйти, - с мысли сбивало. Вот и тут, в обычном случае не смог бы читать, все бы думал о том, что надо рано или поздно уйти. А для мысли нужно ощущение, что так, как сейчас, всегда будет. Ну вот. А тут просмотрел сразу три книги, так увлекся, что и забыл обо всем. Еще какую-то мысль записал себе в блокнот, пес бездомный, чтобы потом переписать на файл. Был у него такой для афоризмов. И ходы для сайта придумал. Только ночью ушел.
22.4. Дом он построил себе правильный: как бы не существовавший для других. Не просто тайный, но отсутствующий. И потому было ощущение, что когда он мирно себе в нем пребывал, то и его как бы не было. Выпадал из круга. В таком доме только и можно философствовать. Не в муниципальных же квартирах.
Ибо философия есть особое пространство, выпадающее из времени. И не надо говорить, что это романтическое воззрение, одергивал он себя, себя же постоянно комментирующего. Это - целостное воззрение, ибо подобное несуществование включает в качестве предпосылки все точки мира. И, наоборот, в любую из них можно теперь выйти, изменив всю конфигурацию своего прошлого.
Главное, это выспаться. Иначе потом голова совершенно не работает. А у него, кроме головы, ничего не было, разве что дурное настроение. Такой минимализм отсутствия позволяет сосредоточиться, лишая, правда, доброкачественного сна. Прежде, просыпаясь с сердечным приступом, он беспокоился, не случилось ли что с его близкими, подающими ему так сигнал бедствия? Только когда умирал, понял, что это касается его одного, и успокоился.
Голова ныне жила в роскошном подземном дворце или гробу и была счастлива, пытаясь ухватить в окружающем хоть какой-то смысл. Бог создал хаос именно для таких потуг. Строители все сделали и ушли: не турки и не югославы – украинцы, но он не роптал, поскольку особой роскоши и не добивался. Не мучают фантомные боли, мешая по ночам спать, вот и славно. У головы, в отличие от брюха, всегда времени мало, слишком много надо объять.
С тех пор, как он открыл первую из тайн, многое в нем перевернулось. Кое-что философы зашифровывали, о чем-то говорили открытым текстом, но кто их, убогих, слушал? Он один, считай, выслушал и понял. Не цель важна, а путь к ней. Весь путь целиком. Утром остался дома, никуда не пошел, чтобы себя с грязью не смешивать, а вместо книжки телевизор включил и полдня зимнюю Олимпиаду просмотрел, от эстафеты по биатлону угорел к обеденному времени полностью. На творческий вечер Матвея Гейзера в Дом композитора не пошел, вчерашней выставки Оли Черепашенец сверх головы хватило: и водки тамошней, и толкотни, и особенно обратной дороги на машине за сто рублей через всю Москву и все пробки. Да за этот час он бы на метро два раза до дома доехал. Нет, не складывается жизнь, стержень выдернулся.
Наслаждение каждым мгновением и есть цель, которая ждет тебя в конце этого наслаждения. Непонятно? Подожди, еще не то будет. Но для того, чтобы наслаждаться, надо быть готовым к этому и хотя бы иметь соответствующее место. А оно не открывалось.
22.5. Из подвала, куда забрался по своей воле, превратившись в одну голову, тебя может извлечь лишь девушка, женщина, существо дополнительного к твоему пола. Так природа судила, - высшее по сравнению с твоим существо. Девушка его и вывела. Он сидел безвылазно, уже к переходу в иное состояния ума приготовился, потому что мозги стали раздергиваться на кванты, волны и ниточки эти самые волны продуцирующие нервов. Так что она подоспела, как водится, вовремя. Картина ада начала плавно переходить в серебристую муть чистилища и золотую светоносность рая. Ну, это понятно.
Откуда, спрашивается, она знала, что, привезя его в эту квартиру и выпив чашечку кофе и показав его половину, то есть три больших комнаты – кабинет, спальню и библиотеку – со своим туалетом и ванной, куда вел длинный темный коридор опять же с книжными полками по бокам, ей надо на какое-то время оставить его в покое? Она предложила ему сначала выспаться, отдохнуть после безумия последней недели. Потом посмотреть книги, которые тут есть, разложить те, которые ему нужны, на письменном столе. Вообще, не думать о времени. В конце коридора находится кухня, в которой стоит наполненный продуктами холодильник. Если он захочет уйти, вот ключ от входной двери. Единственная просьба, закрыть на нижний ключ. Глупо предлагать чувствовать себя, как дома, но она была бы рада, если это окажется так. Она должна уехать на неопределенный срок по своим делам, но если он захочет ее общества, вот телефон, и она тут же приедет. Хотя бы для того, чтобы отвезти его на машине туда, куда ему надо.
Странно, что он не чувствовал даже никакого смущения. Все было естественно и прекрасно, как говаривали в нашем детстве. Ну да, с какой стати он наваливает осуществление своей мечты о заботе к себе на нее? Если Бога нет, то вроде как мы должны заботиться друг о друге поровну, то есть всегда наполовину и, по сравнению с идеалом, – никак. А тут – все сразу. В другой раз он бы смутился: как, мол, и чем ей отдаст? А сейчас – по отсутствию такого сжатия - понял, что это и есть то самое: рай. Если ему хорошо, и он продвинется в своем творчестве и уме, то и ей будет славно. Так что ли? Главное, не стесняться.
День что ли солнечный виноват в его хорошем настроении? Он лежал в кабинете на диванчике, укрытый пледом, и дремал. Где-то в глубине квартиры звонил, кажется, телефон. Конечно, он не станет к нему подходить. Но ведь должны были быть у нее родственники, родители, может, даже муж? Ну а его это каким боком касается? Сочтет нужным, потом скажет. Перед ними, может, вся вечность открывается. И район хороший, рядом с Патриаршими, мечта.
22.6. Трагедия одинокой головы в том, что перед ней нет стены, о которую она могла бы биться. Любая стена тут же распадается в прах противоречий. Ты движешься, не ощущая силы сопротивления, кроме внутренней, потихоньку переходящей в головную боль. Любимая женщина, как и прежде, оборачивается то влекущим к себе телом, то непредсказуемым настроением. Дело кончается то скандалом, то плохим настроением и нежеланием вовсе видеть ее. Надоела эта квантово-волновая теория и практика. То не ухватишь ее, прекрасную, своим желанием, то, напротив, прихватив, уходишь с чувством досады: только зря ее оприходовал, и она, кажется, тоже таит досаду.
Это и есть психология: шараханье о стены подземной утробы, куда он себя засадил, чтобы расширить по мерке своего неудовлетворения. Городу, чтобы быть в нем, нужно несколько мест для работы, любви и знания зараз, и тогда он живой. Город это, конечно, шифр, который надо разгадать. С утра до вечера ты бродил в нем, теряясь и отчаиваясь. Только и запомнил, что Арбатско-Филевскую линию метро, так и не поняв, зачем.
Тот бункер шефа, за строительством которого в Жуковке он следил за 30 долларов в день, стал его мечтой, метафизической мозолью. И деньги-то он копил только для того, чтобы, накопив продукты, забиться в щель, причем, если повезет, то половую, и постараться больше никогда из нее понапрасну не вылезать. Разве что после второго пришествия.
Его поразило, что у него самого была такая щель, вроде бы анатомией не предусмотренная. И что он сам может надышать ее своим воздухом, уравновесив сырость, пыль и автомобильные выхлопы. И даже продвигаться вперед, предполагая, что встретит учителя, находящегося где-то там строго по курсу.
Иногда он видел себя сидящим в кафе на Петровке. Чашечка кофе, бутерброд, который чаще всего так и оставался не надкусан. Пустые глаза, означающие, что он прислушивается к себе, ничего особенного не ожидая от встреч с людьми, хотя пришел сюда только для этого.
Еще ему нравилось сидеть в туалете, читая старые журналы: «Новый мир», «Иностранку», никуда не спеша, медленно и с наслаждением опорожняя желудок, а после этого и просто так. Есть что-то успокаивающее в самом процессе чтения. Например, однажды он прочитал там, что Москва – это город, из которого нельзя вырваться, так уж он устроен: с притяжением.
В самое дальнее помещение он входил, оставляя, как обувь, все свои мысли – по рецепту Кришнамурти. Там все было целостное, там ждала его женщина, которую имел Серега за полставки наряда.
22 января. Вторник.
Солнце в Водолее. Восход 8.40. Заход 16.42. Долгота дня 8.02.
Управитель Марс.
Луна в Тельце. П фаза. Заход 1.30. Восход 11.50.
Гостеприимство, приглашение гостей, новые знакомства, любовь с первого взгляда. Неожиданные события и просветления. Не надо вляпываться в грязь, быть заваленным непредвиденными мелкими делами, быть несвободным и зависимым. Хорошо бы постричь волосы и ногти.
Камень: бриллиант.
Одежда: пестрая. Без серого и красно-коричневого.
Именины: Петр, Филипп.
Алхимическая формула: философия возможного М. Эпштейна.
Малюта Скуратов, задушивший митрополита Филиппа Колычева, определил нашу жизнь. В полночь закрыли ТВ-6, ночью же умер 30-летний журналист Дмитрий Пинскер. Вот и просветления, которых ждешь. Все только начинается. В вагоне метро отворачиваешься от влюбленных первых взглядов. Нехорошо быть зависимым, а отчасти приходится.
Ночью проснулся, посмотрел на часы, без двух минут пять, нажал на кнопку «Эха Москвы» рядом с постелью, послушал неутешительные новости и еще два часа потом не спал, пока не положил под язык таблетку валидола, и, заснув, несколько раз горько и с облегчением плакал во сне. Семяизвержений с возрастом становится во сне все меньше, а слез – нет.
Зато все больше возможностей, на движении в которых протыриваешься к разнообразным перспективам. Филипп считал себя писателем перспектив и по этому поводу переписывался с Мишей Эпштейном по Интернету.
Тот все сочинял неожиданные науки, вроде филологии молчания и философии русского эроса. Немножко не совпадало, но Филипп чувствовал, что его забирает. Теперь, когда стремиться больше было некуда, - ни Париж, ни Америка, ни Последнее танго и прочие фильмы больше не существовали, - хотение и возможность быть иным превратились в чистую перспективу, вовлекающую его, дабы он заполнил ее своими причудливыми текстами.
Что и говорить: охота быть иным. Филипп, читая еще «Творческую эволюцию» Бергсона недавно, воображал мир, открывающийся глазам какой-нибудь каракатицы, орла или художника Певзнера. Вот бы их описать в виде трех разных томов «Войны и мiра».
В последнее время, чем больше не задавалась семейная жизнь, тем сильнее было желание уйти в перспективы растущего сознания, дышать им как новым воздухом. Не просто писать книгу, но писать к ней совершенно иными голосами комментарии, постепенно уходя туда, где тебя не достанет автор.
Чем серьезней задание, тем меньше дают денег. Таков новый курс нашего управления. Представьте теперь середину лета, жуткую жару, дурную индийскую гостиницу, наполненную английской молодежью, которая после колледжей рванула сюда осваивать духовность. Понятно, что этот текст мне кажется бедным и однообразным, особенно на фоне детей, которые набрасываются на тебя, лишь ты выходишь из отеля, и которых надо буквально сбрасывать с себя как насекомых. Но я сразу вспоминаю зимнюю Москву, бедность цвета, движения, мысли, и так сразу хочется туда, что все бы отдал. Тем более что все эти секретные задания Родины нужны на самом деле только мне одному. Никто даже спасибо не скажет, и заплатят копейки. Значит, надо будет писать «о пережитом». Ну, так и сидел бы где-нибудь на даче в Болшево и выдумывал себе на здоровье. Лыжи, водка, соседка, - чего еще надо человеку?
Филипп разбирал старые газеты, чтобы выбросить в мусор и наткнулся на свой листок плана устройства кабинета на сайте в Интернете. Книги, картины, интерьеры, путешествия – он уходил все дальше, возвращаясь при этом по желанию в любую точку. Главное, чтобы в любой момент было неожиданно и интересно.
Война сделала его свободным от былых страхов. Стал легким, как до Ньютона. Оказывается, давит совесть, сделанная папой с мамой, которым было страшно, как бы с тобой что-то не случилось. Уже случилось. Первый убитый тобой оказался ты сам. Очень удобно. Два в одном. Главное, что на него не действовало их «фронтовое братство», когда восторг, что ты в стае, кругом свои, а что «чехи», что новобранцы, один черт.
Теперь он жил, как придется, не думая ни о чем, кроме того, что надо сделать в ближайший момент. Сразу стал все успевать. Только не надо было попадаться ему под руку. Из-за того на улицу выходил теперь с опаской. Но люди животные чуткие, при случае шарахались в стороны. Правда, какого-нибудь безумца, вроде себя, он ждал. Вдвоем им не разойтись.
Вот и убивать, если уж приходится, так по какому-нибудь особому сценарию. Например, дантовскому. Убивать - еще большая морока, чем все остальное. А когда наверчиваешь разные сюжеты и аксессуары, то не так противно. Приходится прокопать до конца все адские круги, чтобы, наконец, вывернуться к небу. Но для этого еще и умучить тьму народа.
Чтобы выжить, он должен был всегда быть умнее других, хотя, на первый взгляд, помогала только тупость. Так было со школы. Никто ничего не знал и не должен был знать, кроме того, что ему скажут. Поэтому первые два-три года он вообще молчал и приглядывался. Набирался ума. Прочитал учебники старших классов, чтобы обойти на повороте, но все равно ничего особого не узнал.
Маленькому человеку трудно вникать в нависший над ним мир. Труднее, чем даже на войне. Если бы его не поддерживали своими советами ангелы, пришлось бы круто. Наверное, он ненормальный, чем и гордится. Иначе был бы животным, как остальные. Ему бы хорошего консультанта, типа Сократа или того, кого можно назвать философом. Но мы же в пустыне. Пришлось несмышленышем изучать патологию, а заодно на матах спортзала прочесть «Божественную комедию» в переводе М. Лозинского. Итальянский оригинал достал лет через десять.
Филипп был Филиппом и в десять лет, и в шесть, и в двадцать лет. Это трудно объяснить, но это так. Детство – болезнь, но и взрослость тоже болезнь, к которой приноравливаешься, как можешь. Вместо психиатров он дружил с ангелами, потому что иначе сгинул бы. Он давно предполагал, что в нем недостает чего-то, что есть у других людей, но почему-то эта недостача возносит его над ними, компенсируя тем, что он не мог пока определить.
Может, это шум на переменах, который он не слушал, автоматически высчитывая мелкие подробности школьной шантрапы вокруг: м/ж, левое/правое, знаки зодиака, животные и пр. Интересно, кто-то складывает слова, кто-то звуки, сюжеты, голы футболистов, возможные преступления, чужие и свои мысли. Вот и он ищет дорожку, как отсюда выйти. Если нет сюжета, за который можно держаться, он теряется, не знает, зачем жить. Пыль покрывает с головой. Он не знает, куда деться из школы. К родителям обращаться бесполезно. Того и гляди, сдадут в милицию или в дурдом.
Однако когда люди куда-то идут, они пользуются веревкой, за которую можно держаться. Это записи, дневники, истории, в которые подставляют сами себя, музыка, цифры, фотографии, актерская игра – все, что угодно. Чтобы жить, каждый сходит с ума по-своему. В Чечне это была стрельба по движущимся целям, иначе было не выжить. Поэтому свои не выдавали. Разве лишь тех, от кого хотели избавиться.
Он бродил по зале, где носились младшие школьники, девочки постарше разгуливали парами, мальчики собирались в вонючей уборной или на лестнице. На следующей перемене можно сбегать на улицу. От одной мысли о завтраке в столовой его начинало тошнить, несмотря на голод. Почти то же было и на войне. Везде одно и то же.
Тот, кто заикается, начинает писать стихи. Он складывает слова в метр, чтобы сам стихотворный размер провел его за собой. Вывел из страшных снов. Или читал про композитора, у которого отказала левая сторона, ну тот, который принял жену за шляпу, пытаясь после визита к доктору, надеть ее себе на голову. Он придумывал мелодии, которые помогали ему находить еду за столом, ходить по квартире, принимать душ в ванной, чистить зубы.
Дальше он не стал вникать, давая этому знанию прорасти в нем. В Чечне Филипп заранее придумывал сюжет своих действий, обязательно засаживая какую-нибудь оперную тему, которая должна была вывезти его на кривой. Тем более что у чеченцев был свой зикр, который они плясали вкруговую с автоматами, противостоя с Аллахом всем неверным, включая его.
Его уважали, - он не замечал людей, а они это ценят. Никто не знал, как по-щенячьи его тянет к ним. Потому он себя и контролировал. Живя не свою жизнь, постоянно готов умереть. Это тоже кстати. Время в разных дозах излечивает все. Он смотрел на маму, на родственников, приятелей в минуты их обострений. Всех жалко, все уроды, но именно поэтому жалеть кого-либо нелепо. Твоя смерть излечит всех сразу.
Мама замечательно сохранилась лет до пятидесяти, - была девочкой, что лицом, что умом, - а потом обрушилась за одну неделю без всяких причин. И что, не жить? В юности поражался своему дяде, который вечно хлопотал на похоронах родственников, был оживлен, говорил пустяки. Как тот мог не считаться со смертью дорогих людей? А с ней и не надо считаться. Остается лишь запах трупов.
Они с мамой приезжали в город, где та выросла, и она бросалась к девочкам, как две капли похожих на тех, с кем она училась в одной школе. Возможно, это были дочки ее соучениц, но она была уверена, что это они и есть. Девушки шарахались от тети, спрашивающей, не учились ли они вместе с ней во второй школе. Ему очень помогли в жизни книги по психиатрии.
Дантовский ад это где все больны каждый по-своему. Борются с собой, как с другими. Или с другими, как с фантомной болью. Он давно знал, что люди это патология, но сейчас пришло время применить знание на практике. Он устроит здесь такую лечебницу им. Сада, что Голливуд со студией Горького содрогнутся от срежиссированной массовки. Но ему скучно и тоскливо.
Его счастье, что он был сыт тем количеством денег, что у него имелись, непонятно откуда. А еще лучше, когда их не было, - как легкий голод всегда лучше избыточной сытости и сверла в кишечнике. Деньги всегда означают зависимость от ненужных людей. Но с теми, кто греется в аду и нежится в эмпиреях, возможна только метафизическая связь.
Филипп погружал тех, кто попадался ему на пути, в кислотные болота, оттеняя собственную интеллектуальную недостаточность. Не те книги читал, не в ту школу ходил, короче, не в те времена родился, - потому что «тех времен» не существует, но все же бывают и рангом повыше, когда человеку дают дыхнуть, а не суют с детства в рот портянку, чтобы таким и вырос.
Можно попытаться под землей вправить себя, как вывих. И с каждым из людей можно поговорить. Только сначала надо, чтобы он отлежался в земле, пустив бесцветные клубни. Тогда на нем можно хоть жениться, то есть использовать без срока давности, как при браке, заключенном на небесах.
Он вдруг испытал нужду хоть с кем-то поговорить. Но так, чтобы не было противно. То есть молча. В такие минуты всегда наступала ночь, и можно было забыться до утра. Рабочие тоже давно ушли. Он даже выглянул в окно, чтобы убедиться, что у входа в бункер никого нет, только горит лампа. Ему показалось странным, что он хочет с кем-то поговорить. Не почесать язык, как это можно сделать в любой момент, хоть с собой, а каким-то непонятным образом выяснить что-то существенное у другого человека.
Обычно он общался с людьми, стараясь как-нибудь не слишком обидно от них избавиться. Он был добрый даже на войне: убивать можно, обижать нет. Большинство людей не понимают, что умерли, это еще Хемингуэй сказал. Филипп хорошо понимает таких людей, потому что сам не уверен, что живет. Это весьма относительное знание, не считая моментов, когда вдруг остаешься один, и все, наконец, устраивается в твою пользу: ты жив, и тебе на всех наплевать. А поговорить можешь с собой, книгами и Господом Богом, поскольку ты - тот самый сущий в трех лицах. Ну, и вонючий кусочек мяса, конечно, особенно под утро, когда лежишь, зная, что скоро подохнешь.
Это началось не с Чечни. Это началось гораздо раньше. Чечня стала следствием отчаяния. Ему даже льстило, что ничего нового не узнал. Сам он был сгустком обычного человеческого зловония, которое можно истребить только мыслью. Но мыслей не хватало, а под утро не было вообще. Уродцы в стеклянных банках – вот люди. При этом непонятно, куда девать себя, который на них глядит и собирает анализы, чтобы, сунув им в нос, утвердить в их уродстве. А сам?
Вчера предал свой носок. Утром, надевая брюки, не мог найти носки, быстро надел чистые, пошел к метро. Смотрит, что-то мешает, волочится за ботинком. Думал, что ступил в дерьмо. Нет, тащит какой-то носок. Еле оторвал от себя, он грязный, шутка, сколько волок. Догадался, что это носок, который оказался в штанине, когда снимал, пьяный, брюки, а теперь он выпал. Кругом народ идет к метро. Отошел в сторону. Решил не класть носок в сумку, но и в урну не бросил, а просто оставил на асфальте, как чужой предмет. Сделал вид, что не понимает, откуда он взялся, предал попросту. Сначала носок, потом человека, разница небольшая. Главное, думать при этом, как выглядишь со стороны. Ты как бы контролируешь собственное ничтожество, делая его чудовищным.
Сказать ли, что Филипп все время себя контролировал? Нет, только когда был на службе, то есть в сознании. Когда одинок, ты сначала сам себе заменяешь взвод, потом роту, наконец, полк, дивизию, армию, и вот дело доходит до фронта, на всем протяжении которого идут военные действия. Интересно, когда именно стоящий на командном пункте маршал понимает, что сошел с ума и неплохо бы проснуться?
От просыпания есть только одно средство, - непрерывная работа. На улице он шел мимо пивной за железной оградой кондоминиума. Оттуда вышли три мужчины и стали рассуждать о том, что все хорошо, а, главное, надо всегда оставаться человеком. Тот, что помельче, рассуждал громко, двое других поддакивали. «Почему люди не могут говорить о существенном, Лев Николаевич», - спросил Филипп, больше некого было. Тот молчал. Солнце красиво заходило за облака, расходясь лучами.
Человек человека может проверить, садясь за шахматы. Там главный принцип - не считать противника глупее себя. Иначе говоря, мера глупости игрока определяется тем, насколько он считает дураком другого. Что-то подобное надо придумать и для разговора – правила речи. Все остальное – молчание, тишина.
Припадки приходили к нему с неизвестной периодичностью. Его будто отключали. Он ни на что не годился, кроме равнодушия. Главное, чтобы его не трогали. Та сложная система ада, на языке которой он был готов говорить с людьми, подобно Творцу, становилась тусклой, ненужной. Ему довольно было тихо сойти на нет. Лоб нависал на глаза тяжестью, из-за которой ничего не было видно.
Да, Филипп хотел быть не обычным писателем. Он хотел сочинить жизнь, которую имело бы смысл описывать. Тем более что она, - и это он тоже давно понял, - не имела никакого иного смысла, кроме того, чтобы быть изображенной им. Для этого он пошел на войну в Чечню. Был готов оказаться и в тюрьме, и даже в самом аду, поскольку главный свой ад, как и войну с тюрьмой, готовил для других людей, которые ввергли его в свое сообщество. Там, где другие винили сотворившего их Бога, он винил только самих людей. Это когда еще он понял, что попал в отстойник, люди тут не настоящие, и что ему делать – совершенно непонятно.
Ночью ворочался, как обычно, припекало под левой лопаткой. Антрополог - тот, кто знает не только людей, но и тех, кем их заменить. Он чувствовал, что не способен выносить женщину рядом с собой. Стал узким, как тот, кто обращен в орудие битвы. С женщиной надо быть тем, кто ей нравится, иначе перед собой стыдно, и от нервов хамишь, быстро достав до дна. Гори они все огнем.
Во сне он увидел разгадку и каким-то образом смог ее вынести в сторону яви. Чем глубже он закапывался в землю, тем большим медным тазом накрывалась обычная жизнь. Кто-то производил на людьми опыты, подогревал реторту, чтобы они быстрее двигались. На Украине начались беспорядки. В Москве приходилось везти детей в школу через весь город, потому что в той, что была рядом, весь класс состоял из выходцев с Кавказа. Он кстати вспомнил, что в классе, где учились его родители в первой половине 30-х годов, были почти одни евреи, ничего, выжили.
Набычившись, он ощущал над головой этот смертельный колпак. Ладно, ему хватит ума, чтобы вывернуться. Если заставлять людей делать то, что считаешь нужным, это означает власть, которая давит самим воздухом. Если не заставлять, то большинство хамеет и начинает над тобой издеваться: если ты не убиваешь их, они убьют тебя, - так они устроены. Начиная с рабочих, которые делают ему бункер.
Будь он ученым, он бы наверняка уселся в стороне, чтобы изучить тот диковинный вид людей, доставшийся ему в попутчики. Но он был солдатом. Умным солдатом, считающим себя способным выжить в любой ситуации. Именно поэтому он и решил обойтись без биографии. Дети, родители, жена, соседи, - все отслеживают твои передвижения, включая приятелей, читателей и кредиторов с должниками. Биография это идеальная цель при стрельбе на поражение.
Самое плохое, что, когда он пытался сообразить, где выход, он ощущал, как ему мешают мозги и череп, нависавший над мыслями и сдавливающий их. Двигаться, пережидать время, общаться с такими, как сам, - это можно. А думать не получается. Надо людей воспринимать в качестве муравьев, а он, наоборот, привык муравьев и слизней воображать ближними, которые ведут нечеловеческий образ жизни.
Начнем с малого. Телефон - химическое выделение чьим-то организмом приказа тебе. Можно сдуть его и не отвечать. Но от страха начинает хотеться есть. За окном снег. За снегом история государства российского, огромное дерево, опутавшее своими ветвями, листвой, многочисленными существами, живущими на нем. Можно залезть на самую вершину этого дерева и сидеть там, поглядывая вниз на занесенную снегом равнину. Можно заниматься там любовью с подругой, пока вы оба не состаритесь, не заболеете и не начнете распадаться на части. Можно писать буквы, хотя Филиппу приятнее делать, чем думать. В бездействии он физически задыхался.
На самом деле, он все ждал, когда тело совсем сгниет, и его можно будет повесить на гвоздик, как старый мундир, и зажить легко, из последних. Тебя и должно быть мало. Наркотики для грешников, чтобы помотать на качелях. Дух захватывает. А потом духа все меньше, не слышен свист, с которым тот выходит. Полная ясность сознания, вершины мысли затягивают в себя, а человек подобен песочно-музыкальным часам, которые, исполнив мелодию, переворачиваются с ног на голову. Больно, это не то слово.
Если жить медленно, идя через предков в потомки, как китаец, то можно прожить тысячу лет, даже не заметив, что родился. Филипп мог представить другого человека, только став им. Например, ходя по странной траектории, которая означает чью-то жизнь, увиденную мгновенно. А мы, знай себе, разматываем ее из клубка, довольны.
Иногда он даже представлял женщину, которая могла быть рядом. Не подносчицей патронов, зачем, не надо. Именно для того, чтобы никогда не рассказывать о том, что творится под землей. Пусть смотрит альбомы, читает книжки, слушает музыку. Только пусть, как в сказке, не спрашивает, почему он упорно отказывается съездить с ней за границу, хоть в Амстердам, хоть в Барселону, и даже заграничный паспорт не хочет оформить. У него другая заграница. Будет рассказывать ему то, чего он никак не успевал прочесть. Там одних подробностей, где кто стоит, чтобы метать бомбу в председателя, не сосчитаешь. И сразу, как домино в детской игре, начинает все рушиться.
Все решает небесная глубина рая, которым он всех их сюда заманит. Все начинается где-нибудь на концерте в Оружейной палате Кремля, вход через Боровицкие ворота, откуда примерно в то же время выезжает президент и его жена встречать важных зарубежных гостей. Немцы привыкли петь хоралы, голоса их возносятся к потолку, кругом золото с серебром отвлекают от благочестия, надо бы, думаешь, хотя бы на время перестать есть, прийти в разум.
Ад - это исполнение Божьих заповедей, тут сомнений быть не должно. Иные дураки сами идут, куда не зовешь, - думал Филипп, рассчитывая очередные удавки. Начать стоит с катакомбных аскетов. Кто не захочет сам, того приведут другие. Шутка ли, истину искать. Можно и телом поступиться.
Ему, как и многим, нравилось среди людей. Тепло, светло, и мухи не кусают. При этом у тебя обязательно должно быть свое место. Без места ты – никто, и лучше не быть. Даже яму в ад для других надо копать с того места, где ты среди людей. Скажем, в дачном поселке для богатых, в престижном месте, где земля дорога, а строительные работы не вызывают подозрений.
Запах земли, что по весне, что в жесткий зимний холод, наполнял его мозг сильнее наркоты. Неужто люди его не чувствуют? У него была тетка, гулявшая, как она говорила, «в архетипах». Все похожи, повторяя друг друга, писатели это знают. Начнешь иного корячить, а из него, как из китайской шкатулки, сыплются такие же, вплоть до шекспировских и даже античных.
Аминазин, наркотики, священная еда, - в голове все, включая терапию электрошоком. Он уже заранее знает, что лето проведет в городе, то есть в земле. Заграничный паспорт просрочен, стройка будет вестись стахановским методом. Когда едешь в автобусе, понимаешь весь мир, как во сне. А потом вылезаешь у метро и забываешь. Какие-то вещи надо делать руками, а не за деньги, которые тебе кто-то сунул. Иначе дурь лезет в голову. О родителях, которые отказались прописать его беременную жену, найденную под Хивой.
Наконец, вспомнил, о чем думал в автобусе, - не надо идти вослед привычке. Этим держатся сатрапии. Человек, как часы, заведен на службу. Подкармливай, и он будет счастлив, приходя на работу, в тюрьму, на эшафот. Накануне приехал проследить за работой, и вдруг прорвало трубу с горячей водой. Хлестала со страшной силой. Пока бы доехала аварийка, все разнесло. Каким-то чудом в суматохе достали шланг, не обварились, стали сбрасывать воду в канализацию, дерьмо поднялось но не вылилось. Обошлось. Когда все кончилось, была уже ночь, налил рабочим водки. Чинить будут утром, а пока просто перекрыли. Все живы. Но вместо того чтобы написать о случившемся в рабочий дневник, он испытал странное равнодушие и покой. Показалось, что в этот момент он согласился умереть. На самом деле, он лишь принял жизнь с открытым будущим.
II.
Стать другим
Бандит, художник, меценат…
Мы не можем пожаловаться, что к нам приходят неинтересные люди. Но приход Джимми Бойла по своей неожиданности превзошел все вероятия. Во-первых, он шотландец и ни слова не говорит по-русски. Во-вторых, скульптор международного класса, строящий памятники в европейских столицах. В-третьих, писатель, автор бестселлеров, по которым снимаются фильмы. В-четвертых, общественный деятель, известный своей благотворительностью. В-пятых, Джимми Бойл всего лишь 15 лет как на свободе. Из своих 53 лет он ровно половину провел в местах заключения, где в конце концов был приговорен к пожизненному сроку…
Поразительна не биография Д. Бойла. Поразителен сам человек, который в зрелом возрасте смог полностью изменить свою жизнь. Более того, осознать и выразить ее как урок, полезный всем остальным. Перед нами сидел не просто сильный человек, талантливый художник и общественный деятель. По силе анализа он блестящий социальный психолог, а по трезвости и широте ведения дел – опытный западный бизнесмен.
Публикуя запись беседы с Джимми Бойлом, мы выражаем благодарность переводчикам и надеемся на обнародование фрагментов тюремного дневника нашего гостя, - книги, ставшей бестселлером, как в Великобритании, так и в других странах. Это действительно невероятный документ человеческой силы, ума и духа, который может быть весьма полезен в нашей нынешней жизни.
Самый агрессивный человек Британии
- У вас очень необычная биография, расскажите ее хотя бы вкратце.
- Каков был уровень вашей бедности, вы не испытывали ненависти к богатым?
- Ваша криминальная «карьера» помогла ли вам в вашей второй жизни?
- Я родился в Шотландии, в очень бедном районе Глазго. В начале века это был самый густонаселенный район Западной Европы, притягивавший иммигрантов. Я родился в 1944 году, под знаком «Дитя войны». В нашем районе жило очень много ирландцев, поляков, евреев. Отец мой умер, когда мне было всего четыре года, а поскольку у меня еще было три брата, то моей матери, чтобы прокормить нас, приходилось работать каждый день с пяти утра до девяти вечера. Она убирала дома богатых.
Мы не голодали, но сама ситуация складывалась так, что большую часть времени мы проводили на улице, играли во дворе, лазили по мусорникам. В то время не было, конечно, никаких социальных программ помощи бедным, и речь не шла о наличии телевизоров, стиральных машин и тому подобного. Более того, у нас не было электричества в доме. И тут очень помогала церковь. Люди не только находили умиротворение и утешение в католицизме, но в церкви просто выдавали свечи беднякам, чтобы они могли освещать свое жилище.
Я хочу подчеркнуть, что, несмотря на нищету, в нашем квартале была очень развита взаимопомощь между людьми. Когда мать была на работе, мы оставались под присмотром соседей, которые всегда нас могли накормить. Было неписаное правило, которому следовали все вокруг: двери домов никогда не закрывались, и вообще не было замков, потому что казалось немыслимым, чтобы кто-то у кого-то что-то украл. Соседские отношения были очень теплыми и тесными. Если кто-нибудь умирал, соседки ходили от двери к двери и собирали деньги на похороны.
Более того, поскольку все кругом были достаточно бедны, не было зависти к богатым. Не с кем было сравнивать. Нищета не являлась позором. Мы чувствовали себя достаточно уверенно. Другое дело, что я до 21 года не подозревал о существовании университетов, которые были поистине запредельны для того мира, в котором я жил и рос. Да и обучение в школе требовало от людей гораздо больше денег, чем у них было. Школа была роскошью, которую очень многие здесь просто не могли себе позволить.
Короче, это была достаточно неоднозначная социальная ситуация, которая проявляла в людях, как их лучшие, так и худшие качества. Последнее коснулось меня.
В нашем квартале процветал «черный рынок», где сплавляли краденое, а стало быть, и промышляли воровством в магазинах. Брали все, что плохо лежало, или, как это у нас называлось, «все, что свалилось с телеги». И я, и некоторые мои соседи начали промышлять мелким воровством. С детского возраста у меня обнаружился в этом изрядный талант. У меня была солидная клиентура, приходившая за товаром: виски, сигареты, тому подобное. То есть, использовав сноровку в воровстве, я уже обрел определенный статус в обществе, финансовое положение, а стало быть, свободу и независимость.
Естественным продолжением явилось мое вхождение в местную бандитскую группировку. Подобные банды были основной структурой окружающего меня мира. Главной мотивацией вхождения в нее был страх. Не будучи в банде, вы не могли в одиночку ходить по улице, тем более ночью, вы должны были все время опасаться за свою жизнь, а членство в банде автоматически давало вам статус и защиту.
Был определенный механизм вовлечения в преступность. Первое преступления я совершил, чтобы самому не стать жертвой преступления. После того как это случилось, я понял, что у меня это получается достаточно хорошо. И понеслось. Выйти из этой ситуации уже нельзя. Вас держит в ней постоянный страх и ощущение, что вы попали в ловушку, из которой нет выхода.
Все это привело меня к тому, что с одиннадцати до тридцати восьми лет я провел на свободе меньше года! За это время я прошел путь от колоний для малолетних преступников до самых строгих и секретных тюрем Великобритании. Обо мне писали в прессе как о самом агрессивном человеке в Британии.
Все время пребывания в тюрьмах я организовывал всевозможные восстания и акции протеста, связанные с очень жестокими условиями содержания там заключенных. Даже сами тюремщики не выдерживали этой атмосферы взаимной ненависти, более четверти из них тогда увольнялось. В тюрьме я был очень политизирован, попал под влияние идей «черных пантер», весьма популярных в то время в Америке. Неудивительно, что меня держали в совершенно экстремальных условиях.
Во время одного из тюремных бунтов меня обвинили в совершении убийства и приговорили к пожизненному заключению. В действительности я никого не убивал, но мне кажется, был способен на это. Во мне был потенциал убийцы. Из-за условий, в которых я находился, из-за того, как ко мне относились тюремщики, я испытывал такие вспышки злобы и агрессии, что во мне было это желание.
Короче, шесть с половиной лет я провел в полутемной камере самой строгой тюрьмы Англии, где меня держали совершенно голым, как животное. Когда я сидел в этой камере, мне раз в неделе приносили книгу. Первой книгой, которую мне принесли, было «Преступление и наказание» Достоевского. До этого момента, поскольку у меня практически не было никакого образования, я и не представлял себе, что такое литература. Эта книга произвела на меня глубочайшее впечатление…
То место, где меня содержали, даже камерой было трудно назвать. Скорее, это была клетка. Информация об этих клетках просочилась в британскую печать примерно в то же время, когда американцы протестовали против содержания своих пленных во Вьетнаме в клетках для тигров. Вдруг оказалось, что в Европе есть что-то очень похожее.
Государство было вынуждено менять правила содержания заключенных. Оно пошло на эксперимент. Было выбрано пять заключенных, в их число попал и я, для которых были созданы более гуманные условия. Не знаю, оттого ли, что я провел большую часть своей жизни в жутких тюрьмах, или оттого, что от меня слишком много требовали, но именно этот «гуманный метод заключения» стал самым тяжелым периодом в моей жизни. Очень легко поменять обстановку, но почти невозможно поменять свое отношение к жизни.
Именно в это время меня стали побуждать к иному, чем прежде, выстраиванию отношений с окружающими меня людьми. Но кто меня окружал? Тюремщики… То есть настал момент, когда я не только должен был встать лицом к лицу с людьми, которых я ненавидел самой лютой ненавистью, но и постараться найти с ними взаимопонимание, вступить в диалог! Это противоречило всему, чем я жил до сих пор. Мне надо было прийти к какому-то внутреннему соглашению с самим собой, отменявшему все, чему я верил прежде.
Это была перемена всего себя. И это после тех мук, которые доставляли мне эти люди!.. В итоге я прошел через такие тяжкие психические испытания, через такое невероятие человеческих отношений, что мне казалось, я приобрел почти невозможный опыт. Я чувствовал себя человеком, пережившим авиационную катастрофу и оставшимся после нее единственным живым. Это не преувеличение. Люди, которые меня тогда окружали, или покончили самоубийством в этой тюрьме, или же сошли с ума.
То есть передо мной встал вопрос, обычный для тех, кто пережил геноцид: почему я? Почему именно я остался единственный в живых? Ведь если человеческий дух выжил во мне одном из всех, с кем это приключилось, то я как бы являюсь представителем тех, кому это не удалось, так что ли?
Я стал развивать в себе иные навыки отношения с миром. Я стал учиться печатать на машинке, благо, срок заключения у меня все равно оставался пожизненный. Через какое-то время я напечатал свою первую книгу «Чувство свободы», которая, будучи издана в 1977 году, стала бестселлером. Я открыл в себе ощущение творчества. Не знаю, чудо ли это, но в 1974 году ко мне в тюрьму пришел великий скульптор Йозеф Бойс и начал учить меня скульптуре, к которой я почувствовал огромное влечение. С тех пор мы с Бойсом стали друзьями, и когда я вышел на свободу, вместе работали до самой его смерти. Мой тогдашний опыт можно описать так: в какой-то момент словно рухнула дамба, и из меня хлынули творческие возможности.
В тюрьме я встретил свою нынешнюю жену. Она была врачом-психоаналитиком и приходила работать со мной как к заключенным. Мы поженились, когда я еще был в тюрьме. Это была сказка о Красавице и Чудовище. Весь мир стоял на том, что этому не бывать, что невозможно, чтобы такая красивая и уважаемая дама из аристократической семьи вышла замуж за такого монстра. Тем не менее вот уже 18 лет мы счастливо женаты. У нас много общего как в интеллектуальной сфере, так и в эмоциональной. Странные условия, при которых произошла наша встреча, не помешали нашей любви. После моего освобождения мы вместе с ней руководили клиникой по лечению наркоманов. Она и сейчас продолжает работать в этой области, а я больше переключился на занятия скульптурой и писание книг.
Книга «Чувство свободы» как бы пролила свет на происходящее в тюрьме, показала процесс криминализации изнутри. Она дала и гражданам, и правительству понимание того, почему люди совершают преступления и как это происходит. Спустя какое-то время, в ноябре 1982 года, под давлением общественности властям пришлось освободить меня из тюрьмы. К тому времени я уже был достаточно известен и в качестве скульптора. Мои работы, сделанные в тюрьме, раскупались и имели успех.
Цепочка насилия заводит слишком далеко
- Расскажите о своей благотворительной деятельности?
- Испытывали ли вы смертельную опасность?
- Не является ли криминальная личность выше средней?
- Когда-то Уинстон Черчилль сказал, что уровень развития общества можно оценить по тому, как оно относится к инвалидам, старикам и заключенным. Я знаю, что вас может поразить ситуация, когда преступник имеет возможность в тюрьме писать книгу, заниматься скульптурой и жениться на враче-психоаналитике, которая с ним работает. Но мы – не Россия. У нас другая точка отсчета. Мы считаем, что сейчас наши условия в тюрьмах невозможны для жизни, потому что, например, в скандинавских странах к заключенному каждый день приходят члены его семьи, кормят его, разговаривают, гуляют с ним…
Рано или поздно государству придется ответить на вопрос, что ему нужнее – более изощренный преступник, получивший «высшее тюремное образование», или человек, который, подобно мне, способен позитивно изменить свою жизненную ситуацию и стать полезным членом общества? Чтобы эффективно изменить ситуацию с криминальным миром, надо уяснить себе его суть и природу. Ведь даже обычные люди, воспринимающие эти вещи чисто умственно и философски, все они без исключения находятся под большим эмоциональным влиянием состояния преступности в обществе.
Взять самое простое. Сколько людей во всем мире уверены, что детей можно чему-то научить, только наказывая. Ты их бьешь, - они тебя слушаются! Существует прямая зависимость между битьем детей и тем, что когда они вырастут, они в свою очередь станут бить своих детей. Значит, всем нам необходимо искать какие-то более гуманные способы обхождения друг с другом, с теми, кто рядом. Цепочка насилия слишком далеко простирается от наших действий.
Это я, к несчастью, знаю на собственном примере. От первого брака, который у меня был до того, как я ушел надолго в тюрьму, у меня было двое детей. Сына убили три года назад из-за наркотиков. Жил он в нищих районах, где этот бизнес процветает. Я должен признать, что моя прежняя жизнь стала причиной гибели сына. Понимание своей ответственности за все, что ты делал раньше, это, наверное, самое тяжелое в моей нынешней жизни. Разве я забуду свою мать, которая дала мне в жизни только самое хорошее и которая умерла, когда я был в тюрьме?.. Поэтому и я говорю, что многие психологические муки, которые я претерпеваю в своей новой жизни, несоотносимы с физическими испытаниями в той, прежней жизни.
Но именно поэтому я не ухожу полностью в новое, творческое измерение своей деятельности, как мог бы. Да, я люблю деньги, которые получаю за свои произведения, свой новый статус успешного профессионала, известность, которую имею. Меня приглашают жить в Лос-Анджелес, где я мог бы работать в Голливуде. Но я остаюсь в Шотландии. Мой опыт, моя помощь нужны тем, кто подобен мне.
Я хочу объяснить одну вещь. Я знаю, что в России очень хорошо относятся к госпоже Тэтчер. Но весь парадокс состоит в том, что хотя я и сам был освобожден во время ее правления, тем не менее она принесла очень много бед Великобритании. Именно в ее годы правления героин и другие тяжелые наркотики стали страшной проблемой в нашей стране.
Первые восемь лет после выхода из тюрьмы я провел, помогая детям и подросткам, ставшим жертвами наркомании. По многим непонятным причинам за период с 81-го по 85-й годы большинство этих молодых людей были заражены СПИДом и умерли. Мы с женой создали специальный центр по борьбе с наркоманией. Он помог многим молодым людям, которые уже несколько лет совершенно не употребляют наркотики. Мы старались помочь им избавиться прежде всего от жуткой зависимости внутривенного употребления героина. Я стараюсь помогать им тем же образом, который помог и мне самому. То есть найти в них какую-то творческую изюминку, проявить себя в театре, в живописи, в скульптуре. Мы создали целую сеть организаций и фондов, которые собирают деньги для решения этих задач.
С 86-го года я очень много времени занимался с умирающими от СПИДа подростками. Ну, например, исполнением их последних желаний. Кому передать вот эту пластинку или вот это колечко, когда они умрут. Крайне тяжелые ощущения. Причем в большинстве своем это были обычные дети из нормальных семей, которые могли и должны были стать полезными членами общества. Через какое-то время я просто не выдержал и опять занялся творчеством.
В тот момент были всякие ситуации. Мы ведь работали в очень специфических районах Эдинбурга, этого шотландского города, который называют восьмой европейской столицей. Например, самый последний случай. В квартире жил наркоман со своей женой и новорожденным ребенком. Ребенок плакал, не переставая. Папа решил его утихомирить и со всей силы ударил в живот. Поскольку ребенок не умер, хоть и получил сильнейшие внутренние повреждения, он стал орать еще больше. Жена наркомана не хотела звонить в полицию, а позвонила мне, прося о помощи, но с непременным условием, что в полицию мы сообщать не будем. Когда я вошел в квартиру, ее муж набросился на меня с ножом. Это был очень сильный, большой мужчина. И ситуация заключалась в том, что ему гораздо выгоднее было сесть в тюрьму, сильно порезав Джимми Бойла, чем отвечать за то, что он сделал калекой младенца. Просто потому, что за ребенка он понес бы гораздо большее наказание.
В этот кризисный момент требовалась очень большая сосредоточенность. Главным было не вступить в драку с этим человеком. Постараться вывести его из этого агрессивного состояния, заговорив с ним. Потому что он находится в иррациональном аффекте, мгновенном и непредсказуемом. И мне каким-то образом удалось войти с ним в контакт, не применяя силы, но, честно говоря, этот момент показался мне бесконечным. И тогда его злобная агрессия обернулась истерикой, я забрал у него нож, и мы смогли отвезти ребенка в больницу.
Те фонды, которые я организую, должны дать возможность бывшим преступникам найти новое применение в жизни. К сожалению, все наши тюремные институты построены как криминальные структуры, где происходит обучение и еще большее вовлечение людей в преступную сферу. Британская тюрьма – это система, самовоспроизводящая преступность. Отрицательный результат для нее важнее положительного. С 82-го по 90-й годы я проводил множество акций в прессе, на телевидении и на радио для освещения того, что происходит в тюрьмах. Но за все это время меня ни разу туда не пустили, несмотря на мои просьбы, потому что считалось, что в моем лице заключенные видят героя, который смог победить систему. Я был нежелательным элементом. Без меня там было бы проще. Потому что в британской тюремной системе 97% рецидива!
Когда я услышал эту статистику, я был в компании с кардиохирургом, который сказал, что если бы он работал с таким эффектом, то его бы на следующий день уволили. Поэтому мои усилия и были направлены на изменение этой системы, которая есть поражение общества.
Дело в том, что криминальный мир это тот же обычный мир, только вывернутый. Снаружи, если ты смотришь на преступную среду, волосы встают дыбом от кошмара, который там происходит. А если вы находитесь внутри этого мира, то все в нем для вас – нормальное состояние. Каждый участник там находится внутри развивающейся системы взаимоотношений. В криминальном мире крайне важен твой статус. Или ты хороший боец, или прекрасный вор. Важны твои личные качества. Чтобы изменить эту систему, вы должны понимать суть происходящего в ней.
Большинство преступников не имели возможности дать иное творческое направление своей личности, чем только в сторону криминала. По сути, в криминальной личности нет ничего такого, что мы могли бы превознести или обожествить, или, наоборот, проклясть как дьявольское. Это не так. Просто человеку дается возможность творить именно в этом направлении. Покажите мне потенциально сильного уголовника, и я покажу вам потенциально сильного бизнесмена или художника. И наоборот, покажите мне хорошего бизнесмена, и я покажу вам потенциального уголовника. Со мной самим произошло нечто подобное. Как только появилась возможность заниматься творчеством, я излил свою душу в этом направлении. И оказалось, что испытанный мною опыт важен при переводе в литературную и художественную форму.
Вначале все, что я делал в искусстве, шло из прошлого. Когда люди начали покупать мои скульптуры, я был уверен, что это только потому, что я их делаю не где-нибудь, а в тюрьме. Но постепенно я понял, что люди просто доверяют тому, что я делаю и делаю так, как хочу. Ведь если книга моя получила международную известность, то ее читали и те, кто вовсе не подозревал о моем прошлом. Они воспринимали только текст. Этого я, признаться, и сам не ожидал. Я был уверен, что мое прошлое как было в тюрьме, так мои корни там и останутся.
Оказалось, нет. Поэтому я и воспринимаю себя как человека, который сначала жил одной жизнью, а потом развил себя изнутри как совершенно иное существо. Стал другим, будучи достоин им быть.
Все власти одинаковы. Только мы – разные.
- Какие у вас впечатления от России?
- Почему демократия и криминал идут в нашей стране рука об руку?
- Оцените как скульптор памятник Петру в Москве.
- Я думаю, очевидно, что нет идеального социального строя и не безукоризненных властей. Это видно и на опыте Великобритании, где на протяжении последних 28 лет процветала коррумпированная бюрократия, которую мы называем «слизью». Сейчас весь этот аппарат рухнул в результате последних выборов, и в британцах появилась надежда на лучшее.
Но, главное, конечно, это то, что каждый из нас может делать и делает. Можем ли мы реально изменить окружающую нас жизнь к лучшему? Занимаясь полтора десятка лет разного рода благотворительными проектами, мне кажется, я обрел некоторый опыт.
Например, сейчас у нашего фонда есть группа волонтеров, которая внедряется в бедные кварталы. Я даю им определенное количество денег для организации центров, в которых низкооплачиваемое население получало бы помощь. Но какую помощь? Не деньгами, а обретением новых навыков, которые помогли бы им своими силами изменить свою жизнь к лучшему.
Ведь у Британии, как и у вашей, наверное, страны, есть огромный опыт помощи странам «третьего мира». В чем конкретно она заключалась? Глава бедной африканской страны просит, допустим, правительство Великобритании построить в африканской деревне современную больницу. Хорошо. Наша страна выделяет определенную сумму. На следующий год, когда приезжает комиссия посмотреть, что получилось, оказывается, что больницей практически никто не пользовался. Населению на самом деле нужны были какие-нибудь тягловые животные или орудия для обработки земли.
Мы используем опыт этих ошибок. Мы даем людям деньги с тем, чтобы они сами решали, что им необходимо в первую очередь. Наши сотрудники живут там и на своей шкуре знают, что необходимо.
Возможно, моя международная известность помогла тому, что многие знаменитые люди, как, например, Элтон Джон или Джордж Харрисон из «Биттлз» участвуют в этом проекте и дают на него деньги. С Харрисоном я работал десять недель над фильмом по моей книге «Чувство свободы», который вышел в 1986 году. У меня также вышла другая книга – «Герой зазеркалья», так, наверное, можно перевести. Недавно я был в Каннах и там продал права на экранизацию этого фильма.
Я не социалист, в России в первый раз и очень рад, что приехал сюда. Я уже говорил, как меня потряс Достоевский, а потом и «Мертвые души» Гоголя. От этого развился и мой интерес к вашей стране. Я был на Кубе, и ваши системы, безусловно, похожи, как и те трудности, которые вы переживаете.
Москва, как я ее ощутил, довольно взбудораженное сегодня место. Вся ее новая коммерция, бизнес – это как мчащийся экспресс, который никто уже не сможет остановить.
Дело в том, что я на примере собственной страны видел, как разрушалась культура Шотландии. Я, как и другие шотландцы, весьма озабочен процессом коммерциализации и умерщвления культурных ценностей. Здесь, очевидно, происходит тот же процесс. В этих условиях в обществе должен быть услышан авторитетный и сильный голос, который сказал бы, что именно происходит.
Вы понимаете, что я не являюсь узколобым шотландским националистом. В конце концов, у меня жена – англичанка. Но за последние 18 лет мы видела, как государство продавало нашу страну по кусочкам в другие страны. Как над Шотландией вешали бирки «продано» или «на продажу». Но мы считаем, что у нас есть некие культурные ценности, которые не подлежат продаже, которые позволяют нам оставаться теми, кто мы есть. Тем более что за это время мы стали свидетелями, как расшатывалась и рухнула система ценностей в самой Англии.
Безусловно, что в России я всего лишь турист, приехавший на несколько дней. Но когда меня спрашивают и в Северной Ирландии, где я часто бываю, «что нам делать», я отвечаю, что решение проблем только в ваших собственных руках.
Что я думаю о памятнике Петру? Видимо, этот памятник является олицетворением именно того этапа, на котором находится ныне Москва. Это памятник ее нынешнему состоянию. Взять даже то, что это сооружение не очень тактично по отношению к окружающему его пространству, не вписывается в архитектурный ансамбль. Впрочем, я думаю, что многие люди подобным же образом отзываются и о моих скульптурах.
В данный момент у меня контракт на сооружение двух монументов в Дублине и в Белфасте под общим названием «Во времена конфликта». Должен сказать, что, несмотря на то, что мы располагаем четвертью миллиона фунтов стерлингов для сооружения этих памятников, мы не начнем работу без скрупулезного рассмотрения проекта со всех точек зрения. Скульптура должна вписываться в окружающее пространство. Поэтому мы и проводим консультации с представителями всех близлежащих общин. Представьте, если люди будут каждый день открывать окна и с ненавистью смотреть на то, что им не нравится.
Ну а то, как вам отнестись к переживаемому вами периоду истории, вам, конечно, самим решать. Да, демократический строй предоставляет свободу человеческой сути, в том числе и весьма неприглядным ее сторонам. Я должен заметить, что, допустим, в Северной Ирландии ситуация с наркотиками не такая ужасная, как у нас, поскольку там достаточно жесткий военный режим, и солдаты нещадно пресекают любые криминальные действия. Так что можно выбирать между военной диктатурой и демократией.
Лично я выбираю демократию даже со всем присущим ей криминалом. Ведь и у нас были времена жестокой государственной системы, когда за кражу овцы человека вешали. Та ситуация, что существует у нас сейчас, это результат очень длительного и постепенного изменения к лучшему.
В вашей же стране демократия только-только появляется. Несмотря на всю вашу великую историю, вы в этом отношении еще маленькие детки.
III.
Чем взрывать какого-нибудь, пусть и плохого человека, царя, слесаря, антисемита в метро, лучше открыть что-нибудь новое, хоть и с неизвестными последствиями. Может ли вырасти из головной боли краб или белая мышь? Наверняка. Иногда нужно доказательство собственной жизни. А вот из букв ничего родиться не может, даже Лев Толстой. Зато под землей много чего можно открыть. Или даже отрыть. Там клондайк, непаханая страна. Жалко нельзя дышать, но ведь кто-то может. Небольшие мутации сулят невиданные открытия.
Там профессура просеивает сквозь зубы длинные кривоколенные фразы, в каждом придаточном которых мелкий бисер метафор и жизненных опытов. Настоящего профессора даже мучить не надо, он уже другой. Выученность ли языкам тому причиной, особая ли настроенность на длинноты умной речи, - но они казались новым и бледным элитным видом двуногих. Закручивались ракушкой, как ухо. Что-то они должны были услышать, чтобы внятно передать остальным. Или наесться земли, как будущие мертвые.
Даже Бог был не Сам по Себе, а как обещание иного сюжета, новых книг, ощущений. От мыслей воздух был похож на сладкую вату, хоть мозгом ешь. Общение с пишущим – особенное. Наяву с ним встречаться не след, как не надо говорить с приснившимся, - все равно друг друга не поймете. Лишь неприятно будешь поражен стилем притворства. Верного тона по отношению к написанному найти нельзя, да и не надо. Читаешь, чтобы войти в ту клетку себя, из которой только и можно выйти в другое измерение.
Ему, кажется, ничего не надо, кроме книг. Филипп выдает ему еду по специальной диете. Тот делает вид, что еда, как и остальное, его не волнует. Иногда Филипп завидует ему. Он знает этот тип людей, для которых главное пробежать как можно больше дистанции, пока не упадешь. Характерно, что бегут по кругу. Это как раз неважно. Движение светил то подвигало его к Богу, то отодвигало, а казалось, Бога – нет. Изнутри было меленько, хорошо, словно выпил в самый раз, ни больше, ни меньше.
Тело на плечах кажется тяжелым, чужим, особенно в жару или во сне, а под землей всегда душно и дурно. Но тело – это другие. Тело – это еще боль. Другие и боль выращивают тело, но в какой-то момент его лучше отбросить. Пожил и хватит. Желательно - до того, как умер. И вдруг обнаруживаешь растущую из груди осину. Откуда взялась, не узнать. Но довольно и мыслей. Так Валерий Сиповский, увидев на выставке фото Антониони, рассказывал Филиппу, как на дне рождения Тонино Гуэрра сидел рядом с этим великим режиссером, уже впавшим в нестыковку предметов и понятий. Хотел, было, напомнить об их поездке куда-то, но чувствовал, что тот полностью в своем мире. Так и промолчали весь обед. Казалось, что тому хорошо, и он счастлив.
Тогда Филипп подумал, что жизнь это длинный антониониевский план. Задумавшись, не грех его прервать еще более длинным, перпендикулярным. Водопровод в бункер еще не провели, улаживали документы в управе, одну взятку уже дали, но там, видно, ждали и следующую. Утром он шел за водой к колодцу. Если бы не планы строительства дантовского ада, идиллическая жизнь вполне бы его устраивала. Одна из многих других. А тут еще бактерии Mycobacterium vaccae в земле, которые повышали количество серотонина, а, стало быть, бодрое настроение. Никакого рака, астмы, иммунитет повысился. Всегда так, - готов к смерти, а выходит жизнь пуще прежней.
Никогда он не был так быстр на соображение. Когда думаешь, смерть не страшна. Мысль - это еще сильнее смерти. Причем, убивает она не других, а своего носителя. И убивает каким-то кривым, гуманным способом, перенося его в иные пространства. И фронтовое дружество совсем не то, что в Чечне. Он все старался найти опытного таксидермиста, который мог бы, подобно Льву Толстому и мадам Тюссо, набивать человеческие тушки разных типов. Они не заменяют нужные мучения реальных людей, но оживляют пейзаж.
Филипп заказал скульптору Фрамугину двухтонную бронзу «Ладья Данте», в которой автор «Божественной комедии» вместе с Вергилием направлялись к адскому Острову мертвых, причем договорился установить это в виду острова Сан-Микеле в Венеции. На носу ладьи была установлена веб-камера, которая передавала изображение на большой лазерный экран, заменявший стену одного из подземных апартаментов. Так и литература, подобно подземелью, не отменяет жизнь, но придает ей смысл, удваивая и создавая объем.
Деловые вопросы он решал с десяти утра до двенадцати. Потом – всё. Ждите следующего дня. Несколько раз пришлось поменять рабочих и фирму. Хороших людей в природе не бывает, если специально не выращивать. У него для дел есть секретарь, старательная девочка, хоть и не очень умная, но бедная. Обрастаешь людьми, даже не замечая. В этой жизни горишь клубком - родичей, приятелей, поколения. Живот растет наружу, а внутри уже огонь. Осознаешь себя пулей, для которой вполне хватает дерьма. И утолщения перебираешь на груди и на брюхе, - для молитвы лучше, чем четки.
Повторял, что жизнь не удалась. Так было легче вкладывать деньги в закапывание, как сказали бы мама с женой, если бы были живы и знали. Вроде пролонгированной на годы вперед истерики. Празднословие – это говорить с улыбкой: «деньги только того и стоят, чтобы их закопать» Он перестал болтать и улыбаться, чтобы всем нравиться. Старался не замечать людей, как давно мечтал. Те, что нужны, сами появятся в свое время. На войне он возненавидел людей, - и своих, и чужих. Все друг друга стоят. Особенно, когда трупы.
Он помнил момент, когда Данте встретился в чистилище с женой и детьми, сделав вид, что не заметил: мол, на работе, не до них, отвернулся к Вергилию, стараясь закрыть их собой, а его отвлечь разговором, вопросами. Жену с детьми надо держать в отдельном пространстве, схожим извне с горящим кустом. Чтобы не было им обидно, сам горишь там же. То, что это отчасти, никто не знает. Получается, что с возрастом растут лишь долги и равнодушие к ним. Война помогла ему вылечиться от беспокойства. Каждый занят своим делом или тоскует, худея, тоже занятие.
Вышел, улыбнулся домашним, посидел за компьютером, выпил чаю и опять ушел строить свой ад. Когда-то Николай Федоров уверял, что в наших руках строительство царствия Божия, включая воскресение мертвых отцов силами земной науки. Куда логичнее строительство ада, где Бога нет по определению. К тому же, сами знаки перепутаны, остается только жить. Можно и это назвать церковью. Только почти безлюдной, как на картинках любимого Пиранези. Под землей и время другое, - в бутылках. Кто как, а он на людях глупел, - потому и не любил ни себя, ни людей. Верил, как ребенок, что, когда закопаешься по-настоящему, не останется никого, кто бы мешал. Так и оказалось.
Конечно, у него был, как сейчас говорят, свой бизнес. Он зарабатывал деньги, чтобы их закопать. Денег надо было много. Те, кто выжил после Чечни, оказались с разнообразными талантами. Деньги, как и мысли, даются тем, кто не боится риска смерти, поскольку они и есть смерть. На них можно строить все, что угодно.
Кроме основных галерей и залов, Филипп проектировал много боковых «пеналов», некоторые из которых заканчивались выходом в землю. Густую, черную, осыпающуюся сверху, а он, чувствуя боль в брюхе, позорно лежат там на боку, семеня ножками и подбирая под себя эту рассыпчатую грязь, полную мелких организмов, от которых тут же начинала чесаться кожа.
«Закапывание» денег помогало ему оставаться нищим, незаметным для окружающих. Еще с войны он знал, что для человека это самое главное, - чтобы его не видели. Когда был маленьким, хотел, чтобы о нем думали. Но, увидев, что думают, ужаснулся и ушел в окончательную тень. Оттуда, из тени, и надо жить.
Человек ищет чувство локтя, размышлял он. Если не находит среди живых, ищет среди мертвых. На этом вся так называемая «культура» и стоит, любовь к грекам, заучивание строк умерших поэтов. Еще Пушкин при жизни обижался, что его любят как мертвого. Потом только Филиппу сказали, что нет ни мертвых, ни живых, - лишь те, кто внутри и снаружи. Кто сказал? Никто, неважно, увидел во сне.
Когда ставил машину, шел мимо контейнеров с мусором, в которых копался не совсем нормальный, видимо, парнишка. Тот активно разговаривал с самим собой, и Филипп, как обычно, отвел взгляд, чтобы псих не заговорил с ним. Но тот, вроде, и не собирался. Вынимал из контейнера коробки, вещи, несвежую еду, обсуждал, что бы это было такое. Толстой мучился бы виной, увидев парня, а Филипп не мучается. Потому что сам выбрался из этой же грязи, и уверяет себя, что мог быть на его месте. И все вокруг такие же, хоть и живут в охраняемом поселке.
Потом он подумал, что это 1880-90-е годы были совестливы к людям. Перед революцией собаки выли, и магнитная буря сотрясала душу слезами, непонятно откуда берущимися. Оттого потом пришлось убить, если не всех, то многих.
Из центрального бункера должны были расходиться в разные стороны двадцать два туннеля – по числу букв еврейского алфавита. Именно столько было способов сотворения мира, тут и думать нечего. Чем дальше, тем более люди обращаются в тени, которые не могут нанести тебе существенный вред. У кого-то большая вошь на щеке, у кого-то глаза в темноте светятся от внутреннего веселья, и все это на фоне запахов прорвавшейся канализации. И впрямь люди заслуживают только любви, - чтобы отстали, и даже мысли о них не держать.
Строя великое, легко корпеть над беспредметными деталями. Можно шлифовать стеклышки. Можно расставлять в помещениях фотографии и картины старых мастеров, варьируя их общую композицию, поскольку число любых фотографий, да и картин приближается к бесконечности: человек умрет гораздо раньше, нежели все увидит. Во всяком случае, так кажется. Лишь бы длить, не засыпая, не просыпаясь. Мысль рвется, как в злой сказке, надо начинать сначала. Но сначала был – страх.
После контузии Филиппу перестало хотеть двигаться наружу: «Все - внутрь! Воздушная тревога!» Любое давление людей отзывалось душевной болью. А они агрессивны, особенно в России. При этом, попав за границу, понимаешь, что наши хамы и дают ощущение причастности к жизни. Вот он и закапывался в землю, наблюдая изнутри, из тьмы, полной мельчайших витающих организмов, глазных светлячков, отчаянных мыслей. Тут, изнутри, и мертвые все виднее. Николай Федоров, приглашавший воскрешать отцов, лажанулся, надо было прямо из кладбищ зарываться в землю. Вроде метро, но с открытыми в землю ходами. И если там мрамор, то только в дверях, на границе.
Он двигался вглубь с условием, что его кабинет не должен претерпевать изменений. Почему-то ночи становились все безумнее, возможно, из-за того, что он начинал задыхаться. Странно, что он следовал общему времени, следя за часами. Главным казалось, лежа на боку, не двигаться. Ничего не болело, не то, что у других. И не надо роптать, как говорила мама. Тогда-то Филипп и вычислил в припадке бредового откровения шифр имени профессора Доуэля. Эль – это и есть буква Л. Доу – Д. Неизбежно получался Л. Д. – то есть Лев Давыдович. Бывший семинарист Александр Беляев не разоружился перед партией, а держал в переплете гигантскую фигу. Голова Льва Давыдовича продолжала работать на партию, не подозревая о ледорубе.
Утром он проверил догадку по интернету. Оказалось, что вначале был рассказ 1925 года. Имя было тем же самым, но Троцкого зашифровывать тогда не надо было. Сам роман вышел в 1937 году. Но тогда еще не было ледоруба, и голова цела, Л. Д. смотрелся тогда логично, но, увы, рассказ-то был раньше. И вообще, умирающий в то время Беляев написал книгу о самом себе, как он говорил, - о себе, вся жизнь которого ушла в голову. На всякий случай, это можно было иметь в виду, а пока приступать к важной дневной задаче, - к попытке немедленной любви к людям, вернее. Не откладывая, поскольку никого не было рядом. Готовность к любви - лучше самой любви.
Сначала голова обрастает телом, а потом потихоньку освобождается от него. Вот передний край эволюции, где он выкопал свой окопчик. Жить – это быть катастрофически глупее себя, рассуждал Филипп. Для ветерана войны, далеко не юношеского возраста, не слишком типичный вывод, но надо ведь когда-то и правду сказать. Многие знакомые рванули в Германию, Америку, в Испанию, скупали что-то в Лондоне. Эмиграция в собственную голову выглядела гораздо радикальнее. При этом внешнюю жизнь можно свести к минимуму.
Сон, потом полуявь передвижений и сосредоточенность на цели жить в ином измерении, нежели внешний бред. Хорошо, если ничего не болит. Разве что перескок сердца, легкий спазм в голове, на мгновенье заплелись ноги. Но жизнь продолжается и надо еще чего-то успеть. Не людей. Все они почему-то теперь напоминают друг друга. Их хватит в сухом остатке, как маленькой доброй женщины-ветерка, ухаживавшей за его бытом. Главное теперь, чтобы не было боли. Он связался с держателями музея Вильгельма Райха. Тут была одна важная мысль для придания энергии реформированию человечества.
Все планы городов, улиц, домов были у него на руках. Только вот людям нельзя доверять. И не потому, что плохи, а потому, что ему самому нельзя доверять. Ведь и он – только комментарий к голове, включая отдых, сон, прогулку, беседу с женщиной, непрерывное чтение книг и с экрана.
Только так уходит боль. Ночью ты ее не контролируешь, и ворочаешься, задыхаясь, как рыба на сковородке. Так уходишь в воронку нутра, - обратная эволюция в земноводное.
Почему было не страшно убивать, - потому что осознаешь все отчасти, как сквозь полусон. Говорят, раньше были люди, которые видели все ясно, глядели пристально, говорили, понимая. Ныне глаза прикрыты уже в голове, в висках. Человек не понимает, что делает. И не только потому, что страшно, а потому, что не может понять. Психоанализ был последним спазмом, что привел к грезам наяву.
Он списывается по электронной почте с Парижем, где надо найти некий дом, словно от этого что-то изменится. Он крутится вокруг этого дома. Приходит письмо из общества друзей Вильгельма Райха. Это то крыло, что повернуто на подготовке к строительству ковчега Завета.
Как он и предполагал, убийство ничего не изменило. Никаких старушек, грозящих в дверях пальцем. И если мальчики кровавые в глазах, так это от давления, оттого, что грудь сперта, что нельзя дышать. Под утро валишься в сон, а потом не можешь встать. Вся махина давит на грудь, нет воздуха. Если можешь дышать, это уже счастье.
Но он был неправ. Убийство, словно сильнейший наркотик, прояснило его сознание. Он стал другим. Теперь он с интересом рассматривал себя со стороны. Люди уже не имели значения. Он стоял где-то в стороне, обращаясь к кому-то напрямую. Ты не разберешь лица этого тайного собеседника. Важнее всего, что он – есть.
СЕРГЕЙ ШЕРСТЮК: ПО ДОРОГЕ В ЧЕРНУЮ АТАРАКТУ
- Хочешь ты или не хочешь, но здесь интересней, чем за границей. Это слово “интересней” произносят даже те иностранцы, которые приезжают не на три дня, а подольше. Недавно я общался с немецкими актерами. Моментально вошли в контакт, хотя, казалось бы, Николина гора, шашлыки, вино, - зачем мы друг другу. И тут же заявление: “Я хотел бы здесь жить и работать пять, шесть лет!” Они приехали примериваться к будущей постановке “Франкенштейна”. Конечно, это жанр, куда идут люди предрасположенные. Я понимаю, что имею дело с шоком от наших перепадов, которые там невозможны, там можно переехать в другой город и не заметить разницы. Эти вещи, которые создают уютную механическую западную жизнь, они однотипны. А здесь сумасшедшие перепады. Из захламленной квартирки размером с кухню, где все валяется, разбросано, ты попал к этому же человеку – владельцу роскошного замка. Дачного. Это сочетается в одном человеке, который себя не нивелирует. Это шокирует, это интересно.
Мы заранее знаем: “ах мы, забацанные совы, еды нет, все ужасно!” А ты приезжаешь сюда и почему-то видишь людей, у которых совершенно нет этих комплексов. Они просто не думают об этом. И внутренней цензуры нет. И оказывается, здесь все возможно.
Там тоже все возможно. Но там ты это все можешь узнать по справочнику. Где убивают, где режут, где отдыхают. Майами, чудесное место, и вдруг ураган. Все прикованы к телеэкрану. Торнадо, отрывается полдома, ужас. Через какое-то время, как на съемочной площадке, от урагана и следов не остается. Мусор смели и забыли.
Или бал в Америке. Все мужчины в бабочках, в черных костюмах. Всегда есть и исключения: какой-нибудь индеец в костюме вождя и очень толстый богатый негр. Остальные все как один. Раз со мной пришел Сашка Ситников. Весенний благотворительный бал для балета Чикаго. Устраивает Виктор, фамилию забыл, производитель скандинавской водки “Абсолют”.
Сашка работал под Чикаго, из своей деревни не выезжал несколько месяцев. Пришел в светлом пиджачке с платочком на шее. На балу он как ворона. Никто, конечно, не скажет: “Фу-у! Кто это?” Все благожелательно смотрят на него, но смотрят. Он: “Это – мой стиль!” Нет там такого стиля. И психов, кстати, нет. Когда я приехал, мне Сашка Гашунин говорит: “Ну наконец-то явился. Нас хоть теперь в городе трое будет!”
Отсюда надо выбрасывать в Америку психически неуравновешенных, экзальтированных, нервных, просто легко возбудимых людей. Там эта неуравновешенность тут же проходит. Человек выздоравливает. Не то, чтобы у него, извините, жопа зарастает. Исчезает непредсказуемость жизни, та куча сложностей, без которых мы не мыслим свою жизнь полноценной. Ничего этого там нет. Отдых. Санаторий.
Хотя и пашешь, как Карло. Проснулся в шесть утра, в два ночи закончил. Работоспособность колоссальная. Половину того, что я делаю за год, я там делаю за два-три месяца. И с приятелями еще общаюсь, и нормально живу. Хотя замечаю, что работать начинаешь полегче. Например, для меня нормально делать на картине сорок лессировочных поверхностей. А там вдруг делаешь двадцать… И вообще поездка кончилась тем, что вместо ужасов и “научных развлечений” я начал писать “ню”. Ковры, бананы, Ленка в туфлях на шпильках валяется. Подольше побыл бы, еще что-нибудь надо было выдумывать для развлечения.
Есть, конечно, там мрачные люди нашего соц-арта и концептуализма, которые живут там по сорок лет, а все Ленина рисуют. Им уже и не платят за него. Кончай, говорят, Ленина рисовать, осточертело! Нет, он рисует, рисует. И все это тряпье, бараки, коммуналки…
Кто-то наоборот, на другом погиб. Приехал в Нью-Йорк и тут же обегает все галереи: “что правильно? В чем истина? Какое оно, современное искусство?” Тут начинается много трагедий. Даже тот уровень, который у них был здесь, они там теряют. У нервных людей гнойники отваливаются, а у них наоборот, еще крючочки засовываются… Вместо того, чтобы что-то делать, они пытаются овладеть этим новым языком. Штудируют английский, читают книги, специальные журналы. Здоровый человек пойдет язык учить по матюкам негров, а не эту феню. Корифеи, о которых там эти книги написаны, вообще, по-моему, читать не умеют. Ты отсюда приехал, ты не из той жизни! И хорошо, потому что чем искусство разнее, тем лучше. Нет, они стремятся вгрызться.
Здесь я в августе ездил в Шерстюкивку под Полтавой. У кого-то есть высшее образование, у кого-то нет и не надо. Бывший агроном, ушел из колхоза, сейчас никто, хочет только у себя на тракторе на участке работать. А под Чикаго все Шерстюки как один – с высшим образованием! Хуже или лучше живут люди, там это даже не количеством машин измеряется уже, а просто шириной окон или двери. С помощью линейки. И количество денег с помощью линейки. Нужный уровень достигнут, он поддерживается автоматически, тебе не надо заставлять себя надевать бабочку на бал. Ты уже в гамаке будешь лежать в бабочке как в пижаме, так тебе это удобно! Не думая, загоняешь в мойку совершенно чистую машину. Ее пылью облепит, она еще грязней станет. Нет, ты об этом не думаешь. Думаешь о совершенно других вещах: банках, акциях, вложении денег, переложении денег… Нормальный ритм жизни, который усваивается с рождения, а не изучается специально.
Поэтому как только речь заходила о деньгах за картины, я тут же морщусь от головной боли. Деловые вопросы меня как бы не интересуют. Хотя, конечно, ничего, кроме кучки “зеленых” в заднем кармане, меня на самом деле не интересует. Но это такая форма. В определенном контексте, если ты не коммерческий художник, тебя будут за это страшно покупать. Например, я люблю рисовать Тегина. Всякая картина, где Тегин смотрит на зрителя, покупается тут же! Сами даже они спрашивают: почему одну картину сразу покупают, другую – нет? Я долго думал, почему? Что между ними общего? Общего нашел только это. Стоит этому парню на тебя посмотреть – всё!
Я понимаю, кто это покупает, кроме музеев. Это частные коллекционеры, которые живут практически сонной жизнью. Они даже книги пишут. Им по наследству отвалили безумные бабки. Они уже интеллигенты. Родились интеллигентами. И вот только в тот момент, когда он из спальни идет на кухню и встречается взглядом с Тегиным, который висит на стене, у него возникает ощущение, что он живет полной жизнью! Он вздрагивает: “ой! Елки-палки!” И хочет купить второго такого же Тегина!
Пугает он их, что ли? Думаю, и Беккет, и Ионеско, и Хичкок пользовались какими-то ходами, воспринимаемыми публикой. Почему, кстати, у американцев так идеально разработан жанр ужасов? В час, в два ночи включаешь телевизор, и на одном из шестидесяти двух каналов обязательно находишь несколько фильмов ужасов. Вроде ты уже старый, тебе уже все до фени, ничего тебя напугать уже не может. Может скорее напугать документальная хроника из Лос-Анджелеса, когда тут же на твоих глазах происходят убийства и погромы. Но это пугает из-за твоих умозаключений по сему поводу. Конечно, все это далеко, тебя охраняют, но ведь и охрана невечна, и Соединенные Штаты… Тогда тебе страшно из-за Лос-Анджелеса.
И дурацкий художественный фильм. Сделал его сценарист, выпивая с которым, ты решил бы, что он просто идиот. Даже по уровню его представлений об ужасах он полный дебил. А ты более изощрен в них просто потому, что живешь в России, в Москве, на Тверской. Но он знает законы восприятия. И тогда ты забываешь, что поставил чайник. И единственно отрываешься на то, чтобы закрыть дверь на третью защелку. Хотя, когда смотришь Лос-Анджелес, дверь распахнута. И я иду и – кр-р-р… - закрываю. Так это страшно. На всякий случай. И возьму что-нибудь в кровать, когда лягу спать, чтобы отбиваться! И к окну подхожу и выглядываю. Вроде двадцатый этаж, залезть невозможно. Но в кино-то залезли! И двери все были закрыты! И притом еще тако-о-ое залезло! Уже даже не человек страшен. Сам ужас ужасен!
В живописи тоже, наверное, есть эти законы. С Тегиным задача простая. Тем более что он и на меня действует. Мне самому нравится его рисовать. Только надо это быстро-быстро делать. Когда Тегин на тебя долго смотрит, это и морально, и физически тяжело. Кажется, он сейчас поднимется и станет тебя электричеством пытать. Или говорить гадости несусветные.
Когда-то мы хотели с ним снять один фильм. Что-то вроде “Нового кабинета доктора Калигари”. По этой роли Тегин – нормальный убийца. Не знаю, как эта патология называется в медицине, но это так. Первый случай у меня был с ним, когда мы залезли в подвал строящегося на улице Неждановой – там у него мастерская – гаража КГБ. Бродили там ночью. Кайф. Лабиринты, доски, ямы. Света почти нет. Вдруг он пропал. Нет и все. Может, провалился? “Тегин!” Молчание. “Те-е-гин!” А там ходишь по мосткам, внизу вода, неизвестно что. Я даже начал волноваться. А Тегин, оказывается, спрятался в нише с куском трубы в руке. Чтобы меня вшить. Просчитал, что никто не знает, что мы туда с ним пошли, что я вообще с ним встречался… Убьет, а потом меня строители так и зацементируют. Стоит, ждет, когда я пройду мимо, чтоб жахнуть! Я остановился рядом и жалобно так говорю: “Ну Те-е-е-гин, ну где-е ты, сука?” И если б не такая интонация, убил бы, говорит, точно…
Потом электричеством меня пытал. Выпивши, правда. Разум у него помутился. Но там были еще люди, вразумили его, вернули сознание. Поэтому он сейчас и не пьет. Знает, что в тюрьму иначе попадет. А тюрьмы Тегин боится по страшному. Он сам себе построил искусственную тюрьму и в ней живет. Сам себе тюремщик. И садист, который его, Лешу, исправляет. “Собери, говорит, шестьсот пар черных туфель и семьсот шесть серебристых костюмов, тогда я дам следующее задание!”
Пить бросил. Семью бросил. В тюрьме нет семьи. А пока пил, был настоящий будущий убийца. По роли. Бытовой такой жлоб, который идет к этой цели медленно и верно.
При всем том он добился у себя абсолютно чистого сознания. Внутри есть какой-то десятый Тегин, который мыслит. Только мыслит, не действует!
Убийство это ведь жлобство. Если мочить, то все человечество! Но эту ситуацию необходимо подготовить. Многие ведь хотели, но никто не достиг-то! А он многих круче будет.
Какая у Тегина идея… Уже не уничтожить человечество, а довести его до определенного состояния. Как мы живем, если вдуматься? – Ходим по кругу. Утро, вечер, год, век, тысячелетие, эра, эон… Одно и то же. С одним и тем же, кстати, повторяющимся желанием все уничтожить. И этот не смог, и тот не сможет, и следующий. И все это будет повторяться бесконечно. Нужно, чтобы чепухи этой больше не было. Тегин разработал мощный проект. Сначала захватить, конечно, всемирную власть. Заставить всех пахать на проект. Потом в Антарктиду засовывается обалденный атомный реактор. В Арктике строится гигантская пирамида, внутри которой поселяется все человечество. Реактор начинает работать. Земля медленно и верно начинает вставать на курс, ведущий в черную Атаракту! Все пашут только на это. Никаких орбит вокруг Солнца! Никаких атмосфер! Никакого дня и ночи! Только к Черной Атаракте как к цели человечества!
У него есть карта, по которой видно, что все галактики и так летят в эту Черную Атаракту! И данные древних культур на этот счет однозначны. Но все это продлится миллиарды лет. На хрена тогда мы нужны?.. Мы должны эту карму, этот космический рок преодолеть тем, что своей собственной волей, сами выберем этот путь!
Атмосферы нет, и потому все в пирамиде. Единый город-государство. Египетские пирамиды – это был ведь первый намек, эскиз того, что надо делать. Тегин вообще склонен к египетскому империализму. Вокруг него все заражены Египтом, имперскими ритуалами. Бить в барабан и строить реактор! Иногда их принимают за эстетствующих фашистов. Ничуть, это люди будущей империи! У них, кажется, вяло текущая жрецофрения. Их на этом трясет. Часами могут говорить о каком-нибудь “черном треугольнике, фосфоресцирующем в промозглой ночи”. Тогда их волочит.
Когда Тегин действительно овладеет всей системой и начнет строить пирамиду, он их, конечно, отбросит на какие-нибудь бухгалтерские должности, как всегда было с товарищами по партии.
И когда все придет в норму, и будет пирамида, и реактор, и начнется движение, тогда Тегин снова начнет писать свои картины. Обрыв, закат, стоят люди. Такой Каспар Фридрих, но на уровне Леонардо, на космическом уровне. Вообще, Тегин это человек, который может плакать на закат. Я наблюдал его в Крыму. В нем погиб пейзажист, а пейзажист это вообще опасное свойство. Потому кредо Тегина – “опасное искусство”. Искусство должно сводить людей с ума. Они должны от него умирать.
Мои планы другие. Я реактор вообще строить не буду. Буду у Тегина диссидентом. Мы, может, напрасно смеемся. Время это не столь отдаленное, как нам сейчас кажется. При любом возможном скепсисе Тегин – сильный художественный образ. По силе воздействия на меня, например, - один из сильнейших. Вроде примитивно, до предела кондово, но почему-то действует!..
(напечатано в “Литературных новостях” №24, февраль 1993 года)
IV.
Стихов сигнальные блевочки. Мнешь пальцами рассыпчатую муть дня. Отсюда нет выхода, кроме того, в который ведут. Потому прислушиваешься. Ее звонок. Рассказывает, что стояла у окна, смотрела вниз. Стоит приличный молодой человек, разглядывает девушек. Потом подошел к мусорному баку, взял стоявшую на асфальте недопитую бутылку пива, отлил из нее немного на землю и допил. Она в ужасе. Не знает, как жить, и что происходит.
Един есть Бог, един Державин, - он в глупой дерзости мечтал. А надо бы проснуться, как советует Яков Кротов и философы. Проснувшись, он нашел свою мамашу на порнографическом видео веселых танцев, заканчивающихся общим сексом. На плече ее, как у мамаши писателя Руслана Киреева, было вытатуировано «Не забуду родного сына!» Так и надо, - война, жизнь, танцы. Не все же умирать. Если и умирать, то веселее, ребята, не унывая.
Он движется вперед, огородившись ото всех. Из-за контузии можно ничего не объяснять. Довольно принять лекарства и отлежаться. Хорошо философу Зиновьеву, у которого никогда в жизни не болела голова, а, когда начался рак головного мозга, он воспринял новые ощущения, как шум. Так шумят люди, словно в глупом кино, которое давно отказался смотреть. В тишине была нужная ему отторгнутость. В какой-то момент перестаешь переваривать людей.
Крошка обороняет его ото всех. Все они тут в сюжетных боксах, как в клетках, а он ходит с веником и совком, вычищая мусор. Кто бы где ни был, не гадить не может. Но и сам хорош, - никого не любит, а за всеми убирает дерьмо.
Родных у него не было, как не бывает их у мысли, ненависти и насилия. Но родственники были у остальных, и он изучал, перелистывая, эти досье, пахнущие сырой землей, майским дождиком, пьяной на асфальте тенью. Насекомое, шевелящее бесчисленными конечностями, что появлялись в зависимости от самочувствия, - вот он. Раньше слушал, как шумит ветер за окном, теперь это компьютер, который вдруг начинает гудеть, перегревшись.
Он всегда пытался найти место, лежащее по ту сторону людей. Думал, что это война. Но там, наоборот, оказалось слишком много людей. И себя тоже чересчур. От страха делаешься как мешок с гноем. Не сказать, что таких пропарывает в первую очередь, но страх, заметил он, перебарывается, как всякая болезнь, только еще большим страхом, полным погружением в него, когда, действительно, становится уже все равно. Потому что, какой бы ни была жуткой ночь, день будет еще ужасней.
Почему-то он считал, что есть такое уютное и защищенное со всех сторон ощущение мысли, когда ты не можешь умереть. И даже, если будешь смертельно болен, сможешь туда забраться и продержаться столько, сколько захочешь.
Ты подходишь к людям ближе обычного и втягиваешься в их разборки. Сухие паучьи пальчики набирают текст на компьютере. Ты видишь экран, а не свою паучатину. Там и тексты, которые притягивают сильнее, чем люди. Но и людей бояться не надо, хоть ты ушел от них под землю. Какой шутник, думает Филипп, придумал деньги, чтобы делать с людьми все, что хочешь. Например, заставить их прокопать под землей параллельную жизнь, - от Кратово до Индии.
Никто не знает, что ему довольно понюхать человека, чтобы все о нем понять, а еще больше о себе. Нюханье проясняет сознание неожиданностью. Так они и с крошкой познакомились. Он ее обнюхал, - волосы, затылок, шею, в первый раз больше и не надо. «Какой интересный человек», - наверняка подумала она. Впрочем, нюханье отменяет мысли за их чрезмерностью. Зато приносит немотивированное счастье. Так и живут мудрецы, - за частоколом общих мыслей предаваясь приватным странностям.
Давно пора отвечать ему на письма Платона, так, что ли, будут лежать, безответными, на столе? Говорят, и апостол Павел что-то написал. Сенека с Честерфилдом на подходе. Хотя англичанин может, пожалуй, и подождать. Потому что там, где болит, подозреваешь опухоль. Утром, просыпаясь, с правой стороны мозга. При контузии это самое милое дело. Днем – внизу позвоночника, потягивает предчувствием. Тогда уж извини, Платон, напишу все, что думаю. Филипп – Платону: радуйся, друг.
Иногда он даже думал, что надо было бы обзавестись женой и ребенком, чтобы было кому зафиксировать его космическое одиночество. Хтоническое одиночество, - это было бы вернее. Как из той давней книжки о мифологии греков Алексея Федоровича Лосева, которую он читал на первом курсе, откуда и отправился в армию, в Чечню и далее по нисходящей. «Тут у нас внизу свои боги», - рассказывал бы он ничего не понимающему сыну, пока тот не проводил бы его гроб в Николо-Архангельском крематории за створки печки при полном отсутствии кого-либо еще, кроме официальной дамы. Это безлюдье запомнилось бы ребенку пуще остального. Но и ребенок - чересчур.
Жизнь коротка, людей, как и мыслей, много. Он с детства хотел быть стариком-фараоном, мимо которого идут муравьи, возводя космический аппарат правильной пирамиды в вечность. У него был дефект, а после армии особенно, - во время думанья клонило в сон, и казалось, что, если хорошо выспаться, то ничего больше не будет мешает. Но для этого надо, видно, ждать какой-то особой болезни, времени все меньше.
Он и так уже перестал смотреть по сторонам. Все, что хотело попасть ему на глаза, имело свой шанс, а если не воспользовалось, он не виноват. Он не терял зрение, а медленно переводил его отсюда куда-то еще, где все было иначе. Теперь он ощущал людей, не видя их. Девушек, молодых мам с колясками, женщин, едущих после работы в одинокую квартиру, пьющих пенсионеров, бандюков, молодежь. Ты их не видишь, и они не должны тебя видеть.
Довольно скоро Филипп догадался, что это такое пришло время - людей, которые не видят. Общее время, как всегда, узнаешь по себе. Значит, внутри важнее, чем снаружи. Душевной слизи в нем не так много, как кажется, когда ее не расходуешь. А так довольно быстро доходишь до дна. В этот момент всегда появляется Крошка. Она прочитала в интернете его исповеди, которые он выставляет анонимно, узнала, быстро сделала сырный салат с чесноком, салат оливье, оладьи с капустой и сметаной, гусиный паштет и привезла все на машине кормить и избывать чувство вины.
День был отличный. Они устроились на веранде. Солнце искрилось в графине отличного коньяка. Лимон был нарезан дольками. Рабочие были уже на глубине километра, не меньше. К тому же в шахту был особый вход, и тут ничего не напоминало о раскопках сознания. Мысль рубцуется мгновенно. В отличие от сердца, которое должно напоминать о себе. Как сейчас, например. Зазвонивший не вовремя мобильный он отключил, даже не поглядев на него. Ни телевизора, ни новостей.
Крошка угощает его, обижается, что он еще пирожков ее не попробовал. Он показывает живот, даже рубашку с майкой задирает вверх, чтобы видно было. Она говорит, что это он к ней так относится, накануне читала его роман, где он жалуется, что никто его не любит. А когда она приготовит еду, он не ест. И так всегда.
Между тем Бог проходит, прижавшись к стене, чтобы не занимать много места, когда Его не замечают. Если это так, то довольно трогательно. Тень от ветки, порыв ветра, майские облака, многослойным пирогом движущиеся в неизвестном направлении, - ты погружен в духовную среду, от которой неотличим. Так хорошо бывает только с человеком, с которым решительно не о чем говорить. Крошка явно не такая, но и она девушка обученная, смирная. Довольно скоро садиться за привезенный с собой ноутбук писать свою книгу об отце Павле Флоренском, которую она мечтает предложить в серию «ЖЗЛ», хотя те о подобном подарке и не предполагают. Тем более что у знаменитого ученого и богослова куча потомков, сидящих на архиве, и они вряд ли подпустят кого-то со стороны. Но он Крошке не противоречит ни в чем, больше оптимизма. В конце концов, издаст за свои деньги. Дело в том, что Флоренский вызывает у нее приступ мудрых мыслей. Еще она ищет интонацию любви, умного приятия мира и всепрощения, чтобы правильно все выразить.
Птицы поют. Сосны качаются, бросая иглы. После еды у него совсем нет сил. Надо исчезать. Сначала дремлет на мелкой мели. Жизнь это обращение к двойникам, которые должны любить тебя, кормить, держать на плаву. Ты пишешь, обращаясь к ним, - примут они тебя или нет? Думаешь, обращаясь к ним, - правильно или нет? Даже, когда говоришь с самим собой, - они сидят на веточках вокруг тебя, прислушиваются. Тебя здесь нет, одни двойники. Беда, что вокруг слишком много людей, особенно в одиночестве.
Когда Филипп проснулся, Крошка сидела перед телевизором и смотрела «Минуту славы» по первому каналу. А ведь здесь спутниковое телевидение, сотни программ со всего мира. Понятно, что на его молчаливый вопрос она отвечает, что это надо «по работе». Одним Флоренским сыта не будешь, а тут тьма новых сюжетов, которые вполне можно сложить во что-то съедобное.
- Я бы без тебя пропала, - говорит вдруг она. – Какое счастье, что у меня есть ты.
Филиппа это немного удивляет. Сам он ползет так глубоко, что слова ему кажутся поверхностными. Они нужны для связки тел и времени. Ответ заключается в том, что они воспринимают друг друга не как предметы, которых могло не быть, а как родных борьбе с тем, с чем борются насмерть. Да, в одиночку бы подохли. Или нашли кого-то другого в подмогу. Какая разница. И так подохнут. Только сперва покуражатся. Тень себя настигает постоянно. Многие так и живут, смирившись, в тени тени. А он вывернется.
Давно пора уходить вглубь, не теряя время на одного человека, даже такого близкого, когда потайная дверь спрятана в ком-то другом. У каждого она есть в спине, выход для всех, кто догадлив, никто о ней не знает. А у Филиппа ближайшая задача докопаться до внутренней Индии с Англией. Прости, милая, я исчезаю из виду.
Любого бомжа так жаль, что это не вмещается в сердце, и вытесняешь его из себя целиком. Как ту чеченку, что пристрелили с ребенком, не глядя. А у него имя есть, и история потерянного по пьяни паспорта. Неужели всякий, как он, просыпается ночью то в ужасе от потерянного документа, то в неверии, что у него есть и паспорт, и квартира, и дача, куда он может вроде бы забиться, но не верит и копает все дальше.
Погода, люди, новости, - это все операция отвлечения, дымовая завеса того, что происходит, когда отвлекаешься на пустяки, из которых состоит жизнь. Иначе она и есть то, что представляет собой, - что невозможно. Поэтому хорошо, что нет царя. Хорошо, что нет России. Хорошо, что Бога нет. Только желтая заря, только звезды ледяные, только миллионы лет. Хорошо - что никого, хорошо - что ничего, так черно и так мертво, что мертвее быть не может и чернее не бывать, что никто нам не поможет и не надо помогать.
Повторял стихи Георгия Иванова, как землю ел, черную, рассыпчатую, в пыль и в прах вместе с собой растертую. Любые страсти отравлены общей низостью. Хорошо тем, кто живет от одного мгновенья к следующему, позволяя себе не думать о том, что будет. Сам он видел все наперед, ветвь сюжетов, которые представляет собой человек. И любую философию тоже писал какой-то человек. Со своим ростом, нервами, страхом, смертью в будущем и желанием скрыться за философскими категориями, чтобы его не нашли. И Бога-вседержителя тоже придумал человек, да, Людвиг Фейербах, правда? Не нужны мы с тобой им, и только в этом наше оправдание.
Когда вгрызаешься, то зуд по всему телу радует, как признак жизни. Сначала чешется под мышкой, тут же лоб, лодыжка, потом руки, живот, - но, если радуешься этому, то не замечаешь. Разлохматил волосы, так тоже легче. Это все из-за денег, которые идут таким потоком, что он не успевает их закапывать. Он знал, что должен прокопать в земле ход, который будет равен прожитой им жизни. Зачем он это делает, он не знал. Затем же, зачем делаем все остальное.
Оказалось, что если забыть свой язык, можно услышать как курлычат люди. Потом надо выключить собственный звук. Уши выпустить наружу. Не быть. Только тогда появляется Филидор, как первый, кто пришел в голову. Юный паж, пристрастившийся в Версале к игре в шахматы. Защита Филидора – это он, Филипп-Франсуа-Андре, упрямо двигающий вперед пешечные фланги. Потом пришлось отвлечься на семейное дело сочинения комических опер, дабы потешать двор. Но, придумав и запустив сложную комбинацию Французской революции, которая смела всех этих меломанов, можно было вернуться к любимой игре, сперва в Cafe de la Regence, а потом, наконец, и в Лондоне, где уж точно никто не помешает, кроме собственного слабоумия, которое тоже приходится принимать в расчет.
В принципе, ничего и не остается, кроме как двигать до упора пешки обоих флангов. Филидор из рода Куперенов заметил, что под музыку легче защищаться, делать разные па, экивоки, ложные маневры и решительные наступления в непредсказуемую противником сторону, что, конечно, не может не производить комического впечатления, что и демонстрируешь куда-то в вечность. Ага, они впервые вызвали его после спектакля на сцену, с тех пор и повелось вызывать автора. За несколько лет до смерти тренировал свой склероз сеансом одновременной игры вслепую против трех неслабых противников. Не только предвидел, но и провоцировал восстание масс своим девизом: «Душа партии – пешки», то есть все эти ремесленники, крестьяне, солдаты его опер, славящихся заковыристой затейливостью сюжетов. И разве не он сказал, что если вы готовы к смерти и ничего не боитесь, то вас нельзя победить?
Все, что он может, это быть выше себя. Пока может это. Филиппу давно казалось, что он не просто пробивается головой вперед, но и сам находится внутри головы. Поэтому давно уже не замечает людей, кроме тех, кто рядом. Пошел с крошкой по белому снегу и удивился, насколько ноги подгибаются. Укрепился лишь тем, что вспомнил, насколько любит одиночество. «Всему человеческому в себе я обязан тем, что отличает меня от людей». Эта мысль ему понравилась: человеком можно считать только того, кто отличается от людей. И ни слова про фашизм, среднерусскую равнину и апокалипсис. Так есть и этого достаточно.
Ему нравилось, что, чем меньше хочешь смотреть вокруг, тем острее зрение, он проверял. Когда зрение станет абсолютным, рассчитал он, ты исчезаешь, потому что больше тебе ничего не надо. Он должен закопаться так далеко, что даже те, кто пойдут по его следу, ничего не найдут. А по ходу еще заняться философией и другими умными вещами, чтобы нарастающее слабоумие списать на рассеянность гения. Действительно, последнее, что остается в бессилии, это время и пространство. Неужто, умному достаточно?
Если бы он не умел читать, как крошка Лейбниц, его можно было бы запустить в библиотеку отца, где книги были, в основном, на латыни и греческом, чтобы он по картинкам в Тите Ливии, которого обожал, выучился сам читать на этих языках. Постепенно можно было перейти к лабиринту в собственной голове, которую днем распирает до гнойного пульсирования, но вечерком вдруг выдается момент ясности, которым грех не воспользоваться. Тогда понимаешь, что идешь вперед, потому что там тебя ожидает тот самый Бог, о котором, вытянув умственные щупальца, пытался рассудить Лейбниц. Теперь у него работала армянская бригада вместо прежних молдаван. Как всегда, он общался только со старшим. Так что там главное у сокрытого Бога, - воля или разумение?
Филипп ужаснулся, когда услышал у покойного Величанского: «Когда бы был я седым буддистом и подлежал пасьянсу кармы, хотел бы я перевоплотиться в мелодию, чтобы меня играли». Для того ли Гамлет топтал свои сапоги, чтобы мы витали легкой музычкой на губах флейтиста? Кто не знает этот панический страх дионисийства. Вот и он слышал, как шуршат за стенами обустроенного бункера его червивые возлюбленные. А на огромном табло было расписание движения звезд, растений, моды, литературы, кино, анатомии, геологии, химических веществ и элементов, футбола, войн, охоты, любви, погоды, мыслей, еды и аскезы, медитаций, церковных служб, Божьей благодати. Мир тем и хорош, что чрезмерен. Есть от чего прятаться. Встав во сне на высокой горе, показываешь инопланетянам, как пролететь мимо.
После того, как живот ушел от него, зажив отдельной жизнью, Филипп вздохнул свободней. Сколько-то накоплений у него есть, посмотрит, долго ли протянет. Бурдюк, тем временем, спускал кал с кровью. Никогда он не испытывал такого покоя, как сейчас, избавившись от живота. Нормальный человек давно живет за счет расщепления атомов.
Он помнил, как в бою мечтаешь быть таким маленьким, чтобы в тебя не попали. Как в самом дремучем детстве. Как-то это еще в психиатрии зовется. Что-то вроде регресса. Таким же маленьким надо быть, когда думаешь или когда прорубаешься вперед под землю, то есть всегда, когда перестаешь быть человеком. Наоборот, надо какую-то тяжесть, а то взлетаешь от восторга, как дух, как какой-нибудь чечен, а потом можешь себя не найти.
При этом надо смириться, что брюхо будет расхаживать на твоих тонких ножках, выдавать себя за тебя, в общем, оттягиваться по полной программе. Хоть тебе все равно, - ты далеко, как те люди, о которых писал Авл Геллий, что живут на границе Индии, покрыты птичьими перьями, питаются, вдыхая ароматы цветов. Ну, и мыслями, мыслями, конечно.
Давно Филипп осознал главный закон здешней жизни, - выслушивая все, что тебе говорят, а женщины, в первую очередь, никогда не вступай в диалог. Это смертельное занятие, которым занимаются подростки и писатели, а не тот, кто пребывает под иными сенями. Потому что главный диалог идет молча, возможно, с таким же больным существом, как и те, что окружают тебя здесь, а, главное, непонятно зачем. Ты и так знаешь то, к чему готов.
Затеплил свечку, - не в память о Сереге, поскольку эти мысли пошлость в чистом виде, а просто так, - люди еще называют ее изжогой, она подступает к самому горлу. Такой вот у него затвор. Он ведь и в тюрьме мог быть таким, но он на воле, это ничего не меняет, кроме свежего воздуха, который пахнет то дождем, то снегом, то травой, в зависимости от времени года и сложной системы вентиляции, на которой он настаивает. Больше ничего и не надо. Немного даже опасаешься этого особого душевного уюта, который, кажется, охватывает после депрессии и перед ней. Тиха припадочная мысль. Человеку пишущему не нужна семья, у него в родных все читающие.
В таких случаях люди обычно отращивают живот, чтобы он содержал их в покойном кресле, где они читают, дремлют, предаются мечтам. Свой живот он отправил, как было сказано, в самостоятельную жизнь. Теперь тот ведет в интернете свой ЖЖ, встревает во все распри и комментарии, раздувается от собственной значимости. Особенно любит описывать многочисленные свои болезни, встречающие горячий отклик соратников по несчастью.
Себя Филипп чувствует жестким кузнечиком, - остов рассудка и эмоций. Мало собирать книги о погоде, футболе, Монтене. Нынче нужно придумать объем, где они вступят в подробное и длящееся созвучие. А поверх всего: ох, как хорошо, что проходит жизнь, как хорошо! Вроде как на одной стороне доски Сократ говорит: «Для разумного человека нет причин для страдания ни при жизни, ни после смерти». Тут же и Эпикур: «Смерти для нас не существует» и «Мудрее улыбается и под пыткой». Ему вторит Зенон: «Есть только два источника зла: порок и позор». На поле с4 хорошо развивается Эпиктет: «Не требуй, чтобы все происходило, как ты хочешь. Предоставь вещам происходить так, как они происходят, и будь счастлив». И тут другим цветом выступает Цицерон, который в «Тускуланских беседах» вдруг говорит о страдании...
Его отвлекает звонок по мобильному, номер которого никто не знает. Возможно, это как раз Сократ, недовольный отведенной ему ролью в партии. Все получено из вторых-третьих рук, переврано, переведено, процитировано. Да и где они, эти первые руки? Платон что-то там подслушал на рынке, потом переиначил. Но разве возможная речь Сократа, губы, язык, горло Сократа это первоисточник его мысли? Да и что такое мысль Сократа, где она. Он не подходит к мобильному, который подпрыгивает на столе и затихает. По сравнению с мыслью, люди – маски.
Чтобы не теребить, как всякий невротик, бороду или волосы, он бреется наголо. Будь его воля, отрезал бы и уши с носом, не говоря о руках, но надо ведь чем-то переворачивать страницы, да и отрезанные члены разбухают до невозможности. А вот бритье наголо это хорошее опрощение, которое и Лев Толстой бы одобрил.
Потом он напрягает анус, стараясь держаться так хотя бы минуту. Точно не знает, но думает, что это должно помогать от геморроя. Вообще-то анус, как оборотная сторона живота, должен был давно его покинуть, но почему-то остался до сих пор. Когда он откидывает назад голову, уставшую читать, и шея потрескивает, ему кажется, что он испытывает счастье. «Жизнь, прости Господи, и должна быть глуповата», - вздыхает Сократ, щеря сгнившие зубы. – «Не до такой же степени, не до щенячьих имен», - говорит Филипп. – «Кто сказал, что не до такой? Именно, что до такой!»
- Почему вы не сказали о математическом искусстве перекладывания спичек? – приставал он к Сократу.
- Говорил сто раз, но тот хазер ничего не записывал, - сердился философ.
Есть философия в тротиловом эквиваленте, которая позволяет двигаться под землей в нужном направлении. Она схожа с войной, разгулом, жертвами, неприличием. Философов, на самом деле, держат в клетке, а за них выдают евнухов существующего режима. Убийцы спецназа – это детишки, по сравнению с настоящим философом. Поэтому он и копает так глубоко, чтобы выйти на поверхность в самом неожиданном месте будущего праздника.
Как и следовало ожидать, здешние туземцы не понимают игр с деньгами. Для них это столь же серьезно как власть или результат футбольного матча. Это не игра, а жизнь на поражение. Поэтому его бизнес в полной засаде, под контролем всех вождей. Но это они так думают. У Филиппа отличное настроение. Уже два или три дня у него не было крови во время стула. У него нет неприятных ощущений ни в кишках, ни в заднице.
Они уверены, что когда он построит хотя бы половину того, что должен, они у него все отберут, и будут делать то, что сами захотят. Например, играть в бадминтон, а вечером в казино. Люди делают то, что должны делать, как им это кто-то сказал. А с особым удовольствием делают то, что не должны, потому что тот, кто им это сказал, настаивал на этом, зная, что им захочется это тогда особенно сильно. В любом случае, людям будет чем занять свои мысли.
Те, кого он ждал, должны были появиться ниоткуда. Может, им не нравится его нос, уши, позвоночник? Главное, когда они появятся, не спешить сказать что-то. Не кричать: «Стой, кто идет? Стреляю без предупреждения!» Лучше спросить, когда будет возможность, куда деть свой труп. Или нет, - сатанизм это незрелая позиция, Сартр прав. Надо узнать, где выдают партийный билет. Если врач выписал ум, так испей его до конца. Вот уж и петух кукарекает.
Монах в апельсиновом соусе готовится с молитвами и черным перцем, дождевая вода просачивается сквозь землю в специальных стоках, немного сыра, ветра, слез Богоматери, тимьян, апельсиновая кожура, не хватало еще музыки, - он отбрасывает очередного недоноска. Душа у него недостаточно подрумянена, глубокие трещины, коржи обламываются по краям, ликерами пропитано все чересчур. Кипеть начинаешь неожиданно, немного петрушки, эстрагона, стакан белого вина делает мясо мягче.
Китайский чай в иероглифах. Запасы ему казались важнее того, что можно съесть. Ему некого было кормить, кроме пары неприхотливых животных в собственном организме. Рыбный бульон, слоеное тесто, банка шпрот, - приход на кухню, подобно детективу, начинается с серии убийств. Внюхивался в палочку корицы, перебирал в пальцах мускатный орех. Соблазны похожи на спаржу, что поделать. Так хочется считать Россию великой, придумать ей какую-нибудь конкурентно способную мифологию. Неужто тибетские монахи-крестьяне умнее наших, а такую шамбалу затеяли, куда там. Вот и Филипп выгрыз шамбалу в русской матери-сырой-земле, выложил всю внутри персидскими коврами.
Чем глубже он продвигался, тем удобнее ощущал свою скрюченность, которой замыкал, как в раковине, что-то особо важное и сосредоточенное в самом себе. И все осмысленное, что было в мире, тоже замыкалось вокруг него, обретая, наконец, правильную форму. Не нужно было видеть ничего снаружи себя. Он и раньше это чувствовал, но теперь все пульсировало внутри, сжавшись в предельную полноту и ясность. Наверное, каждый нормальный человек пытается видеть себя извне – глазами других. Теперь это было ненужно, - мизерно и неважно. Мистик бы сказал, что – посреди него был Бог. Но Филиппу и этого было не нужно.
Мир обрел, наконец, форму, и умный поймет, что это значит.
Он глубоко вдохнул. Теперь надо, чтобы тебя не разнесло на куски.
Из кабинета с картой звездного неба на потолке и стенах вниз вела 20-метровая шахта с металлической лестницей, наглухо приваренной к широкой трубе, а там начиналась новая жизнь, уже без людей. Его, в принципе, надо держать в клетке. Пятеро, которых он расстрелял за тех десятых, что они убили, - достаточная цена за то, чтобы его не было на свете. Разговоры Крошки, что она не может есть, зная, как он ненавидит ее обжорство, можно было бы списать на безумие женского организма, но безумны все, а он из них – первый. Человек не должен быть. Это главная заповедь развитого ума.
Те, кто убьют его, правы. Но первым убьет он себя сам. Они его здесь не достанут. И потом не найдут ни живым, ни мертвым. А, стало быть, для них его как бы вовсе не было. Все слова, которые он говорил, - ловушка, призрак, пустой мешок, что лопнет, хлопнув.
Зато он теперь знал, каким должен быть человек, если его правильно учить и выращивать от пращуров к потомкам. На самом деле, человек вмещал залежи гениальности. Филипп даже испугался, - не большевик ли он, коли думает, как улучшить породу. В России, наоборот, лучших уничтожили, и осталась дрянь, подонки, выскребыши, которые с наслаждением давят друг друга и тех, кто лучше.
Теперь молдаван, армян и украинцев сменили у него на стройке турки, которые, отработав вахту на небоскребах Москва-Сити, не уезжали домой, а пристраивались калымить дальше: заказ был выгодный, и они шли по блату нарасхват. Филипп выдавал бригадиру план работ, а тот держал его в курсе, далеко ли они забурились вглубь. Когда бригадир как бы между прочим спрашивал, зачем ему так далеко, - метро, что ли, строит или подземный ход в Англию, как подозревало НКВД, - он отвечал, что готовит всем российским бомжам путь к лучшей жизни. Бригадир о бомжах знал, кивал сочувственно. Как-то даже сказал, что от всей нынешней России только богатая культура бомжей и останется для будущих цивилизаций.
Филипп отвечал, что скучает безмерно, и бомжи не исключение. Он устал наделять людей скрываемым ими душевным богатством. Он никого не хочет видеть. Он приучился по улице ходить как в вакуумном мешке. Жизнь кругом была разнообразная, переменчивая, но одинаково мелкая. Фразы да, умели задираться, как шпана, или удивлять, как астрологи, но потом быстро приедались, и от них хотелось спать, как от всего остального. Тогда он пил чай, которого у него, как у настоящего даосского монаха, были специальные залежи в металлических коробках. Слова обманывали еще больше людей. У тех, по крайней мере, могла быть душа, а у слов только чужое заемное дыхание, которое они выдавали за свое.
Слова народной мудрости: «будь попроще, и к тебе потянутся люди», - не врали, и потому надо было быть как можно сложнее, чтобы отогнать их. Люди любят, чтобы ты был похож на того, кого они знают: на мудрого старца, на комбата в ярости, - количество пыльных масок в гримерной ограничено. Но он-то был увертливым, как штопор, старым червем. «Это специальные мюсли для мужчин, - заботливо подкладывала ему Крошка, не догадываясь, что быть смешной это трогательно, - здесь много семечек, тропических фруктов и еще не скажу чего».
Время, когда фиксируешь его, определяется теми, кого убили в этот момент. Что печально, потому что, выходит, что времени не должно быть. Молодые ребята уже перегружали контейнеры с водой и провизией в подземные ходы, куда доходила дрезина, а дальше на специальных тележках. Все это может быть, потому что есть, куда исчезать. Он собрал невероятные залежи тишины, безмолвия, где можно исцелиться от человечества. Всей лжи, что набирается день ото дня, здесь хватит места, чтобы постепенно рассеяться радиационным излучением.
Он видел большие красные пятна, движущиеся по стенам, что могло означать высокое кровяное давление. Небольшие фигурки, выскакивающие из-за угла, тоже не стоило принимать во внимание. Сетчатка населена человечками, - если смотреть на них, то ничего не увидишь, но, забыв о них, может, самое главное упускаешь? В затворе понимаешь, из какого большого народца состоишь, что так и прет из тебя наружу. И народец этот так себе, дрянной, не лучше того, что вовне.
Теперь Филипп построил подземный дворец, город, если не солнца, то луны, определенно. А кого ему сюда взять? Ни мама не пойдет, ни жена, ни подруга, ни сослуживцы по Чечне и иным регионам, даже философов ему не найти, если не придумать заранее всю систему мыслей об ином. Но таким и должен быть подлинный город, заложенный в ожидании тех, кто придет – и все опошлит.
Были специальные резервации, полные летучих мышей, ухающих филинов, гномов, сидящих на ископаемых и часовых дел мастерстве. Где-то в кованых сундуках, думал он, бьются мысли о том, что все понапрасну. Здесь была его база, откуда потом можно будет начать активные действия. Как в детстве, - в фильмах про Фантомаса. И даже на случай взрывов или затопления есть выходы во все стороны. И еще он понял, что все слова и суждения людей не более чем бред, ерунда, обман, недомолвки и мешанина, - то бишь силосная смесь, идущая на прокорм мыслящему скоту вроде него.
Странный он все же кусок пульсирующего мяса, вылезшего когда-то из матери, теперь обуревший, наделавший столько дряни вокруг, распираемый желанием мысли, как сейчас, например. И одновременно такой покой, словно идешь уже к смерти, о том не догадываясь. И – несусветное зимнее солнце, которое он научился сводить в эти подземные глубины, тишина падающего снега, скрип лыж где-то за километры отсюда.
Человек складывается из импульсов, источник которых сам зачастую не видит. Что-то вроде звучащей симфонии, на которую не хватает ни сил, ни ушей. Он все хотел представить себе хорошего человека, который был бы создан из точных и верных импульсов, который бы знал и умел то, что надо знать и уметь, - но такой ему не представлялся. Разве что тоска и ужас внутри – охлаждавшие ум, гниловатое и несвежее мясо, случайный и подпорченный набор генотипа. По всему выходило, что он и сам такой. Что отчасти обидно.
И все же он был прав, что замыслил свое подземное убежище в виде раковины, геометрически неправильной зародышевой фигуры, о которой не сразу и поймешь, - ловит она звук и импульс снаружи или изнутри. Понятно только, что пуповина держит тебя наподобие фала, которым прикреплен космонавт.
От ворот ему передали по внутренней связи, что подъехало несколько машин со спецназом, связь тут же прервалась. Этого надо было ждать. Все, что движется и подает признаки жизни, должно быть уничтожено, это аксиома государственной безопасности. Далеко они не пройдут. Рабочие, выйдя на поверхность, закроют, как обычно, все ходы, автоматически их зафиксировав электроникой. Он почувствовал странную сонливость. Теперь достаточно было пустить все идти своим чередом. А там посмотрим.
Y.
Как считать возраст
Андрей Битов: Об оборотной стороне медали нелепо говорить: «Не ожидали!»
Когда-то Давид Самойлов, вспоминая Анну Ахматову, заметил, что она пережила две славы – славу поэта и славу выдающейся личности в литературе. Мы не знаем будущего, и, вполне вероятно, что нынешнего юбиляра, писателя Андрея Битова, которому 27 мая 2007 года исполнилось 70 лет, поджидает и третья слава. Но первые две принадлежат ему по праву. 1970-е годы принесли Битову признание как одному из лучших русских прозаиков. Его роман «Пушкинский дом» стал знаковым событием литературы. И полузапретность творчества Битова, его человеческое и писательское достоинство только подтверждали собой высоту прозы. Последние десятилетия, что бы ни происходило в стране, Битов остается одним из немногих оставшихся в России нравственных ориентиров. Человек, начисто лишенный позы, он многие годы является президентом Русского Пен-центра. Он устанавливает памятник Мандельштаму во Владивостоке и памятник зайцу, перебежавшему дорогу Пушкину в Михайловском, он исполняет под джаз пушкинские черновики, пишет и наговаривает эссе и становится родоначальником литературной астрологии. От нынешней писанины голова затуманивается. С Битовым все прояснено. Повторяя любимого классика, отметим: он оригинален, поскольку мыслит.
- Андрей Георгиевич, запоминаете свои дни рождения?
- Первые дни рождения не очень помню. Тот, который запомнил хорошо, я описал в «Неизбежности ненаписанного». Когда мне делали операцию на мозге, то первый вопрос задали: «не было ли у меня ударов по голове?» И много позже операции, когда мне было близко к шестидесяти, я вдруг вспомнил о том дне рождения. Мне исполнялось лет десять или девять. Мама накормила нас с Валерием Григорьянцем, моим приятелем еще по школе образца 1944 года, чем-то очень вкусным, а именно сосисками с чаем. И мы пошли гулять вокруг Ботанического сада, что напротив нашего дома на Аптекарском острове. По-видимому, неподалеку была гауптвахта, потому что распоясанный солдат, закричав бешеным криком, метнул что-то через речку Карповку. По-моему, он поставил мировой рекорд, как в рассказе Карела Чапека. Если бы он метнул камень, у меня не было бы головы. Но это был кусок спрессованного глинозема, который, попав ровно в ту точку на голове, которую много лет спустя оперировали, рассыпался.
- И вы пришли домой, обливаясь кровью?
- Да, была поверхностная рана. Таким запомнился день рождения, когда я оправдал свою фамилию. Естественно, я смотрел на отрывной календарь, кто еще родился в этот день, это меня забавляло. Как и то, что 27 мая был то днем химика, то днем пограничника. Но главное, я родился в день основания Санкт-Петербурга по новому стилю. Видите, до сих пор хвастаюсь. А когда в день 300-летия Петербурга мне исполнилось 66 лет, это составило ровно 22% от возраста города. 27 мая, кстати, была еще подписана женевская конвенция по авторским правам. Единственное, что в этот день умер Арсений Александрович Тарковский, подвел меня.
- А большие юбилеи как отмечаете?
- Шестидесятилетие я праздновал по дороге в Питер. То же самое хочу сделать сейчас. Сесть 27-го числа в ноль часов ноль минут в питерский поезд и исчезнуть из виду. Там о моем приезде еще не знают. А десять лет назад вместе со мной ехало много народу. Тогда были деньги, и я решил собрать только своих, - не знаменитостей, а тех, с кем делил свое начало. И семья была полная, и можно было похвастаться всеми детьми. Все были вместе, всех было много, напились, не подрались, все было насыщенно тогда в 1997 году.
- Повторять не будете?
- Сейчас я хочу куда-нибудь поднырнуть, потому что ни ощущения праздника, ни куража у меня нет. В конце зимы я написал тексты и успел распихать их по разным изданиям, чтобы вышли к юбилею. В «Октябре» в 4-м номере, в 5-м номере «Звезды», «Нового мира». Думаю, что написанные тексты это существеннее, чем оказаться в телевизоре. Все-таки семьдесят лет это довольно суровый возраст.
- А, по-моему, если жизнь, так она и есть жизнь.
- Ну да, человек жив, пока он жив. Это понятно. Но я – нумеролог, люблю считать. Нынче год свиньи, он благоприятный. Тяжелый год, - по 12-годовому циклу, - это когда тебе 66. В тот год я проехал через рак. А сейчас я ближе к своему пику – к 72-м годам. Это – 2009 год. На следующий, 2010 год у меня есть очень серьезный план, который я не буду пока обнародовать. Если я его правильно и красиво выполню, значит, буду жить дальше, ни о чем не думая. Вообще много систем подсчета возраста и того, сколько ты проживешь. Одного геронтолога всемирной величины спросили, что надо делать, чтобы долго жить? Есть одни яблоки, пить постное масло, не ходить в туалет, еще что-то? Он ответил: «главное, это правильно выбрать родителей».
- Хороший совет.
- У Пушкина была хорошая генетика, предполагающая долгую жизнь, но он нарвался на пулю. Я ни с кем стреляться не собираюсь. Японцы пробовали разные системы определения продолжительности жизни и остановились на том, что надо сложить возраст родителей и поделить пополам. Это будет твой предельный возраст. Тогда у меня получается, как минимум, 78 лет. С другой стороны, если придавать этому серьезное значение, то получается суеверие, безбожие и тому подобное. Но ориентироваться надо, чтобы оставить после себя порядок. Иначе, как у меня сейчас, потомству будет неприятно со всем этим всем. Хочется, чтобы все было чисто.
- Вы воспринимаете нынешнюю дату как некий рубеж?
- Конечно, она заставляет задуматься. Я встретил недавно приятеля, который ее пережил, и он говорит, что это совсем другое дело – после семидесяти. Меня порадовали древние греки, считавшие, что после этого возраста человек может делать все, что хочет. С него нет уже спроса, все должны отступиться, - как живет, так пусть и живет. Допустим, звонит Игорь Шевелев и хочет брать интервью, а я говорю: «Да пошел ты…» Но это уже после семидесяти. Будем считать, что успели…
- Или наоборот: «приноси скорее диктофон, кофе остывает!»
- Нельзя же заниматься все время доказательством, что ты жив, через экран, газеты, радио. А сводится к этому, - если человек исчезает из эфира и с газетных полос, то его вроде как не было. Но должны не исчезнуть какие-то тексты, которые этого достойны. А сам я могу перейти к приватной жизни. Что же касается неприятного для меня возраста в 78 лет, - это как раз нижняя точка 12-летнего цикла, - то один старичок-кореец гадал мне в городе Пусан по книгам, звездам и числам и сказал: «До 78 лет - без маразма». Я спрашиваю: «А дальше?» - «А дальше с маразмом».
- Мог бы сказать и более неопределенно.
- Нет, все прямо сказал. Но не надо ничего преувеличивать. Если относиться ко всему легко, то это и было бы внутренней свободой. Недавно, когда был в больнице, очень расстроился от смерти Курта Воннегута, писателя, которого очень люблю. Оказывается, он в интервью сказал, что мечтал бы разбиться в самолете. Поскольку я сейчас часто летаю, то думаю, что это был бы не худший вариант. Но я-то заслужил, а другие причем? А он, оказалось, тоже разбился. Хотя и с меньшей высоты, - со ступеньки дома.
- Жизнь это ведь и ощущение перспективы, того, что должен сделать?
- Скорее, провал-подъем, провал-подъем. Не бывает, что одна сплошная прямая. Не нам измерять, что выше, ниже. Я как раз стремился в какое-то новое смысловое пространство, что-то писал, но оказалось, что иммунная система опять развалилась, и весну я не потянул. Обычно, когда что-то сделаешь, то силы прибавляются, - «законный гонорар», я бы сказал. А выходит, что опять надо силы искать.
- Очередное «обнуление»?
- Если вы имеете в виду цикл «Обнуление времени», написавшийся у меня в Швейцарии, то я отсылаю читать журнал «Звезда», где он напечатан. Там все мутнее, непонятнее и глубже, чем все, что я скажу сейчас. Золотая рыбка в мутной воде.
- Вы в молодости любили путешествия, сейчас ездите непрерывно, дома застать нельзя, и на юбилей хотите исчезнуть. Поездки как способ исчезновения?
- Конечно, здесь набедокурил, там набезобразничал, в третьем месте беспорядок навел, тут же выскочил из него, как из лужи, и поехал творить следующий хаос. Я приезжаю с маленьким чемоданом, и тут же умудряюсь в номере привести все в такое состояние, что горничная, увидев комнату на следующее утро, падает в обморок. И делает мне выговор, как советская вахтерша. Но это значит, что я живу по-своему. Главное, не забыть паспорт, деньги, билет и какие-то записи, которые могут пригодиться для продолжения письма. Скорее всего, ты не будешь ничего делать, но если поймешь, что забыл этот листок, то тебе начнет казаться, что ты не написал только потому, что забыл его, и тогда начинаются угрызения.
- А пишете по-прежнему в амбарной книге?
- Пишу на всем, что подвернется, на использованной бумаге, - главное, чтобы не было ощущения важности события: Я ПИШУ! Но какая-то общая тетрадь должна быть, чтобы распухать от вложенных туда листочков.
- Над рукописями трястись не надо, но какой-то архив есть?
- Архив слишком накопился. Специалисты призывают его разобрать и отдать им, а я не могу, я тону в нем. Я не люблю выбрасывать бумаги. Для меня какой-то квиток говорит больше, чем дневниковая запись. Но привести их в порядок уже не могу: замкнутый круг.
- Можно бумаги положить под стекло, в рамку и сделать концептуальную выставку.
- Я очень хорошо представляю, как это делается, но уже некогда и незачем. К несчастью, теряется всегда то, что не хотел бы потерять. Тогда начинаешь злиться на всех. Особенно опасно, когда наводили порядок, и после этого уже ничего нельзя найти. Кто-то приходит же убирать. Тогда все рукописные бумаги, что валяются на полу, складываются стопками. Они переслаиваются, превращаясь в какой-то странный минерал, объект слежавшихся рукописей. И выбрасывать жалко, потому что кажется, что можно найти что-то, о чем забыл. Еще лет тридцать назад у меня был план все это разобрать и написать мемуары. Но не в хронологической последовательности, а так, как лежали в процессе разборки.
- Стать «Шлиманом собственной Трои»?
- Иногда это чистые глупости, которые всплывают, когда разбираешь память. Память это тоже – свалка. «Память у меня исключительная, - говорю я, - она все исключает». Но если мне что-то надо, то внутри этой свалки я ориентируюсь быстро, и текст возникает быстро, сборка происходит мгновенная. А во внешней свалке мне уже не разобраться. Так и буду жить «древнеримским греком», - как получится, так и получится. Недавно набрел в каком-то забытом интервью, - теща мне нашла, - на свой экспромт: «Об оборотной стороне медали нелепо говорить: «Не ожидали!»
- Свои дни рождения плохо помните, а что запоминается?
- Места и времена года запоминаются по тому, что мне удавалось там и тогда сделать. Пишешь не каждый день, а изредка, но плотно, и это помогает внутренней хронологии. Я помню, что, где и когда написал, и вокруг этого начинают всплывать и обстоятельства жизни. Когда пишешь, ничего другого, по-видимому, нет. Запоминается сам этот момент. Письмо ведь - искусственное занятие. Просто оно должно стать жизнью в момент самого письма. Надо удрать куда-то, где ничего нет, где приводишь себя к двум-трем функциям, без которых человек не может обойтись. А тут слишком много суеты, включая интервью.
- Ну, а представляете, если взять интервью у Пушкина?
- Да, он бы прогнал вас метлой: «Не ваше собачье дело!» У меня об этом книга «Фотография Пушкина». Это пошлость – знать какие-то подробности о человеке, а не то, что он делает. В результате, знают не что-то, а – о чем-то. Того же Пушкина привели к знаменателю полной непрочитанности. Он завальцован как памятник, который слишком часто красили. Мне рассказывали, как на какой-то станции стоял Ленин, которого красили к каждому 22 апрелю, в результате он стал похож на скифскую бабу. Так даже с Лениным нельзя. А без чтения самих текстов нет ни жизни языка, ни общей жизни. Значит, они находят какой-то иной путь распространения. Потому что, как сказал Василий Розанов, книгу не надо читать ни для удовольствия, ни для информации, но только для изменения свой души. То есть развиваться вместе с автором. Когда между автором и читателем нет никого, и это единственная возможность общаться по своему выбору с необходимым тебе человеком.
- Я помню, как впервые «открыл» Битова, которого до того читал много раз, не понимая, чего в нем особенного. Это было лет 30 назад, журнал «Вопросы литературы»…
- Ну, и достаточно сотни или нескольких сотен таких читателей. Это статья «Три пророка» из романа «Пушкинский дом», тогда не опубликованного. 1976 год. Я еще надеялся, что прикормлю цензуру, как рыбку, кусочками. И все, что можно, я через это болото протащил, чтобы без уступок. А когда не получилось, опубликовал полностью в Америке. Свою гласность я объявил себе еще в 70-м году. Тогда я вернулся к заброшенному «Пушкинскому дому», который, в основном, и дописал на основании первого варианта 64-го года. Писал, и вдруг понял, что у меня появился какой-то внутренний редактор, которого я вовсе не хочу. Если об этом не могу сказать, и о том, и о сем, то зачем вообще писать? И я объявил себе это слово «гласность», и решил сделать книгу, которая сразу показала бы людям, что им можно делать все, что они хотят. И я решил издать толстый роман «Гласность», в котором тысяча страниц была бы заполнена одним только трехбуквенным словом, которое пишут на заборе, - всеми возможными способами набора и расположения текста. Такой вот концептуализм задолго до Сорокина. И когда люди взяли бы этот том, увидев слово не на заборе, а на бумаге, то поняли бы, что все можно. И возник бы другой вопрос: а что, собственно, ты можешь, кроме этого?
- Опередили не только Сорокина, но и все уроки гласности.
- Ради хвастовства я ввел эту историю, когда был удостоен чести написать послесловие к маленькому томику Ивана Баркова. И писал его с большой ответственностью, поскольку два века ушло на то, чтобы напечатать этого автора. Свобода это дело внутреннее, - если ты не можешь не сказать, то ты и скажешь. И скажешь ровно столько, сколько сможешь, не более того. И думать, что в иных условиях все повернулось бы иначе, так же нелепо, как то, что «если бы я родилась в Америке, то была бы Джиной Лоллобриджидой».
- Сначала я подумал, что хорошо бы ваш архив ввести в компьютер, чтобы не мучиться, а потом вспомнил, что почеркушки-то исчезнут?
- Ну, и хорошо. В компьютере исчезает то, чего удостаиваются самые крупные писатели, - написанного рукой, вычеркнутого. Я много работал с черновиками Пушкина и знаю, как драгоценно то, что он не докончил, вычеркнул. Это дает пространство понимания. В той же «Звезде» напечатано мое сомнительное открытие под названием «Память как черновик». Я сейчас тренирую свой склероз тем, что снова учу наизусть свои любимые стихи. И однажды я понял, что, запоминая что-то, ты восстанавливаешь несохранившийся черновик. Сначала будет запомнено то, что писалось в первую очередь. Потом – то, что было прописано. Потом – то, что было выглажено. Потом – то, что отточено. И так далее. И возникнет беловик, - чистый и гладкий.
- То есть память – объемна?
- Да, память так устроена, что схватывает суть. А суть приходит к поэту с самого начала, как догадка. Я знаю, потому что работал с черновиками Пушкина, исполняя их под джаз. И это проявилось в виде гипотезы: если кому-то понадобится исследовать чьи-то показания, - врал он или не врал? – то пусть идет домой и зубрит эти показания наизусть. И тогда будет всплывать, - где правда и где неправда.
- Но кто будет исследовать наши клочки, когда кругом сталактиты архивов?
- Вы сейчас сказали, как Зощенко в одной из своих повестей: пишешь, а для чего пишешь? Лет через пятьсот какой-нибудь мамонт наступит ножищей на твою рукопись, ковырнет ее клыком, понюхает и отбросит, как несъедобную дрянь… Этого мы не знаем. Люди выстраивают кумиров и их возвеличивают. Конечно, от этого происходит некоторый процесс культуры, выстраивается какая-то иерархия, справочники, энциклопедии, словари. Но это - в конечном счете. А так кажется, что люди преувеличивают значение той или иной фигуры, чтобы самим ничего не делать. Мол, вот какие люди бывают, а я-то что… И вдруг оказывается, что ни у кого нет критерия. Кроме того, кто раздувает щеки и делает вид, что у него критерий есть. А человек больше всего боится показаться глупым: а вдруг кто-то знает и видит то, что не видит он? И начинает ориентироваться на то, что ему говорят. Поэтому людьми так легко управлять. Не надо их преувеличивать. Это все равно – стадо. А, в результате, человек, делающий вид, что знает, становится вождем. И приводит систему доказательств. А вот, кто не требует доказательств, так это Господь. Если бы он требовал доказательств, то ничего бы не было, потому что общечеловеческого разума что-то не видно. Значит, оно все время спасено Им, - а не только само героически выжило. И если вы почувствуете эту разницу между своим подвигом и Его спасением, то, может, что-нибудь и поймете в этой жизни.
Новая жизнь с утра
22 января. Страшно только ночью, пока не встал с постели, переборов себя. Это и есть борьба Иакова с ангелом Господним, двух нанайских мальчиков. Но вот день святого Филиппа, он же кровавое воскресенье, столетие Аркадия Гайдара, пятидесятилетие Лёни Ярмольника. Довольно приличный холод, который на прогулке оборачивается примерзшим к носу запахом выхлопных газов, даже бензин так не пахнет, как они.
С тех пор, как он окончательно ушел с работы, больше ничего не мешало ему работать с самого утра и до ночи, получая от этого бесплатное удовольствие. То есть деньги якобы должны были когда-нибудь и явиться, чтобы сделать жизнь совсем безмятежной и удивительной. А пока что можно было всем наслаждаться незаинтересованно, как велел Кант и звездное небо над головой. Небо, впрочем, давно уже было в дыму и не видно, но ведь было, никуда не денешься.
Под стать начинающемуся дню было и солнце – бодрое, чуть сизое от мороза, здоровое, как будто впереди начиналось что-то хорошее, настоящее, и даже величина его рабочего дня была всего на минуту меньше разрешенного КЗОТом, то есть семь пятьдесят девять. Что-то же это значило.
По льду от метро пройти было невозможно. Восприятие все время менялось вместе с настроением. То он снимал шапку, с наслаждением подставляя лицо морозу, холоду, словно его не хватало ему. Снег лежал сугробами, нерасчищенными охапками, как в детстве. Пробки были чудовищные, даже автобусы никак не могли проехать на перекрестке.
Он пришел брать интервью в «дом-помидор» на Ленинградском проспекте напротив спорткомплекса ЦСКА. Художник открыл дверь в большой квартире, которая была и его мастерской. Показал картины, выгородку, где были свалены холсты, кабинет, где стояли компьютеры и синтезатор в углу, показал сканированные отпечатки с картин. Он готовился к большой выставке в малом Манеже, которая должна была открыться ровно через два месяца.
Потом сели втроем с хозяйкой за стол пить чай и вести разговоры. Он включил диктофон. Слово за слово, он вспомнил, где видел этого художника. Он был у него в мастерской в разваливающемся доме, недалеко от Яузы, под голубой церковью. Натта Конышева привела их вдвоем с Филипповским. Теперь он женился три года назад на богатой женщине из Риге, которая владела всеми латвийскими модными домами «Нина» и «Ательер». Она и была Ниной. Теперь стояла у плиты и готовила своему гению. Впереди была выставка в Новом Манеже, выпуск книг, альбомов, дом в Париже с видом на Елисейские поля и Эйфелеву башню.
Он беседовал с ними ровно четыре часа, кончились обе кассеты, дорассказывали уже напамять. Нина должна была назавтра лететь в Альпы кататься на лыжах со своей старой семьей, - дочка с сыном, внук, старый муж, с которым были знакомы с 8 лет и прожили вместе до 50 лет, после чего все рухнуло, и возникла новая любовь. Это нельзя было передать словами. Это был сюрреализм. Сальвадору Дали подобное и не снилось.
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений