время женщины

СВОБОДА ЦИРКАЧКИ НА ПРОВОЛОКЕ

 

Татьяна НАЗАРЕНКО

Лауреат Государственной премии, действительный член Академии художеств, член президиума Академии художеств, профессор кафедры живописи Суриковского института и так далее, и так далее.

Тихие омуты.

“Воспитывала меня бабушка. Папа был военный строитель, постоянно ездил по военным городкам. Мама, врач, с ним, - Дальний Восток, Сахалин, пятнадцать лет во Владимире, столько же в Рязани. Они только в 89-м году переехали в Москву. Поэтому хорошо запомнились поездки с родителями на юг. Как девочку из интеллигентной семьи меня вывозили укреплять гланды и носоглотку. Мое первое воспоминание, - я в Анапе влезаю на камушек, пытаясь надеть сухие трусики, чтобы в них песок не насыпался, и, не сумев удержаться на одной ноге, падаю вместе с ними в воду.

Юг вспоминается первым, как довольно редкие моменты полной семейной близости. Когда мне было лет 13, мама там заставляла меня ходить на танцы, говоря, что, если я не научусь танцевать, я никогда не выйду замуж. Я должна была учиться танцевать с толстыми отвратительными дяденьками, иначе мне не давали копченую колбасу, которую я очень любила. А я хотела не танцевать, а кататься на “тарзанке” – на длинной веревке крутиться вокруг дерева.

Время шло, но приходило лето, и мы на машине едем в Гурзуф, в военный санаторий. Я уже 23-летняя барышня, танцую с молодым человеком, после танцев иду с ним гулять по набережной. О нравах говорит тот факт, что за нами идут мой папа, мама, бабушка. Они делают вид, что просто гуляют, но я-то вижу, что они идут за нами. Мы идем дальше, дальше. Молодой человек говорит: “Пойдем на пляж?” Я ему: “Зачем? Нет”. Понимая, что они сверху будут смотреть, что мы там делаем. А вдруг он меня поцелует, тогда вообще кошмар. И мы почти ушли в горы, потом поворачиваемся и идем обратно. Мимо родственников я прохожу с каменным лицом, делая вид, что мы абсолютно незнакомы. Не могу же я сказать кавалеру, что гуляю с группой поддержки…

По сравнению с нынешними нравами – курам на смех. Понимаю, что и тогда не во всех семьях было так, чтобы бабушка за тобой ходила следом или ждала вечером, когда ты вернешься со свидания. Мы были пай-девочки, читали Тургенева и мечтали о первом поцелуе. Бабушка мне говорила, что лично она целовалась только через платок. И я долго морочила голову своим поклонникам, говоря, что – только через платок. Конечно, уже хихикая, но все равно. В этой сдержанности свой шарм. Восточные девушки, глядящие через чадру, наверное, такое творят, что мало не покажется. Запреты рождают более сильные желания. Служат стимулом для более прочных и сильных отношений. О том, что сейчас происходит, мне судить трудно. Хоть мне и кричат на улице: “девушка, девушка”, - но я проверить не могу, потому что грубо отвечаю: “Я вам не девушка!”.

Тот же юг – Гульрипши, Новый Афон, Гудауты, - самые страстные и самые нежные воспоминания. В первого своего мужа я влюбилась там, - природа, море, солнце, волшебные места. После Гульрипши я приехала и сказала бабушке: “Если ты скажешь, что умрешь из-за того, что я выйду за Васю, то я не буду выходить. А если не скажешь, то я выхожу замуж”. Это было на полном серьезе, бабушка была для меня всем. Бабушка это поняла. Она видела, что брак совершенно бессмысленный, но согласилась не умирать. Если сейчас пересмотреть жизнь с точки зрения смысла, то, я думаю, у меня не было бы ни одного из двух детей.

Как я теперь понимаю, мне никогда не везло в любви. Обидно разрушать имидж девушки, окруженной поклонниками, но что делать. Я ушла от первого мужа, родив ему ребенка, потому что надо было заканчивать “Казнь народовольцев”. Все примитивно. Я жила с мужем на Масловке, бабушка физически не могла каждый день приезжать с Плющихи и сидеть с младенцем. Вот я и перевезла ребенка ей. И сама переехала – с вещами. Кормила, потом шла в мастерскую, бабушка гуляла с ним. Муж сказал, что не хочет быть приходящим отцом. Так мы его лишились. А дальше все, как обычно бывает. Встретила другого человека, увидела другую жизнь, небо в алмазах…

Это, наверное, самая романтическая история в моей жизни. Я только переехала к бабушке, ребенку полгода, наступает Новый год. Меня приглашает отмечать его один из самых замечательных наших художников. Мы договариваемся встретиться на “Кировской”. Я качаю ребенка. Обычно тот засыпает в девять. Полдесятого, он не спит. Десять – не спит. Пол-одиннадцатого – не спит. Одиннадцать – не спит. Я с остервенением бегаю с ним по коридору нашей коммунальной квартиры. Кругом бабки, тетки: “Дай нам!” – “Нет! Я сама!” Где-то в четверть двенадцатого он засыпает. За десять минут я принимаю душ, надеваю вечернее платье. Без двадцати я на улице. Где-то без трех минут полночь встречаюсь с этим человеком. Мы идем встречать Новый год. Сначала к его друзьям, потом в Дом кино, потом к нему…

Я думала, что родила ребенка, и жизнь закончилась. А тут понимаю, что жизнь только начинается, что она великолепна, что вокруг тебя лучшие люди. Этот Новый год я помню, как сейчас. Помню обои в комнате, помню горящие свечи, помню компанию, как все было прекрасно, Дом кино -– сказка. Хоть мой первый муж работал именно в Доме кино, почему-то тогда это не было сказкой. А тут…

И так каждый раз - небо в алмазах, я бегу вся в надеждах. И каждый раз носом в грязь. Сидишь, как Буратино в пруду. Мне всегда хотелось волшебного. Не чего-то конкретного, потому что стоит мне чего-то пожелать, как это никогда не произойдет. Начиная с самого элементарного. Сегодня вечером мы куда-то идем, человек должен позвонить. Всё! Человек сломает ногу, отключится телефон, упадет сосна на крышу, - все, что угодно. Но запланированного не случится. Когда я это поняла, я перестала ставить конкретные цели. Так – в целом, неопределенно.

В итоге, мужей было два. Все остальное – легкие романтические влюбленности. Самой-то мне кажется, что я – ангел. Но мой второй муж утверждает, что я чудовище с эгоистическим характером. Первый муж, как показало вскрытие, тоже был недоволен. Наверное, я очень тяжелый человек. Конечно, работа. Головой-то я это понимаю…

Зимняя кампания 2002 года”.

В доме у нас никто никогда не рисовал. Я была самой обыкновенной девочкой, училась в обыкновенной начальной школе. Учительница совершенно не умела рисовать. Но однажды пришел ее зять, художник, вести урок рисования. И он сказал, что у меня есть какие-то способности. Потом по радио случайно услышали о приеме в художественную школу. Так я оказалась в московской средней художественной школе около Третьяковки – самой главной. Принесли мои рисунки – кукол, барышень, все такое. Они сказали, что это замечательно, но никуда не годится, потому что для допуска к экзаменам надо нарисовать натюрморт, композицию и рисунок акварелью – вещи в мои одиннадцать лет абсолютно мне непонятные. Я не представляла, что такое масло, натюрморт, акварель. Мы с мамой уехали в Анапу, и там я нарисовала капусту с морковкой, море с купающимися людьми, что-то еще такое, - по которому меня допустили до экзаменов. И, приехав в Москву, сразу пошла сдавать экзамены.

И сейчас, и тогда в эту школу безумно трудно попасть. Дети занимались по несколько лет дополнительно. Я сдала экзамены на четверки. У меня очень плохая память, но все, что было на экзамене, я помню, как сейчас. Помню, что рисовала какую-то куропатку, на которой пересчитала все перышки. Не как делают художники, - тень, свет, а все перышки. Чем, возможно, и подкупила приемную комиссию.

У нас был замечательный класс. Наташа Нестерова, Игорь Макаревич, я, Володя Любаров. Гарик Басыров младше на год, Франциско Инфантэ в параллельном классе, там же Ира Стрженецкая. Была такая Аленушка Флерова, которую я знаю с трех лет, мы с бабушками вместе гуляли на Девичьем поле. Недавно открываю журнал “Файн арт”, - о Наташе Нестеровой маленькая статья, а о ней, Аленушке, - огромная, в несколько разворотов. Переехала в Америку, лучшие галереи за ней охотятся, работы запредельные, типа того, что делали в МХШ девочка под грибочком. Но слава всемирная. Наверное, и другие классы были такие же. Старые дядьки когда собираются, все школу вспоминают.

Школа была клановая. У многих детей родители художники. У меня ущербность от этого была безумная. Забыв половину жизни, я помню выжимки от лефранковских красок, когда подберешь за кем-нибудь и каплю последнюю выдавливаешь. Или кусочки ватманской бумаги, с другой стороны которой кто-то уже рисовал. Когда в первом классе рисовали малинки, бабочки, клубнички, возьмешь такой квадратик, а на нем иначе получается, чем на чертежной бумаге, впитывается по-другому. А какие у них были книжки! Со мной учился Сережа Дорохов, у него папа Константин Дорохов. Я однажды пришла к ним на Масловку, чуть от зависти не распухла. Огромные шкафы, а в них Уффици, Лувр, Прадо. И у нас дома три книжки из грабаревской серии: Серов, Врубель, Левитан. У Иры Стрженецкой мама в Большом театре художница, папа – художник в Ленинграде. И я. Сама по себе, ни плеча, никого.

В школе мне нравился один мальчик. И самая хрустальная мечта у меня была, что у меня будет выставка в Манеже. Я даже не помню, был ли тогда Манеж выставочным залом, но идея была – в Манеже. И я иду в длинном голубом платье между толпами поклонников, а он стоит внизу и видит, какое счастье потерял. Потому что роман, конечно, не состоялся. И, наверное, эта мечта и двигала – стать таким художником, чтобы на меня все смотрели.

При этом – художником. Не художницей! Тут недавно одна дамочка написала по поводу выставки в Третьяковской галерее “Женщины в русском искусстве ХУ-ХХ веков”, что Наташа Нестерова художник, а Татьяна Назаренко – художница. Что-то вроде, - Наташа сквозь клубы дыма сказала: милочка, разделение по половому признаку – это смешно. Поэтому дамочка сделала такой вывод. Я страшно обиделась. Сейчас все борются за имидж, следят за словами. А, по-моему, человек интересен тем, какой он есть на самом деле, а не тем, каким хочет выглядеть в чужих глазах.

Я окончила МХШ с пятерками, поступила в Суриковский институт. Профессия художника тогда обладала аурой свободы, творчества, независимости. Сейчас она эту ауру потеряла, став, как в Европе, чем-то средним между портными и престидижитаторами, фокусниками. Но если бы мне предложили другую жизнь, я бы снова стала художником, не пожалев ни секунды. После школы был выбор, я кончала еще Гнесинскую семилетку по классу вокала, но у меня слабые голосовые связки, чисто физическое ограничение. А тут я лучше всех поступила в Суриковский. Замечательно его закончила. Поступила в мастерские Академии художеств, которыми в то время руководил Коржев, и их закончила замечательно. Сразу после института, в 69-м году, вступила в Союз художников. Такое видимое благополучие, которое в перестройку, после деления художников на официальных и неофициальных стало очень сильно мешать.

Я-то считала, что творческий человек – это индивидуальность, личность. А сейчас в цене коллективные действия. Есть даже целая теория, что пробиться можно только группой, клином, с группой поддержки в СМИ, в галереях. Но, обожая компании, я по натуре не групповой человек. Я люблю Сашу Ситникова, Олю Булгакову, Наташу Нестерову, они мне нравятся по ощущению жизни, по группе крови близки. Но это все отдельные личности. То же определение “левый МОСХ”, которое я ненавижу. Это были противостоявшие. Я помню, как мы отстаивали Максима Кантора, Леву Табенкина. Но каждый был сам по себе. У нас свой мир, а где-то там, отдельно – “их” мир, Третьяковка, Русский музей, Академия, которая мне даже в страшном сне не снилась, хоть меня выбирали туда в первый раз в 72-м году. Это, казалось, меня не касается. Однажды в далекие времена я была на министерской даче, знакомая девочка пригласила. Садовник, лодочник, кастелянша, - это настолько не имело ко мне отношение, что даже в голову не приходило желать такое. Где-то была Академия со старыми академиками, где-то Третьяковка со своими шедеврами, из которых последние Сарьян и Бубнов, - ну куда там протиснуться.

Имидж нынешнего художника, который хочет написать сто пятьдесят тысяч картин, которые заполнили бы всю Третьяковку и все галереи мира, а я типа в строгом брючном костюме иду с хлыстом, а рядом большой черный дог – это мне смешно. Наоборот, самые лучшие картинки писались без всякой надежды, что они займут какое-то место. Мне сын говорит: если ты ставишь такие цены за свои картины, то надо, чтобы у тебя в мастерской блестел паркет, стояла старинная мебель, зеркала, на столике – коньяк “Мартель”. Но я-то другая. Я себя только здесь, в этом развале и чувствую себя нормально. Так же, как замечательно себя чувствую в какой-нибудь пивной с забулдыгами.

Наверное, так воспитана, из себя не выскочишь. По-прежнему очень хочется написать окружающую социальщину, этих детей на улице, язвы. Ведь умирают, от них ничего не остается. Но никому не нужно. У меня лежит громадный подрамник. Написала бы войну в Чечне. Ну, а что потом: прислонить к стене? Если бы герцог Гонзаго заказал ночной бой “наших” с “теми”, - другое дело. Или “Ночной дозор”. У меня возникла идея, - шляпное парти, гольф-клуб, все девушки в шляпах, лучшие женщины России. Вот такую бы картину три на четыре метра. Все загорелись. А чего гореть? Сегодня для горения “зеленые” надо подкидывать. Но я поразительно неделовой человек. Что-то выходит, но через такие сложности и нелепости, что дурно делается.

Годы мучений Вильгельма Мейстера.

Грех жаловаться, я получила все, что могла. При этом картины с выставок снимали. “Пугачева” снимали три раза. Как так: один народный герой – Суворов, ведет на казнь другого народного героя?. Ко мне в мастерскую приехало человек тридцать работников музеев, я их принимала, и какая-то дама из Ульяновска агрессивно настаивала, что у них, например, эту картину никто бы не понял, потому что весь народ знает, что Пугачева взял в плен Михельсон. И так далее.

На групповой выставке 75-го года я решила, что если у меня снимут пять главных работ, то я сниму все и откажусь от участия в выставке. Но сняли три, и я решила, что должна участвовать. В 82-м году надо вылетать в Гамбург на выставку “Русское искусство сегодня”, а мне задерживают паспорт, и я на четыре года становлюсь невыездной. Что для того периода жизни достаточно долго и неприятно. Тогда я написала “Циркачку”, которая, голая, идет по проволоке. Свобода внешне скованной жизни: она по проволоке ходила, махала белою ногой…

Но когда началась перестройка, аукцион Сотбис, казалось, что дальше все будет только лучше. Тот же Сотбис. Дело не в том, за сколько я продала свои работы, а как я там танцевала, как было весело. Меня снимали в моей мастерской для телевидения. Кто-то вкладывал в Сотбис все свои планы и надежды, а я не думала об этом, дала самые завалящие работы, чтобы отвязались. Да, такая придурковатая. Но ведь жалко было, что они там за границей для меня пропадут. На первую свою зарубежную выставку 82-го года я дала сплошные повторения, чтобы не терять дорогое. Не идиотизм?

Перед Сотбисом я, Наташа Нестерова, Жилинский, Андронов поехали в Германию по приглашению коллекционера Людвига на открытии выставки в его роскошном доме на холме. Все было волшебно, но я даже не помню, в каком интерьере они висели. Меня интересовало, какие туфли купить, какое платье, чтобы надеть на аукцион и не осрамиться, чтобы быть не хуже других. Я переводчицу пригласила, чтобы спросить. Признаешься в таком, все скажут, какая Назаренко идиотка. Ну точно, художница, а не художник. Но ведь никто на том же Западе не поймет этого ощущения нищенства. Твоего желания быть на уровне и полную невозможность этого.

Я помню, прочитала где-то, как женщине надо было идти на прием в американское посольство. Она сняла занавеску, за ночь сделала себе платье, и была там лучшей. А у меня тетка была с правилами. Она говорила: не будь людоедкой Эллочкой. Я никогда не могла бы сделать себе платье из занавески. Так бы себя и чувствовала – в “занавесочном” платье. Наверное, это чисто женское желание, - чтобы никто не заподозрил, что ты нищая. И идет от наших выставкомов и комиссий, где видишь художниц – грязных, всклокоченных, с бретельками, со спущенными чулками, со стоптанными сапогами, всю эту неприглядность. И в чем они ходят, став миллионершами – безвкусно, безобразно. А я всю жизнь хотела быть Вандельбильдт, а не “вандербильдтшей”. Не красить шкурку зеленой краской, чтобы быть, “как та”, а быть настоящей. Есть известное философское утверждение: дай мне Бог смириться с тем, что я не могу изменить. Так вот я не могу смириться. И это очень сильно портит жизнь.

Так расстаешься с мечтой. Я спускалась в длинном платье со своей выставки в Манеже. А следы того мальчика затерялись со школы. Давно спился и нету уже в живых. Не к кому апеллировать. Сейчас в Америке вышла книга бесед с русскими художницами. Называется “Чищу картофель, пишу картины”. Наверное, у всех одно и то же: рожаю ребенка, готовлю обед мужу, в перерыве пишу картины. На обложке моя “Циркачка”. Признана журналистами лучшей книжной обложкой полугодия в США. Самое пикантное, что авторы не могли напечатать ее в газетах, потому что по договору должны были заплатить сто тысяч долларов неустойки Третьяковке, которая за некую сумму дала им разрешение только для книги. Притом что работа не принадлежит не только Третьяковке, но даже мне. Она давно в частной коллекции турецкого миллионера, главного архитектора Стамбула, если он, конечно, ее не перепродал.

Вообще история картин это отдельная песня. Повторение “Новогоднего гулянья” висит в имении графа Ольденбурга под Бременом. Пишет мне: мы не собираем живопись. Только графику – Миро, Пикассо, Шагал и так далее. Единственная живописная работа, которую мы купили – это ваша. Приезжайте посмотреть. Я поехала. Немного огорчилась, что замок современный, но зато изумительный. И как висит работа, - в гостиной, освещенная свечами, сбоку – Пикассо, Миро, Шагал. Единственная живопись. Запредельное ощущение.

Видела, как висит моя работа в Нью-Йорке, которая попала туда от галерейщика, выкупившего меня, но при этом надувшего безбожно. Это начало 90-х годов, очередная страница художественных перемен. Галерейщица пригласила меня делать выставку в Торонто. Я сказала, что напишу картины на месте. Она сняла дом на берегу озера. Я беру с собой младшего ребенка, старшего ребенка, мужа Сашу, еду всем караваном. Пока они два месяца купались, написала шестнадцать двухметровых работ. Перед этим галерейщица взяла еще шесть моих хороших работ, среди них “Встреча Нового года”. У нее эти картины и остались. Кроме тех шестнадцати, которые исчезли первыми, когда я договорилась с одним мерзавцем из Бостона, который быстро приехал, увез их и исчез, не заплатив. А галерейщица выставила счет за пребывание там – дом, еда, пользование моторкой и так далее. И сумма-то не большая, шесть-семь тысяч, но у меня же тогда их не было. Так эти картины и разошлись по свету. Хоть пиши о каждой отдельную сказку Андерсена”.

Продолжение следует.

Записал Игорь ШЕВЕЛЕВ

Полный текст беседы с Татьяной Назаренко можно прочитать на сайте www.newshevelev.narod.ru

 

Первая | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы|   Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия

   E-mail Игоря Шевелёва