Игорь Шевелев

 

Однажды в Израиле

Сто восемьдесят восьмая большая глава Года одиночества

 

I.

Еврейский интернационал изжил себя с появлением сионизма и государства Израиль. Что же теперь, отказаться от доброй революции? Когда он спрашивал об этом своих людей, тех, кому платил, кого вытащил из грязи, дал возможность им и их семьям прилично жить, отдал дружбе и застолью с ними столько времени, натаскивал хоть на что- то умное и вразумительное, -  когда он спрашивал их, они могли отвечать, что угодно. Он видел, что никакая революция, никакое доброе дело их не интересуют. Сплошные ничтожества. Трясутся за похлебку, которую он наливает им. Кончатся деньги, и они все разбегутся. Не на тех ставил, вот в чем дело. В тяжких размышлениях просиживал он в кабинете. Надо было ставить на никчемных, на ненадежных. На поэтов, к примеру. Чем не евреи? Для того и существуют. Нормальному человеку не придет в голову писать в рифму. Тут нужно сумасшествие. Он попросил секретаршу принести две рюмки коньяка и две чашки кофе. Перебрал всех, кому бы мог высказать эту идею, и ни один его не устроил. Ладно. Поэт -  это еврей сегодня. Пункт первый, он же пятый, он же все остальные. Как говорится, не понятно, где проходит линия обрезания. Вот и Платон чувствовал в них подлянку и предлагал гнать, пока не посионеют. Или нет, засионистятся. Коньяк явно шел на пользу, он приободрился. А они: хорошие стихи, нехорошие стихи. Хорошие евреи, нехорошие евреи. Не то важно. Богоизбранный уязвленный народ, неизвестно зачем и откуда расползшийся по земле. Тест. Индикатор. Божья мета. Народ безумный, проклятый, готовый на все. Лучшая армия та, которая состоит из сумасшедших. Их убивают сразу, но остальные уже подхватили кураж. Это вам не пролетариат, господин Маркс. Они будут идти до последнего. Слово -   это их Бог.

Он вышел на балкон, держа чашку кофе в руке. Наверняка у них кто-нибудь пишет стихи. Вернулся, позвал к себе секретаршу. Опять вышел на балкон, но уже с ней. Спросил, пишет ли она стихи. Перед балконом был парк, девушки гуляли с собаками. Было пасмурно, но тихо, любимая его погода. Если чего-нибудь не придумать, то, действительно, сойдешь с ума. Она сказала, что да, писала, сейчас почти нет. Почему? Нет времени. А что? Ничего. Он осматривает ее как в первый раз. Небольшая, ладненькая. Трахал ее, как только она пришла на работу, и как- то не осталось в памяти. Завтра принесешь показать, ладно? Что показать? Да стихи, какая непонятливая. Он смеется, глядя как девушки в парке выгуливают своих псин. Она как раз поняла. Она все понимает, слишком близка телу. И знакомые, наверное, есть среди молодых поэтов, а? Есть. Есть, конечно. Тогда тоже подбери к завтрашнему дню то, что есть чужого. Дома скажешь, что задержишься. Ну иди. Рука с ее плеча ласково спускается по спине, ниже спины и там задерживается, расправляясь и почти бесплотно, нежно ощущая ее. Иди, иди. Не забудь принести. Да, и дай мне вторую рюмочку. Наверняка у них есть международная тусовка. Надо заказать манифест. Рифмоплеты всех стран объединяйтесь. Новый крестовый поход детей. И лучшего шифра, чем стихи, не найдешь. Довольный собой, вернулся в кабинет. А то иначе совсем хана.

188.1. Билет взял в обе стороны, хотя бы потому, что он на двадцать долларов дешевле, чем в одну. Такой парадокс. А возвращаться не собирался. Никто не знал, кроме девушки, обещавшей ему квартиру на неопределенное время. Очень уж та ей нравилась, - центр, тихая улица, комната на последнем четвертом этаже, а к ней крыша-веранда, такой же площади, как комната. И вид на небо, город и море.

Только, сразу предупредила, самолеты часто летают. Но привыкаешь на следующий день. Просто очень тихо, как на даче во Внуково, вот и слышно.

Он решил, что будет писать эти три-четыре месяца, а за это время что-то решится с гражданством.

Писать будет с сюжетом, как в юности. В давнем его рассказе середины 70-х и первых отъездов героиню, молодую девушку, убили после свидания с героем, прямо накануне отъезда в эмиграцию. Подозревали КГБ, и потом он узнал, что, действительно, такие случаи были. А сам он это написал, потому что должен же рассказ чем-то заканчиваться.

Сейчас другое дело, заказал билет по интернету, там и зарегистрировал, вызвал такси за два часа, прошел паспортный контроль, показал на таможне ридер, включил и не выключаешь, чтобы ни на кого не обращать внимания. Ушел в себя.

Правда, внешнюю угрозу сменила внутренняя, - нервы, желудок, почки, печень, сердце, то, что на библейском называется мясом, и примкнувшая к ним голова с вечной угрозой давления и инсульта. То есть до гражданства еще дожить надо.

Тем более, если едешь в статусе туриста, ожидая, пока изменения в РФ дадут возможность получать израильское гражданство прямо на месте.

Он пишет в ворде, стараясь отвлечься и не думать. Когда пишешь, не так страшно, как сказал классик, то бишь Владимир Георгиевич.

И, как ни странно, руки не так дрожат.

В салоне самолета решил не есть, чтобы вышколить «мясо» в нервной обстановке. Но дали томатный сок, выпил. Дали коробочку с кошерной едой, открыл и съел, как все кругом. Тут же, как и боялся, закрутил живот, решил, что будет терпеть. Как терпел в школе до перемены, хотя как раз на перемене в туалет, где толпа курящего, галдящего народа не сходишь. Проходило, что ли. Как терпел в метро, когда ехал в институт, а потом на работу. Главное, было продержаться тридцать минут до пересадки на площади Ногина, где наверху был туалет. Держал, как сейчас, правую руку на брюхе, так меньше крутило.

А тут два часа впереди, там не меньше часа, пока пройдешь паспортный контроль, он не выдержит. Кругом дремали, выходили, у сортира очередь наверняка. Он старался отвлечься, записывал текущие фразы, не помогало.

Хороший, кстати, сюжет, кабы не с нами случающийся.

В какой-то момент боль отпустила, он было вздохнул, и тогда крутня так навалилась, что он почувствовал, как побледнел и перекосило. Встал и начал пробираться через ноги соседей к проходу. Еще этот жуткий искусственный воздух, которым невозможно дышать.

Держась за кресла, он добрался до хвоста самолета, где были кабинки. Ужас, очередь. Теперь, главное, дотерпеть. Как назло, очередь не двигалась. Еще какая-то женщина с ребенком всех растолкала, что им срочно. Теперь все сосредоточилось на сфинктере. Еще немного. Дотерпеть. Дышать глубже. Обе руки на животе.

Оставалось два человека, когда он не выдержал, и по штанам потекло. Он не понял, как это случилось. Наконец, вошел в уборную. Еле закрыл за собой. Стал снимать брюки, все пачкая. Где бумага? Бумага не помогала. Дерьмо уже было на стульчаке, на зеркале, на руках, на пиджаке. Все же он облегчился до конца. Смыл. Потом начал вытирать, что возможно на себе. Как всегда, не понимал, где тут что смывается. Брюки снял, начал замывать, вонь жуткая. Не спешить. Скоро уже посадка? Начнут стучать, что пора на место. Ноги грязные. Еще раз смыл ворох бумаги. На рубашке откуда говно? На раковине. Куда трусы девать? Так в мокрых и будет. Застирать. Брюки. Как назло, надел не черные джинсы, потому что в Израиле жара, стало быть, нужны светлые. Что делать? Пятно невыносимо. Практически все брюки грязные. Не пропустить, все обследовать. Если бы был выход из самолета, он бы бросился из него, не задумываясь. Внутри все дрожало, и сам дрожал. Как выйти отсюда? Как в этом сидеть час до посадки? Он стирал, выбрасывал в унитаз бумагу, снова стирал.

Кто-то рассказывал, как в полете человеку стало плохо с сердцем, и его тут же уложили на пол, стюарды оказали помощь, сделали укол, самолет не стал делать промежуточную посадку, на месте его тут же вывезли на каталке. Но стюарда-мужчину он, кажется, не видел, да и чем они могут помочь. Дать резиновый подгузник? Уже поздно. Других брюк у них нет. Полиэтиленовый плащ? Он не сможет объясниться. Английский выпал, иврита не было. Ужас. Как ему пройти на свое место? Даже загородиться нечем. Журнал, газета, он бы сел на бумагу, чтобы не запачкать кресло.

Кое-как он умыл и вытер лицо, руки и бросился на свое место, стараясь не замечать ничего вокруг, как будто и сам тогда останется незамеченным. Вытащил из сумки под ногами сурфейс, включил, открыл файл в ворде, стал быстро печатать. Если хорошо написать, то все это окажется выдуманным, не бывшим, случившимся на русском, уже исчезающем языке, не в реальности.

И его самого тоже нет.

188.2. Читаешь библию с непреходящим ужасом: так ли уж льву надо жевать солому, как волу? Ведь и вся эта книга про опыты над беззащитными перед своим создателем существами, особенно людьми. Достаточно узнать, как спрятанная в тебе обезьяна учит незнакомый язык, тут же забывая выученное. Снится экзамен. Язык подступает к горлу изнутри, как заточка.

Тут много нового, включая толком не читанный старый завет.

Сидя на бульваре Ротшильда, краем уха прислушиваешься к возможной трансляции по радио трубы из долины Иосафата, прежде чем встанут волосы и вскипит глазной белок, чересчур затвердев зрачком. Тут все возможно.

Когда с ним заговаривают на улице, он показывает не на язык, а на уши, мол, не слышу. Стоял у хлебной лавки. Какая-то молодая женщина что-то спросила, указывая на торговую тележку с образцами булок и пирожных. Он развел руками. Она подхватила тележку и быстро покатила ее, скрываясь в полуденной толпе. Из магазина выскочила девушка, что-то крикнув вглубь продавщице, и бросилась следом. Оказывается, женщина спросила, не его ли это тележка. А если не его, то решила прибрать себе.

Оказывается, тут почти все такие. А с виду не скажешь. А он вдвойне идиот: и без языка, и без понятий. Даже втройне, не будучи против быть тут идиотом.

Люди, не знающие русского языка, кажутся ему имеющими прививку от людоедства. Во всяком случае, не инфицированными. Библию он читает на иврите с параллельным переводом, Яхве о русском там пока молчок.

Почему-то он опасался, что здесь его встретит на улице старик, который много лет назад встречал его то на Мясницкой, то на Петровке, то еще где, подходил и спрашивал: «Вы аид?» - «Да». Тогда тот переходил на идиш, и приходилось разводить руками, и старик покачивал головой и смотрел еще пристальней. А, может, это были разные старики, даже наверняка. Если они встретят его тут, думал он, то, конечно, обратятся на иврите и опять выйдет некрасиво.

Теперь-то он понимал, что они называются шадхены, профессиональные сваты. И что скажешь? Труднее всего объяснить, что ты немой. И мешиге. И, что, на всякий случай, женат.

188.3. Выбирайте работы, которые нужны только вам, а не другим, и будете счастливы.

Он представитель, если не враждебной, то неоднозначной державы, но ненавидит Путина больше, чем Гитлера. Миграционная служба в недоумении по сумме причин.

Красивей этих роз не будет уже ничего, и хорошо, что успел увидеть при жизни.

- Чем торгуете?

- Поддельными романами.

- И покупают?

- Нет, инфляция.

- Хотите устрою на курсы техников по базам данных?

- Сколько я вам буду должен?

- Ерунда, отдадите, когда устроитесь на работу. У нас свободная страна, здесь дают в кредит.

- Вы еще меня не знаете!

- Я вас вижу насквозь.

Окна и терраса квартиры выходят на запад, а ортодоксы говорят, что надо смотреть на восток, потому что Машиах спустится с Масличной горы.

Он уверяет, что не пропустит, потому что ему напишут по электронной почте, позвонят по мобильному. И вообще приход Машиаха это внутреннее состояние, которое ни с чем не перепутать.

Как говорят евреи, то, что видно оттуда, не видно отсюда.

И неужели непонятно, что, глядя на запад, увидишь спину идущего с Масличной горы.

Это как Мартин Бубер сказал при знакомстве с Агноном (дело было в пригороде Берлина): «как я поеду в Израиль, где каждый может прийти к тебе без приглашения!» Имел ли он в виду Машиаха, ни один не подумал.

- На русском я говорю, а молчу на иврите, и я приехал сюда, потому что второе мне кажется более важным.

Он придумал это в качестве реплики в разговоре, но вокруг, как всегда, никого не было. Зато был планшет, в файле которого можно оставить и эту запись. Молчание для того и нужно, чтобы вести существенный разговор с необычайной силой, да еще никому этим не мешать.

А перед человеком он извинялся, что русский уже забыл, а иврит так и не выучил. Ну, не прилип к мозгу, так как тот непрерывно занят собственной речью.

188.4. Говорили, что сначала надо крепко напиться в иерусалимских барах, чтобы начать следующее утро в йеменской забегаловке супом хаши из коровьей ноги с приправой хильбе и питой вприкуску. А в середине дня отведать мифический бефгенделев, о котором все слышали, мечтают, пуская слюну, но никто так и не сыскал рецепта, на поиски которого славно было бы потратить оставшуюся здесь божественно никчемную жизнь.

Конечно, втайне ты продолжаешь писать роман, а людям говоришь, что ищешь рецепт таинственного бефгенделева. Роман же, не менее тайный, чем бефгенделев, посвящен изначальному делению живущих в Эрец Исраэль по вопросу смысла жизни: возделывать эту землю или молиться Б-гу, изучая Тору и удобряя камни собственной могилой и отлетевшим в Шехину духом.

Но трудно всерьез относиться к стране, городу, людям, что в час обеда сидят все в уличных кафе, ресторанах, забегаловках и обедают. Да еще в крик, с аппетитом, общаясь. В Москве он заранее не доверял тем, кто назначал свидания в обеденный час в кафе и ресторанах. Думал, что они или выпендриваются, или чекистская агентура, вернувшаяся из-за границы, и теперь подворовывающая в РФ.

Ему надо перестраиваться, но даже планшет негде открыть, того гляди, кто-то обольет супом. И скорлупы у него нет: все улыбаются, и он лыбится. Чего тут напишешь.

Да и зачем искать занятие, если твое главное занятие - это быть на этой земле до конца своих дней. Сперва с наслаждением представляешь, что ты вне той жизни, которую оставил там. Потом, что они там - вне настоящей жизни.

И как мучительно сладко выпекает из тебя солнце будущий пасхальный куличик. Все лишнее выпаривается на ходу. За месяц похудел на десять кило.

Но пока здесь не прочитает шесть тысяч книг, не обживется, это точно.

Он - эндемичное животное, жестко привязанное к ареалу письменного стола. Примерно так и выходит, сто книг в месяц, тысячу двести в год и шесть тысяч за пять лет, среднего срока ассимиляции к этой стране. Ляпнул от фонаря и попал пальцем в хумус.

Но разве можно не ехать, если, как говорил Гриша Поженян, пришло время выворачивать шубу.

А если бы контактировал с местными, узнал бы, что новых репатриантов из бывшего СССР тут называют «Наташами» (ж. р.) и «Хочу домой» (м. р.).

Впрочем, мало ли кого и как здесь называют. Единственного леопарда в Иудейской пустыне близ Мертвого моря называют Харитоном. Как первого византийского монаха, который основал три монастыря, а сам жил в пещере из 55 залов с 4,5 км коридоров. До него там обитала банда разбойников, захватившая его в плен, и по счастливой случайности повально вымершая от отравленного змеиным ядом вина. Все это в 330-х годах. Иудейская пустыня считается идеально щадящим местом для начинающих отшельников.

188.5. Новые очки с трудом привыкают к старым глазам. “Забавная штучка”, как называл жизнь Толстой, бурлит неожиданными поворотами, да сил нет сполна на нее реагировать.

Родился и вырос он в простой семье левого пророка. Отца почти не видел, тот или сидел по статье об апокалипсисе, или шнырял по пещерам. Мать служила при храме, сами знаете кем, дни и ночи занята, не высыпалась, завидовала отцу, мол, лежит на шконке, и знай себе прорицает, много ума не надо.

Отец политизирован, мать эротизирована, он же, по слову Достоевского, не подлец, а разве что странный человек. Типа, не хочет участвовать, отсюда и все эксцессы.

Он ведь для того и приехал сюда, чтобы ни в чем не принимать участия. Совсем ни в чем. Еще меньше, чем в той жуткой стране. То есть отказаться и от языка, оставшись с тем старым, которого никто не понимает. Пророческое в нем осталось, и матерь прихрамовая чувствуется. Люди ждут, а он молчит, и понимайте, как хотите. Т.е. никак.

Евреи люди разнообразные, и для него тоже своя ниша была. А он ее не хочет занимать. Его окликают, он молчит. С душой, с радостью окликают, он ни в какую. Главное, что таких, как он, здесь, не меньше легиона, а плевать.

Он не может описывать свою комнату, потому что будет ненавидеть ее до тех пор, пока не привыкнет, то есть перестанет ее замечать. Иначе, надо будет восхищаться видом из окна на город, на закат, запад здесь так и зовется – «море».

Красота сжимает судорогой амебообразную мнительную душу. Кажется, что ты кому-то что-то должен. Это не так.

Внутренне дрожа, он садится спиной ко всему.

Это, пребывая в ветхом московском теле, кипишь новым иерусалимским воображением того, как вскоре все будет совсем наоборот и тем же по сути. А на деле небольшой книжный шкаф своего времени перенесли в новый дом.

Надо помолчать, говорит он себе, чтобы не пропустить шофар Машиаха.

Как раз в эту минуту у соседей начинают сверлить стены. Женился сын, рабочие делают пристройку. Голова разламывается, жара - это не то слово. Но ад это, как говорили учителя, именно то место, где из тебя вытапливается все лишнее. На твоем российском жиру бог готовит какую-то особо вкусную пищу.

Но после Ишайи неудобно уже говорить: чахну я, чахну, и горе мне… Старый плач, как и старый анекдот, просрочены и вышли из употребления.

Как резко подорожавший кофе обретает новый вкус, так в квартире за полторы тысячи долларов в месяц, должен писать непрерывно и лучше, чем в бесплатной Москве. За день должен успевать прожить и написать минимум недельную, а то и месячную норму. Хотя бы по интенсивности молчания и ничегонеделания.

Шофар, шофар, вы слышите, шофар!

188.6. Только сценарий смерти он плохо заранее прописал. Смерти позорной, суетливой, панической, без прихода в сознание. То есть когда он не сможет писать, то есть правильно дышать, выправляя себя на оселке кремнистого пути собственной, а не чужой души. Потому что чужой души не бывает, кроме как у толпы и сумасшедших.

Кто бы сомневался, что иудейское творение богом мира из ничего, это всего лишь ретроспективная проекция исчезновения человека – в ничто. Был и – ничего.

Куда ты едешь, говорили знающие ситуацию приятели, это ведь не эмиграция, а отчаянный побег с Николо-Архангельского.

Вот велика святая земля, а его в ней нет. Особенно с утра, в дообеденное время суматошного дня. Да и потом, разве что с созревшего отчаянья.

К тому же надо следить за стилем, а то будешь перепилен деревянной пилой, как Ишайя, чересчур чутким на прерывистый его стиль царем.

Да и язык твой. То, что выучил накануне из иврита, ночью распускаешь, напрягаясь против ангела сочинением на русском. Не станешь собственным женихом ни на каком, кроме никакого.

Думал усугубить здесь свое молчание, а каждый и каждая так и норовят заговорить с ним, поражая, что же они молчали в Москве? Объяснение, что он там не выходил на улицу, не принимается. Жара активизирует словесные испражнения.

Температура даже интеллигентной толпы выше нормы, минимум 37,3.

Приехав из проклятой страны теней, вдруг обнаруживаешь ко второму-третьему году пребывания в Израиле, что невероятно тоскуешь по обычной тени. Очень трудно, невозможно все время находиться под прямым солнцем. А как же частная жизнь профессионального крота из сказки о Дюймовочке?

Впрочем, никто не говорит, что еще античные философы открыли в стране скифов, наряду с обычными стихиями воды, воздуха и огня, - стихию дерьма, пронизывающую, наподобие эфира, все остальные. Так что жалеть не о чем, повторял он себе.

Ох, это постоянное вытапливание из организма русской душевной влаги и приблизительности.

Даже в собственные обугленные солнцем мощи уже не спрячешься. Так и будешь после смерти насквозь голый и в распялочку.

Была душа, говоришь себе, а теперь только что-то зудит и чешется.

Если жир из него плохо вытапливается, он манкирует, то вмешиваются шмальцовщики, чьи коллеги в Освенциме и в Бабьем Яре «давили сало» из прячущихся евреев. На солнце не спрячется, ему не дадут покоя. Кажется, что вернулась юность с ее безнадежной круговой облавой.

Все, что нажил десятилетиями укрытия, идет насмарку. В жару канаешь в собственную изнанку. Во все тяжкие и жесткие. Человек не влезает в свой размер. Это и есть смерть. Пришел, а домика нет, скукожился.

Утром восстал, воздух чистый, тобой и не пахнет, только дышать нечем.

Оказалось, что при вступлении в человека подписываешь бумагу, что умрешь, а он даже не помнил этого. А кто не подписал, тех так и нет. Сейчас он бы крепко подумал, а надо ли было подписывать. Сразу же видно, что какая-то подлянка и ничего хорошего не будет. Не в смерти дело, а в жизни, которая перед смертью последовала.

 

7 июля. Воскресенье.

Солнце в Раке. Восход 4.55. Заход 22.13. Долгота дня 17.18.

Управитель Солнце.

Луна в Близнецах. IV фаза. Восход 2.29. Заход 19.25.

Строгий пост, благодарение предков, память о них. День проводят в кругу семьи. Хорошо надеть обереги, начать курс лечения. Не давать письменных обещаний, не допускать лжи. Все планы и проекты тщательно обдумывать.

Камень: зеленовато-коричневая яшма, хризопраз.

Одежда: зеленые тона. Избегать желтого, оранжевого, черного.

Именины: Антон, Иван, Яков.

 

Яков любил, когда картинка съезжает в сторону, и ты видишь то, что за краем. Как проснуться в незнакомом месте. Или смотреть фильм, а в середине понять, что уже видел его. Когда две незнакомые половины картинки вдруг соединяются в мозгу в одну знакомую. Прозрение.

Его интересовало большое дело, где нет людей, а ангелы достаточно далеко. По краям было много места, и он легко устроился, чтобы видеть одного себя, и то во сне. Ты тут играешь по своим правилам. Все, что нравится, тебе принадлежит. Есть такая известная область, - музыка, картины, слова в единственно приятном тебе изложении.

На соседнем участке развели костер. Видно, приехали на выходной из города поразвлечься. Там получилось, что кресло, сидя на котором, Яков читал статьи Битова и рассказы Лимонова, выходил прямо на соседский сортир за лиственницей. Ему казалось, что дамы, идя туда, его видят и конфузятся. А он думал о том, что в юности, когда был худым, любил сухое вино и страдал поносом, удивлялся, как можно вить строгую философскую мысль, если должен есть, спать, ходить в туалет и продолжать род, ухаживая за подходящими женщинами. А потом ничего. Как-то примирился, набрал вес, небольшое брюшко, из которого стал сам писать книги обильно и быстро, перешел на виски и коньяк вместо водки, и понос прекратился, и мысленная вселенная, когда он изредка к ней возвращался, стала более удобной и не столь послеполуденно экзистенциальной, когда раскален безвыходностью. И стали узнаваться странные факты, вроде того, что Гегель любил красное вино чуть ли не до алкоголизма.

Размышления прервала хорошенькая блондинка в купальнике, которая, подойдя к забору, пыталась привлечь к себе внимание Якова. Нужно чего-нибудь. «Извините, можно вас на минуту?» Он не бросился к ней через заросли крапивы, как наверняка сделал бы лет десять назад, а просто поманил рукой, показывая, где в заборе есть пролом, куда она вполне может внедриться вслед за собаками, бегающими туда-сюда. «Проходите сюда. Здесь дырка в заборе». Когда она подошла к крыльцу, он поднялся с кресла, поцеловал ей руку, представился. Если учесть, что она была в ярко-красном купальнике, а он в одних кремовых шортах по случаю неимоверной жары, то приветствие было вполне респектабельным.

Оказалось, что у них нету соли, а идти на станцию двадцать минут и столько же обратно по такому солнцу нет никакой мочи. Не поможет ли он им? Наверняка помогу, сказал он, рукой предлагая прекрасной даме с хорошим бюстом и задом последовать перед ним в дебри комнат, за которыми скрывается и кухня. Конечно, хорошо было бы погладить ее или легонько ущипнуть за попку, мало ли что обидится, а момент ухаживания будет зафиксирован раз и навсегда, но все-таки он не сделал этого. Просто трындел уверенным голосом про хорошую погоду, костерок для шашлыка, спросил, кто она тут будет, жена съемщиков дачи? Оказалось, что подруга одного из приехавших в гости к съемщикам специально на пикник. Он все-таки не смог удержаться, а то себя перестал бы уважать, и не ущипнул, а лишь провел рукой по атласным ее трусикам. «Вот соль, пакет целый, вам сколько нужно?» Она могла посмотреть на него с веселой видимостью осуждения, и все тогда стало бы ясно. Ну, сказала бы своему хахалю, что долго искали соль, не могли найти, ну а тот сунул бы палец ей в щель для интереса и обнаружил бы нечто липкое, чужое. Но она сделав вид, что ничего не было, отсыпала соль на большое блюдце и достаточно строго сказала, что блюдце потом занесет ему обратно. Они вышли с другого крыльца, он показал, как ей пройти через калитку, пообещав, что будет ее ждать, потому что за эти две минуты знакомства чувствует ее почти что родной себе. Что звучало почти издевательски. Наверняка, когда они шли через комнаты, она видела натянутый на подрамник холст, на котором он писал вид из окна веранды, стремясь слой за слоем снять эту душную июльскую видимость, продравшись к скоплениям ангельской своры, у которой, видно, тоже какой-то свой воскресный пикничок образовался. Не став смотреть ей вслед, он вернулся в полутемную и прохладную свою берлогу.

Сдалась она ему, тоже мне. Почему сам он нравится только тем женщинам, которые ему и с доплатой не нужны? А платить за женщин в любой форме, исключая обычную вежливость, добиваясь их, считает для себя невозможным? Значит, для чего-нибудь это нужно, не ему судить. Узнает у ангелов.

Яков вернулся в свое кресло с «Феноменологией духа», которую начинал уже в сотый раз, мечтая пункт за пунктом написать по ней что-то вроде симфонического романа. Куда там Толстому! Слева от него в белом дыме костра веселилась и шумела чужая компания. Справа на участке угадывалась за деревьями какая-то темная фигура в гамаке.

Очень похоже на Малаховку, в которой воображаешь какое-нибудь Заиорданье, при этом будучи здесь, в Израиле, а не там, в России. Сменил родину, но не библиотеку, в чем и есть причина успеха.

Построил дом дяди Иакова. С детьми, внуками и бородатым, слепо улыбающимся чурбаном посреди них. Всегда мечтал оказаться в месте, где его нет. И – вот оно! Выходи, все иное, ничего не понятно. Ан нет, оброс ближними, пустил корни. И все-таки…

Все-таки эта земля еще чревата сюрпризами на каждом шагу его по ней.

Тишина, покой, полная принадлежность самому себе. В журнале он прочитал о 665-ти изобретениях здешних ученых, изменивших мир. Яша твердо знал, что ему предстоит изобрести то, что изменит не мир, а самого человека, с которым давно пора разобраться.

Он и приехал потому, что только здесь человек изменится вконец. Такая земля, с которой взлетают не в космос, а выше. Главное, не расслабиться, потому что все к этому тянет. Где-то снаружи есть внешняя угроза, о которой все говорят, со стороны арабов. Но внутри общества покой и дружество с поправкой на некоторую местечковую криминальность, не без того.

Яков заметил, что иногда думает и говорит о себе как о чужом, словно подражая некоему внешнему взгляду тех, кому хочет понравиться, а, по сути, обмануть их образом себя, которым все равно не владеет. Мы со стороны не знаем о себе ничего, поэтому не стоит и стараться. Персонажем быть скучно и нечистоплотно. Со временем привыкаешь к свинству. Лучше не начинать.

Вот он будет собой, не стесняясь.

Со скрипом поворачивая эту плоть в нужную сторону.

Здесь, как в цивилизованной стране, воспитывается терпимость ко всему живому: к котам, собакам, тушканчикам, а затем, соответственно, к людям, не таким, как ты. Это не только геи и лесбиянки, китайцы и негры, но и те, кто не говорит на твоем языке, эмигранты.

Яков на себе это узнал, когда не только не мог слова сказать по приезду сюда, но даже отвращение испытывал к этой речи, отделяя святое слово Танаха от повседневного ляля-муму, слышавшегося отовсюду.

Но разве к нему не должны были относиться как к нелюди, что стоит по другую сторону жизни? Он вспомнил как смотрел на него парень, который пришел устанавливать интернет, а он не только не мог ответить на простые вопросы, типа где здесь место для интернета или, кто у вас провайдер, какой пароль, но вообще не понимал, что говорят, в том числе и по-английски. Да, Яков впадал в ступор при первых звуках чужой речи.

Потом он обнаружил, что уже и по-русски не понимает. Типа, шок. И не хочет понимать, главное. А к нему при этом относятся вполне приветливо. Извините. Ничего страшного. Каждый живет, как хочет. Свободная страна.

Только тогда он вздохнул полной грудью, ощутив счастье.

К тому же Яков сказал себе, что, в принципе, не собирается общаться с людьми. А если тем понадобится общение с ним, то найдут, на каком языке.

Он шел вглубь, а там, кроме себя, мало кого встречаешь.

Толща языка, текстов, комментариев, занудства, зауми, которую он тут ощущал под собой, читая по складам и быстро утомляясь, успокаивала его. Здесь можно жить. А еще угадывался подземный гул от противоборства языка Танаха и более поздней и развитой Мишны, которую отцы-основатели сперва как бы похерили, но она ждет своего часа и колеблет почву.

Яков думал, не деградация ли это, когда на извечный вопрос: кто ты, на который никогда не знал ответа, можно отвечать: еврей, и быть спокойным.

А иногда, присматривая за собой, соображал, не болен ли он смертельно, что у него такое ровное и постоянное ощущение счастья. Весь день читаешь книги, какие хочешь, ешь фрукты, переписываешься или звонишь детям, которые установили ему wi-fi, ходишь по крыше в одних трусах, как какой-нибудь тайный лидер нации, вечером выходишь прямо в майке и сандалиях к морю или на ближайшие к дому улицы, присматриваясь, какие кто выложил ненужные книги, вещи, одежду. Никто на тебя не давит, не угрожает, не хочет съесть, как в одной известной стране, которую не будем называть.

Конечно, он проходит по благоприятному режиму, дети ему не просто помогают, а опережают всякие желания, и он дышит так, как никогда не дышал. Но все-таки, быть может, он чем-то болен, и организм готовит его к щадящему переходу в мир иной, поэтому такое несвойственное ему хорошее настроение?

Да, еще футбол. Ему не только подгадалось с госпрограммой помощи новым репатриантам из Европы, но и с чемпионатом мира. Накануне ходил к морю вечером, и на каждом шагу смотрел футбол на огромных экранах. На пляжах и набережной, в кафе на Бограшова и других прилегающих улицах. И они, включая Месси, еще каждые десять минут забивали голы!

На следующий день он огибал круги по улицам вокруг дома. Кончилась рабочая неделя, в городе устроили фестиваль «Белая ночь». На каждом углу играл ансамбль и пели, пританцовывая, молоденькие девушки. Краем глаза Яков посматривал, что новенького вынесли горожане. Ага, большое теплое одеяло в пододеяльнике, а на улице Ангела – роскошный бордовый кожаный диван. Причем, сиденьем к стене, чтобы зря не садились, а взяли, кому надо. Страна, если кто забыл, вышла из левой шинели коммунизма, пойдя дальше, но привыкла делиться, если кому что надо. Как донести такой диван до дома, он не представлял, но сам факт его вдохновил.

Даже потел он в этом пряном южном приморском воздухе с таким удовольствием, какого раньше не мог представить. А ветерок с моря так и вовсе райский.

Выглядеть умным сегодня не принято: не для кого, а себе дороже.

Ты просто есть. Просто - ешь, если в совсем настоящем настоящем.

Справляться с едой, чтобы не унижать ею себя, а заодно других - умение достойное, в этой стране востребованное, но Яков его сторонился, как и всего остального.

Просто есмь и ел. Трезво, немного, отдавая отчет.

Если от еды не дуреешь, то умнеешь.

Его здесь немного смущал особенный, по сравнению с московским, запах потеющего тела. Возможно, это именно кошерный запах, решил он. То есть не на самом деле кошерный, а в его немного смешной интерпретации: «решил он». Но важно, что как бы перестаешь себя узнавать.

Тот, кто по-другому пахнет, уж точно не ты, но кто.

Яков был бы не прочь попасть в зазор между той жизнью и этой, и еще какой-то. Он радовался простым вещам: пришли дети в гости, купил дешево хорошие фрукты, не болит голова, погода, звезды, веселье лучше не бывает.

А внутри себя точил острые бритвы и карандаши, чтобы убрать лишнее, как Микеланджело с камня. Если не хочешь изменить космос, еврейство и природу человека, то на хрена и затеваться.

Конечно, стремно человеку, втайне считающему себя учителем жизни, оказаться в учениках, да узнать еще о себе, что туп и нерадив. Ну, не липнет к мозгу этот язык. Сколько бы ни учил по утрам, следующие двадцать часов в сутки говоришь с собой по-русски, вытесняя, что выучил.

Вопиешь брюхом и сердцем, а брюхо попердывает на родном, и сердце кровоточит тем, что есть. Пока состав крови поменяется.

Но разве сам учитель жизни не должен вывернуть наружу и наизнанку свою тупость и нескладёху? Других учителей и не бывает, кроме плачущих и сомневающихся.

Но хоть о чем-то ты можешь сказать, кроме себя?

Начитавшись вечером аж до головокружения, Яков идет к морю, и на набережной видит столько людей, и все хорошие, интересные, живые, что у него кружится от счастья голова. Многие бегают, многие танцуют с заходом солнца, когда жара чуть спадает, иные идут домой с полотенцами, буквально распухнув от солнца и моря, третьи просто идут, глядя на жужжащий над ними парашют, под которым сидит в кресле летчик, а там настоящий лайнер заходит на посадку, помигивая огнями, и многие сидят за столиками в кафе и ресторанах на берегу, девушки буквально задрав ноги на столик, как будто у них и трусиков нет, но здесь никому нет ни до кого дела, кроме тех, кого ты сам выбрал и хочешь, - свобода, от которой заходится сердце.

Так обновляешься, даже не залезая в соленую воду и не обременяя себя мелким песком, который еще долго будет из тебя сыпаться, несмотря на душ на пляже и в ванной, - что ты другой, новый, готовый для чтения и письма. Так, наверное, смертельно больной человек пребывает в эйфории, как у него все замечательно! Но и впрямь редчайшее для Якова чувство.

Он привык думать, что он это он. Что его жизнь и смерть принадлежат только ему. Просто потому, что они так устроены, что в предельном своем смысле никому другому не принадлежат.

И вдруг оказалось, что они принадлежат его детям. Что он должен с ними поделиться ими, хотя ничего другого не может им дать: ни денег, ни добрый и умных советов. Но может дать им себя, хоть никогда об этом не подозревал. И даже думал, что это невозможно.

Но чего не сделаешь ради детей. В этой стране принято иметь родителей и волноваться о них. Как своих детей, как собаку, как банковскую карту, медицинскую страховку и пенсионные отчисления.

Если уж Яков не может ничего другого дать своим детям, то уж себя-то он может им дать. Теперь он ловит себя, как астральное тело, которое лишь отчасти ему принадлежит. Конечно, это не эгоизм, просто прикипел брюхом.

Значит, аскезу надо повернуть еще на одно деление. Не просто доказать себя людям, которые его не понимают, но еще доказать себя тем, кто не понимает его языка, то есть, по определению, не могут считать за человека. Так, некое живое создание, к которому надо отнестись с политкорректной терпимостью, как это здесь принято.

Он может вызвать у них ужас, которого не хочет вызывать. Может вызвать интерес, любопытство. Но какое возможно проникновение в душу - наощупь, на одних симпатиях, если вы из разных, по сути, космосов?

Бубнишь что-то непонятное, заменяя смысл тембром голоса, то есть попутным газом увеселяющего обмана. Достоевский без перевода. Старый номер, стоит только обидеться на человечество, как ты засыпаешь, потому что уже ночь. Старая потаскуха распускает связанное за день, чтобы отдаться очередному жениху без всяких задних мыслей, исключительно спереди. Такие у нее правила, а ты себе спи.

И все равно: удар! – и ты в уме.

Жаль, что ненадолго, но все равно, храни драгоценное пребывание вне и ниже уровня жизни. Давно, усталый раб, замыслил он…

Лучшее, что он в себе знал, это неподчинение всему.

Не трогать мертвых, не есть винограда, не пить вина, не стричь волосы. Не суть важно, что именно, главное, отделить этим себя от всех остальных.

Вечером, читая, очнулся от необычайной тишины в домах, во дворах, от погашенных огней в строящихся небоскребах. Нашли тела похищенных три недели назад подростков. Тель-Авив замер. Израиль замер. Даже несчастный даун, который целыми вечерами раскачивается у соседей на качелях и поет: «Шоа, Шоа…», притих и куда-то исчез.

Надо бы и Якову что-то с собой придумать, да ничего ни в голову, ни в тело не идет. Что там Штайнзальц пишет о книге Назир – она же Назорей – в Талмуде, о желающих встать на путь святости.

Когда с утра, днем и вечером думаешь, чего же тебе так плохо, вспомни о кусках тела, отваливающихся от тебя. Постоянная боль – признак эволюции. Ум карабкается за происходящим, срываясь и вися в воздухе.

Он знает, что основные его интересы коренятся в прошлом, которое тянется в сегодняшний день и в будущее. Google идет навстречу Моисею, который выводит вкупе с Б-гом евреев из Мицраима, и скоро мы узнаем имена всех, кто был с ним. Но все держится на памяти, как на соплях. И первое, что подтирает остающаяся в старости четвертушка человека, как раз память, а не сопли. Все выпадает из ума вместе с остатками плоти, и ты с изумлением смотришь вокруг, забывая названия, потому что это не так и важно, чтобы все помнить.

Короче, исчезнет не только все, что нажил, но и все, что запомнил.

И это начинается уже сейчас.

А страна древняя, и ты, как пузырек воздуха, вытолкнут на поверхность из нее, ни хрена ни помня. Ни что тут было, ни что тут стало, старый мудак. А внутри-то себя еще бойкий, куда там!

Напрягшись, он идет в прошлое, которого не помнит, из настоящего, которое не знает. Жизнь - это движение, надо идти. Жаль, что тело всякую минуту под ногами болтается. И не отгонишь. Разве что внимания не обращать. И детям сказать, чтобы ради него не обращали.

Он вспоминал, как жена Сократа кричала, что нечего выпендриваться этим своим отрицанием тела, уж она-то знает, как он его холит и лелеет, не дай бог притронуться, великая драгоценность, поди ты.

Это ее право. Она и не подозревает, сколько возможностей спрятаться у человека с несколькими тенями. Лично у него их не меньше трех. Почему он выбрал Израиль. Потому что это место, где можно находиться вдали от себя.

Это его греет в слякотной Москве и обдает запредельным и ледяным ветерком в душном и влажном Тель-Авиве. Якова тут нет. Он провалился между.

В конце концов, сам продуцируешь пресловутые мозговые колебания в сорок герц, позволяющие бодрствовать в полном смысле слова. Как писал один западный исследователь, «любимым наркотиком П. Д. Успенского была водка с соленым огурчиком».

Да, одно тело способно отбрасывать несколько теней, и он, как опытный наперсточник, прячется неизвестно, в какой.

Теперь принято не разбрасываться, чтобы человека и художника можно было идентифицировать с определенным стилем, кругом идей, а еще лучше с идеей фикс, под которой он войдет в энциклопедии, отличаясь от остальных.

Поэтому Яков решил сосредоточиться на пребывании в ином месте, нежели то, в котором он находился в данный момент. Возможна философия иного места. Гносеология. Эпистемология. Феноменология, конечно, со всякими дневниками, наблюдениями, травелогами и косыми взглядами внешних наблюдателей.

Ибо, всякий пишущий дневники, находится в ином, нежели он думает, месте. Не говоря уже о том, что всякий – пишущий вообще.

В общем, возраст клонит к тому, чтобы перестать разбрасываться и исчезнуть из виду вполне всерьез.

Ну, например, ему, как и всем новым репатриантам, предлагается идти в ульпан учить язык на любом доступном ему уровне. Но как можно учить что-либо, если его нет. Тем более учить язык, на котором некому говорить, потому что нет рта. Да и не с кем ему говорить, потому что там, где он, никого, кроме него, нет.

Но возникают всякие организационные трудности и неудобства, которые лишь подстегивают его исследования и самоанализ, а также само исчезновение. Возможно, это некая ветвь аутизма, а, возможно, и нет.

Прозрение может наступить в любой момент. Признак прозрения – тошнота. Тошнота от всего, что кругом. Поэтому проще всего пригласить его куда-то на люди поесть. Увидев этих людей, Яков обычно бросается прочь с таким отвращением, что его может хватить надолго.

С дрожью нетерпения ожидал он приезда на новое место, откуда можно уйти еще дальше, дальше, чтобы его не нашли. Теперь он не расставался с сумочкой через плечо, в котором лежал планшет компьютера. Мало того, что там вся его библиотека на годы и годы вперед. Так там еще JPS, который позволяет найти свое местоположение.

Израиль, особенно в блаженные вечерние часы прогулок, напоминал ему утробу матери, выход из которой обещает еще большее блаженство. О, как тут хорошо! Только бы не возвращаться в Москву, которая смерть и никуда не уйдет. А здесь можно двигаться все дальше, от лучшего к еще лучшему.

Если у него в жизни и была какая-то неудача, так это то, что он много раз подходил к этому иксу, в который предполагал броситься, и – отступал назад. То из-за того, что сошел с ума, ослаб рассудком, а на самом деле, потому что не решился идти туда, где ум не требуется. То из-за отсутствия сил. То, чтобы не расстраивать родителей, жену, детей.

Но теперь-то его ничто не удерживало. Иди себе и иди. Ты у себя дома. В обетованной земле, в которой всякий исход – праведный.

Даже затуманенного наутро после взбрыка рассудка можно не бояться. Решающим доводом, когда Якову настоятельно посоветовали ехать в страну, было то, что «здесь все такие». Уж рассудком они точно не блещут. Какое-то время довольно ощущений, а там видно будет.

Когда молодой человек идет служить в армию Израиля, его поражает, каким огромным напряжением сил, количеством людей, техники обеспечена спокойная жизнь остальных. Яков всегда знал, что за его вывертами стоит циклопический труд эволюции, человеческой цивилизации, доброта родных. Еще один повод освободить их всех от себя. Разве что в книжную цепочку человечества он чувствовал себя встроенным, даже не в пищевую.

«Бык, бодавшийся дважды, считается быком, который бодается всегда», делает он выписку из Талмуда, неизвестно к чему относящуюся, то есть ко всему относящуюся.

К родителям приходят в гости папины одноклассники, пережившие войну, с женами, и его отправляют гулять на улицу до их ухода. Он упускает такую отличную возможность уйти, куда глаза глядят. Но он мог уйти и в любое другое время. Он и уходил. Он знает, что эти дороги никуда не ведут. Стало быть, и те, по котором он пойдет уже в своей старости, никуда не ведут. Земля не просто круглая, а закругляющая все пути в безвыходность.

Нет, нет, он сходит на разведку. Кто знает, может, он так закрепится, снимет комнату, в которой так душно, что уже невозможно. Стало быть, надо будет идти из нее дальше, хотя бы к морю. Каждый вечер.

А разве это не мечта, дойти из Герцлии по берегу моря до Тель-Авива? Хотя первоначально мечтой было дойти от Тель-Авива по берегу до Герцлии, чтобы не тратиться на автобус, а, главное, не вступать в контакт с шофером и вообще с людьми.

Если хочется пить, а перед тобой каменная чаша с фонтанчиком воды для питья, то можно ведь и потерпеть до дома, ничего страшного.

Принижение святого будничным называется осквернением.

Пророка проверяют по добрым пророчествам: плохие могут не сбыться, и хрен с ними, Господь отменил, а вот если хорошие не сбываются, то пророк подставной…

«Наконец познакомился с Борей Хавкиным, автором бестселлера: ‘Еда на все случаи жизни’».

Итак, быть с людьми на расстоянии своей тени. Имея несколько теней.

Чем дальше, тем все труднее, поскольку градус кипения приближается.

Стало быть, перед употреблением встряхивать до своего покраснения.

Яков любил семейные торжества. Когда дети и внуки приглашали его, ничтожнейшего из родоначальников, в гости и терпели до конца. Сначала он пытался выпивать, как на всяком светском мероприятии, после чего видишь все в свете, соответствующем градусу напитка и качеству закуски. Но после того, как его вытащили, из волн Герцлии нахлебавшимся соленой воды, ему самому стало неудобно привлекать к себе особое внимание.

Статус придурка тоже статус. А с какой стати ему говорить, я такой-то?

Приходит без подарка, напивается, уходит, забыв вещи и попрощаться. В этом есть что-то трогательное, что ему не по душе.

Но ведь правда, что люди, когда с ними близко сталкиваешься, кажутся такими хорошими, что с ними невозможно не выпить. В Израиле он перестал брезговать вином, набирая количеством и медленными подробностями смуты рассудка и вегетативной системы (начинаешь обильно потеть, а ночью вовсе плаваешь, как тунец, в собственном соку).

Он и в гостях думал, как бы ему уйти, куда подальше. Но потом везли подшофе на пляж в трех минутах езды от дома. И он смотрел на эти улочки с наглухо, по южному, закрытыми домами и дворами. Все от солнца белым-бело. И куда, спрашивается, ему деться, кроме придорожных колючек? Зато на море начал прыгать и визжать, как зайчик. Почему-то пошел туда, где черные, а не красные флаги. Волны казались одинаково высокими. Но там, где черные, образовывались ямы под ногами, песок и камни уносились в море отливом. Один раз он провалился, а другой раз его накрыло волной, сбило с ног и поволокло в неизвестном направлении. Оказывается, спасатели кричали, свистели и говорили в рупор именно ему, а он и не догадывался. Хорошо, что кто-то сказал по-русски, что тут штрафы. Он пошел к красным флажкам. Дно было замечательное, песок, поэтому пошел поглубже, где чуть не утонул. Но это было прямо напротив спасательной вышки. Спасатели не спустились с нее, зато ребята, катавшиеся в волнах на досках, вовремя его заметили и сволокли на берег. Он разве что минуту только и глотал эту воду, жуткую и соленую. Потом уложили на полотенце под деревянным шатром, и он опять стал центром внимания. Хорошо, что внучка маленькая и ничего не поняла. У него оказался замечательный дар драматических финалов, сказала дочка.

Не надо думать, что человек не ощущает своей никчемности, особенно, если ее ничем, как другие, не камуфлирует.

Ему нельзя есть с людьми. Еда - это высшая форма общения. А на людях он делается идиотиком. Частный человек среди людей – это выглядит жутко.

Самое неприятное, когда ему в Герцлии подыскали недорогую квартиру для проживания. Город для богатых, но ему нашли варианты в рамках его бюджета, да еще в двух шагах от моря. Правда, когда он едва не утонул, разговоры о квартире затихли. А то он представил, как сидит сутки напролет на десяти квадратных метрах с видом на автостоянку с вечно задраенными из-за солнца окнами. Ему же не выпить столько, чтобы сразу не повеситься. Да и любой бюджет по сравнению с его нулевыми доходами это насмешка А ведь куда как идеальное место, где его не будут искать, потому что не будут искать никогда.

Якова не удивляло, когда в Тель-Авиве у него просили денег мужчины его наружности. Просили на всех языках, включая русский. Почему у него, который он один в один как они сами. Или считают, что именно так выглядят богатые? Но почему сами ему не подают? Таким образом они выказывают подсознательное самоуважение: на твоем месте, дядя, мы бы подали себе милостыню! Тем более по закону еврей еврею должен помочь.

Нет, отвечал Яков, бормоча в нескончаемом диалоге с собой, он не сможет ни попросить, ни взять. Сблюет от отвращения. Ничего ему не надо. Так подсознательно он маскировал собственную жадность. Лучше умрет с голоду, чем будет зарабатывать, чтобы помочь кому-то, включая себя.

Видя на улице ящики с продуктами у магазинов в четверг вечером, тоже не мог ничего понять. Пока ему не сказали, что это выносят всем желающим просроченные продукты. Впереди два нерабочих дня, они, мол, испортятся, бери, не хочу.

Вряд ли Яков мог себя заставить взять оттуда что-то. Тем более что не уверен, можно ли брать, а языка, чтобы спросить точно, у него нет, да никто и не говорит. Вкусного, тем более на халяву, конечно, хотелось. Но с едой всегда так: лучше не съесть, чем съесть. С голода он не умирает. Даже есть особо не хочется. А умирал, тоже наверняка не взял бы.

В общем, еда и все остальное это то, к чему относись с осторожностью.

Ничего в этих ящиках со вкусной халявой нет плохого, как и в пакетах со сладостями и вкусностями около синагоги в пятницу, выставленных на улице. Значит, нечего обо всем этом и думать. Само рассасывается. Думай о чем-то другом.

Самое непонятное, что делать после предоставления гражданства: оставаться здесь, где нет будущего, или возвращаться туда, где нет ничего, включая настоящее, вообще ничего. Хорошо ли жить в песочных часах, из которых высыпаются последние песчинки.

Вообще человек к смерти мельчает.

Это Дон Кихот воевал с мельницами. Остальные сдаются им на милость. Кого-то крошат в муку, большинство в пыль, есть измельченные в денежную труху, Яков предполагал пойти книжным прахом, бессмысленной нарезкой чужих слов и мычаний, шелухой сдавшегося рассудка.

А теперь что, из персти битых букв слагать в уме нечто целое?

На самом деле, надо хоть что-то сделать, например, надеть левую туфлю на правую ногу и наоборот. Так страдание и неудобства приводят в чувство.

Электроны сходят с привычных орбит и ищут, куда бы приткнуться.

На некоторое время распад прекращается, энергия прет наружу.

Якова охватывает буйство, за которое ему неудобно, но небо сдвигается с панталыку, руки дрожат, все из них падает, но это тоже нужно.

Библия твердит главное: это мир людоедов, люди будьте бдительны! Но никто не слышит, смысл тонет в комментариях. Обдумывание того, что не поддается обдумыванию, изощряет ум. Хватаешься за любую информацию, за правду, пытаешься восстановить отдельные фразы и всю историю.

В итоге, ничто, окружающее Якова в Израиле, оказалось устроено иначе, чем в России, где тонет безымянным дерьмом в бескрайнем божьем идеале. А тут кратковременное бешенство слепит глаза, как положено по возрасту и пресловутой крови. В предках, выходит, мы все безумны одинаково. Надо спешить с краткой осмысленностью.

Забился в угол и - молчи, дрочи, свищи.

Где и какого пророка забили на каком перекрестке или пустыре камнями или сожгли живьем, содрав кожу, его уже не особо интересовало.

- Вы не боитесь интифады, которая начнется со дня на день? – спросили Якова на заключительной встрече в МВД по поводу гражданства (в Москве уже выдавали билеты на выезд без всяких документов по предъявлении лишь загранпаспорта, главное, было попасть в очередь).

- Моя интифада здесь, - показал он на голову, - и она серьезней любой другой.

На случай скорого конца головной интифады надо было придумать, что делать, на какие заранее подготовленные позиции отходить, чтобы родных не гнобить своим слюнотечением.

Ведь первые симптомы слабости головы прекрасны как отдых от чуши.

Главное, не потерять рефлексию собственного безобразия.

Не пора ли Якову создавать Институт идиотизма, становясь его первым директором, а лучше и. о. заместителя директора по общим вопросам. Иначе, какой же он идиот.

Когда его спросили о помещении и ставках, он лишь засмеялся.

Хорошо быть при деле, от которого ты отказываешься в процессе его выполнения.

Первая сирена воздушной тревоги застигла его врасплох посреди улицы. Хорошо, что улица была маленькая, узкая, увидев, что все люди и машины вокруг куда-то делись, Яков тихонько отошел под козырек дома. Услышал, как где-то вдали что-то ухнуло. Потом сирена замолчала. Появились люди. Почти все звонили по мобильным телефонам. Он тоже пошел, куда шел.

Всюду на улице лежали книги, шкафчики, доски, какие-то старые вещи. Освобождали бомбоубежища, и все пыльное старье, мусор выставляли вон.

На набережной слышалась, в основном, русская и английская речь. Самолеты, приблизившись со стороны моря к Тель-Авиву, делали резкий крен на север и садились в аэропорт подальше от возможного обстрела. Пока что ракеты, пущенные из Газы на Тель-Авив, ловились «железным куполом».

Тамуз приближался к середине, и луна ночь к ночи набухала над морем.

Продавщица в магазинчике на Бограшова пожаловалась, что украинские ее друзья собираются уехать домой. На набережной появились группы детей с рюкзаками, с вожатыми, - школьники из южных районов, обстреливаемых палестинцами. Ближе к ночи тревожный голос на невнятном английском призывал к чему-то, народ останавливался, прислушиваясь, или прибавлял шагу, особенно, если с детьми, или исчезал в ближайших домах. Он разобрал только, что надо держаться подальше от окон. Потом оказалось, что желтый огонек, который взлетает, как сигнальная ракета, и гаснет, это и есть ракета, которой сбивают пущенный из Газы снаряд.

Яков еще раз понял, какое это преимущество, не вполне разбираться в происходящем, не разбирать языков, не знать, где бомбоубежища, а, если и знать, то не решиться зайти туда к людям, которым непонятно, что и зачем говорить.

Уничтожение, депортация, унижение из-за денег, которых нет и которые должен платить, - все это твоя вина за то, что не можешь исчезнуть. Жирный, что ли, если не можешь раствориться? Если некуда двигаться, то придется уйти несолоно хлебавши.

Но не зря же он сюда приехал. Непознанная Каббала обладает большей поражающей силой, чем познанная. Когда тем, что не способен удержать в голове, проникаешься целиком и взрываешься на самом себе, как на горящем бикфордовом шнуре.

В жару начинаешь испускать из себя несусветные запахи, от которых уж точно некуда деться. Впервые приходится обращать внимание на то, что ешь. Но это запах тлеющей нити, подбирающейся к каббалистическому заряду, что должен вывести на метафизическую орбиту.

Но взвешен и признан слишком тяжелым, так и будет болтаться здесь, как дерьмо в дерьме. Он не влезет ни в игольное ушко, ни в школьное, что за ушко да на солнышко, ни в унитазное, ни в какое.

Восторг не быть – опасен, но Яков продвигался в нем день ото дня.

Наконец-то и свой язык кажется диковатым на фоне тех языков, что так и не смог выучить. Слова инкрустированы в лобную кость, меняя оптику. Подбираешь стеклышки, а те кажутся все более мутноватыми.

Сперва говорили о божественном, потом о марксистском, затем стихи, - все тонуло в протоколах допросов, в выяснении отношений, в рекламе, в диалогах телесериалов, наконец, в безудержном трындеже фейсбука и сетей.

А тут еще интифада агонизирующего сознания.

Почему-то вместо многоэтажных слов с тройной подкладкой идет тупой мат, гоп со смыком усыхающего рассудка с простейшими реакциями на все.

А тут попадаешь в страну, где каждый третий на вид сумасшедший, как ты. Какие-то бездны зримой метафизики открываются. Наверняка все они работают над исчезновением с глаз, мутациями, переходом в иные состояния, но это сообщительно не нашим языком.

Библиотечный воздух пьянит в сумерках после жаркого дня, несмотря на ракетные обстрелы соседями. Сначала привыкаешь к тому, что потеешь в душном, влажном воздухе. Потом не потеешь, потому что привыкаешь.

Здесь не стесняются говорить, потому что, как известно, даже из самого бессмысленного сочетания букв выйдет то, что выше нас, и что, быть может, мы когда-нибудь поймем.

Ну, так коль паче можно не бояться молчать, объемля всё.

Рано или поздно, гуляя вечером накануне шабата, найдешь в укромном месте на скамейке пакеты с разными видами выпечки и возьмешь на пробу один из них с булочками вроде маленьких хал. Слово за слово, милость к милости, а скрежещущая сирена с предупреждением о ракетном обстреле отвлекает от интифады в собственной голове. Так повторяешь не слова, а музыкальные темы, говорил себе Яков.

Днем почти все окна в домах наглухо закрыты. Жалюзи предохраняют стекла на случай близкого взрыва, что ли? Кондиционер в комнате держит нормальную температуру, в отличие от той, что на улице, но именно поэтому жара там кажется естественной, а комнатная прохлада - нет.

Может, и вся цивилизация – то, чего нет?

Главное, не жалеть электричество на интернет и кондиционеры.

Создать убежище для всех, кому надо исчезнуть от казней, расстрелов и нежелания быть с людьми. Метафизический холодильник, вроде чтения, но в доступности не словесной, а чувственной: напрягся и – там.

Когда-то по молодости Яков искал эти убежища в чьих-то квартирах, чужих окнах, тихих переулках. Потом Москва опустела, он понял, что искал не там. Никаких квартир нет, потому что они связаны с ненужными людьми. Там не спрячешься. Будешь прислушиваться к пустоте, ждать, что кто-то придет и спросит: ты кто? Разум опустошается тщетными ожиданиями.

Конечно, после холокоста не можешь не искать, куда бы эти люди могли спрятаться. Если еще лучше вдуматься, вся человеческая история посвящена этому поиску. Частное убежище человека.

Является ли тайное убежище скрытым от бога, который в любой момент может выдать тебя врагам, как агент и осведомитель, этот вопрос в данную минуту является праздным.

Если ты на равных, так и Он на равных, то есть и против тоже.

Когда его спрашивали было ли жарко в июле, он не знал, что отвечать, наверное, жарко, хотя, вроде, нет, читал и не заметил. Вечера чудесные, был кондиционер ночью и после четырех дня, и прохладный душ, когда хочешь. Нет, вряд ли жарко, нормально. Ну, а если ему было плохо с сердцем, так ему и так плохо. Нет, не жарко, нормально.

Замечаешь по тем, кто страдает рядом, а он был один внутри книг.

Обсудим лучше страну пророков, в которую он получал гражданство.

Тех незнакомых людей в меховых шапках и без, которые пятничным вечером говорят ему на бульваре Ротшильда и на улочках вокруг: «Шабат, шалом!»

Судя по живучести насекомых, которые, дважды раздавленные, могли выползти из раковины, он представлял способность к выживаемости других насельников этой земли.

Бог считает, что одних слов недостаточно, чтобы человек понял, говорят толкователи божественного. Человек у них выходит, как и у создателя, важно структурированной пылью. Пыль, которую недостаточно сдуть, в нее еще можно наступить.

Поняв это, сосредоточиваешься донельзя.

Вечером после сильной жары пошел к набережной подышать воздухом. Народу было почти, как обычно. Это потом он узнал, что была объявлена акция уничтожения Тель-Авива ракетами. Когда вышел на Алленби, загудела первая сирена. Яков встал у двери винного магазина, но внутрь заходить не стал. Рядом остановилась русская семья с ребенком. «Целую неделю бомбят, уже надоело!» - сказал отец семейства. – «Надо, наверное, отойти от окон», - предположил Яков. – «Я уже видел там впереди красная ракета взлетела», - сказал тот.

По случаю шабата были открыты только магазины круглосуточной сети, которые за это штрафовали на 750 шекелей. Яков как раз собирался купить пакет молока, чтобы назавтра никуда не ходить. Только подошел, раздался один взрыв, другой. Из магазина выскочил человек, крича, чтобы прохожие заходили внутрь, там укрепленный подвал, бомбоубежище. Яков спустился, благодаря охранника. Тот тоже по-русски стал говорить, что палестинцев надо уничтожить, если они уже Тель-Авив обстреливают. Одновременно что-то говорил на иврите тем нескольким людям, что стояли внутри. Раздался телефонный звонок, охранник взял трубку, выслушал, сказал, что воздушная тревога закончилась, можно выходить на улицу. Яков купил пакет молока, три персика и пошел вверх по пустой улице. Все смотрели дома новости по телевизору. Около автобусной остановки стоял белый плюшевый диван, вынесенный кем-то за ненадобностью и к чьему-нибудь интересу.

Яков же в переулке недалеко от дома увидел гигантскую (метр на метр двадцать) застекленную фотографию гранд сентрал стейшн Нью-Йорка 1934 года и поволок ее к себе домой, чтобы разнообразить жизнь прекрасным. Да и мышцам тренировка. Не говоря об отдыхе мозгу, который с тем большим рвением бросается на размышление о мобильном укрытии в холокостную страду. И смерть должна быть благовидной, а то лопнешь, забрызгаешь всех, нехорошо выйдет.

Уходить надо тихо, первое правило. Если уж угораздило прийти, что само по себе было ошибкой.

Марек Эдельман, герой сопротивления, рассказывал, как его дедушка напутствовал родственников, уезжающих в Израиль: оставайтесь даже там евреями…

Если выпало родиться, пусть это для тебя ничего не значит.

Держись брода, Бродский.

Всякий бог это заповедь: да не будет у тебя других мозгов, кроме Меня.

В принципе, Яков всего лишь хотел уехать от людоедов из России. Но оказалось, что для этого нужно много денег, которых у него нет. Нет, ну и не надо. Какая разница Миклухе-Маклаю среди каких папуасов жить. Те не особо выбирают, кого им жрать, а он – кого изучать. Слишком дорогое удовольствие не станет еще большим удовольствием, если тебе нечем его оплатить. Оно просто перестанет быть актуальным.

В Тель-Авиве стало гораздо тише. Самолеты облетали теперь город сбоку. Скорым запретили включать сирены, чтобы не тревожить людей. Громких звуков старались избегать строители, уборщики мусора, чтобы их не спутали со взрывами. Практически целые сутки город прислушивался к напряженной тишине, чтобы на минут десять, услышав сирену, бросаться со всех ног в бомбоубежища, на первые этажи домов, за бетонные сваи.

Как человек, мучающийся отсутствием нужных слов, Яков испытывал даже облегчение от минут воздушной тревоги с последующими близкими и дальними взрывами, после которых все начинали звонить по мобильным телефонам и рассылать эсэмэски. Нет слов, им на смену приходят взрывы.

Яков не мог забыть негритянку в тель-авивском МВД, отказавшую ему в израильском гражданстве. Такой волны недоброжелательства к себе он редко ощущал и в России. Не ему бояться обвинений в расизме. Как раз она была наверняка расисткой, поскольку лично они не знакомы, встретились минуту назад, хотя вряд ли она на мгновение взглянула на него. Кому как не еврею знать толк в оттенках ненависти к себе.

К чему это он? Да к тому, что все к лучшему, и, как говорил пророк Иеремия, услышал он голос бога. У него свой путь в изнанку бытия, и как только он пытается сойти с него, тут же следует отлуп по полной программе.

Только рука левая сильнее дрожит, и живот втянут, и попискивает возле правого виска что-то. Он придет в себя, но не сразу.

Потому что, возможно, он ошибается. Здесь вообще не имеет смысла высказывать суждения, поскольку наверняка они окажутся неверными. Может, глядя в компьютер, темнокожая чиновница обнаружила не дефект в его документах, а заранее сверху вынесенный вердикт, для которого лишь следовало найти подходящий повод. Или еще что-то, совсем не пришедшее ему в голову. Воздерживайся от суждений, адиёт, твердил Эдмунд Гуссерль, реформатор европейской философии.

Зато теперь он испытывал неудобство даже при визуальном общении на улице с местными жителями. Будто обманул их в чем-то и выдает себя не за того, кто он есть. А с близкими вообще беда: сидеть с ними рядом, говорить, делая вид, что не замечаешь, что они знают, что ты обосран с головы до пят.

Но общий тренд в виде желания отползти куда-нибудь в неизвестном направлении, безусловно, утешительный.

Да, некоторые любят гулять босиком на закате вдоль морского прибоя, а его хлебом не корми, дай ползти в неизвестном направлении отсюда вон.

Но я же себя сдерживаю, говорил он любителям босых прогулок.

Человек это звучит хлопотно.

На размышление, что прискорбнее, рождение или смерть, уходит жизнь.

Душа прилипчива, ощущаешь ее брюхом, стало быть, она где-то там. Называть ее собой совесть не позволяет. Надо быть скромней, щепетильней. От нее ведь тоже уйдешь, как от дедушки с бабушкой.

Но она все же ближайшая родственница, ближе у тебя нет никого.

За границей, как в чужой стране, но в России еще хуже. Так четвертое измерение на глазах вылупливается, не зевай.

Накануне Якову приснилась книга об Израиле, где написано о стране не только все, что надо, и никому не известное, - некий ангел сочинил травелог, пользуясь закрытыми источниками, - но никто книгу, кроме него, Якова, не видел, сиди и переписывай, как Данте свою божественную комедию. Теперь, как говорится, не сможет ни забыть ее, ни вспомнить, будет таращиться в темноту, приговаривая: «свет, свет, свет…»

Нет выхода из любой страны и из этой тоже, вдавливаешься в нее ныне, присно и из века в век, прошлым и будущим, стоишь в ней по горло, и ноги уже отнялись, и гортань хрипит как бы на иврите.

Главное, не усугублять ее в себе, потому что она смертельна. Думать о другом. Наш шма, Израиль – нахуйнахуй. Ноги ангелов как одна прямая нога стойких оловянных посланцев.

Ему нужно было гражданство, чтобы идти, куда глаза глядят, и умереть человеком, а не переправлять останки в Россию с геморроем родственникам на всю голову, как теперь. Лучше сам переправится в самолете. Какой финал загубили!

Чтобы ползать по земле, надо иметь на нее право.

Яков тут случайный человек, пшел вон!

Да, оставайся и тут евреем, чужим человеком, тем, кто переходит на другую сторону.

Израиль можно описать, но со стороны: как то, мимо чего проходишь, не задевая им себя. Ни морем, ни мельчайшим, остающимся на одежде и коже песком, ни теми людьми, что по вечерам сидят в открытых кафе, ресторанах и едят то, что тебе недоступно, потому что ты навсегда выбрал не быть на их месте. На всякий случай, тебя тошнит от публичной еды. Ты не понимаешь, как что называется, сколько стоит, можно ли это брать или нет. Хорошо быть беспомощнее младенца, потому что у тебя нет кормилицы, и ты сам выбрал отстраненность от всего.

Ты идешь все время пешком, потому что в автобусе или в поезде свои правила, и ты никогда не купишь билета, хотя бы для того, чтобы не тратить деньги. Для тебя все бесплатно, по дружбе, из уважения, родственных чувств и по любви. Но не стоит никого нагружать собой. Израиль хорош тем, что по углам его сидят такие же, как ты. Здесь не стыдно. Не стыдно даже, что тебя вышвырнули вон. Тебе даже тут удалось остаться евреем. Ты не пойдешь ни в музей истории Израиля, ни в Яд Вашем, ни к стене Плача, потому что ты их экспонат, экспат, нутряная часть святая святых.

Поостыв и открыв страницу «корзина абсорбции» вот что подумал.

Ехать надо по месту жительства, через «Сохнут», у которого есть план: чем больше выезжает евреев, тем лучше. А он приехал сюда, потому что друзья сняли чудесную квартиру и уверяли, что и так всем дают гражданство и загранпаспорт на следующий день в придачу. И кому какое дело, что Яков в Москве не ходит по казенным делам. Ему бы дали бесплатный билет с правом большого багажа, тысячу долларов в шекелях прямо в аэропорте, потом по две тысячи на пару с женой, благо они предпенсионного возраста по здешнему счету. И все было бы отлично.

А в МВД, куда он приперся, другая задача: не пропустить мазуриков, которые стремятся проникнуть в страну. И та кенийка с восемью братьями и сестрами смотрела на него с понятной ненавистью: понаехало тут пархатых жидов, а на ее родственников и соотечественников, которые тут пот и кровь за эту землю проливают, разнарядки не хватает. И еще бумаги суют в лицо, написанные на дикой тарабарской кириллице, тьфу!

Рационально Яков это понимал. Но с точки зрения российского неадеквата, каким все мы являемся, это выглядит немного смешно. На то и неадекват московско-интеллигентский, что все ему смешно.

О, земля обетованная, текущая простоквашей и апельсиновым джемом за отсутствием денег на варенье, уже зашеломянем еси!

После того как русские террористы сбили над Донецком сперва два украинских военных самолета, а потом малазийский лайнер из Амстердама с тремястами пассажирами на борту (3 младенца, 80 детей, 23 американца, полторы сотни граждан Нидерландов, 29 австралийцев, 13 британцев и т.д.), Яков перешел в перманентное состояние ужаса. Проваливался в сон около полуночи, метался в поту кошмаров, а часа в 3 ночи просыпался и шел за компьютер. Жаль, что глаза чересчур уставали. Когда тошнило, а тошнило часто, принимал валидол. Еще инфаркта ему не хватало.

Израиль в ответ на ракетные обстрелы после недели бомбардировок сектора Газы перешел к наземной операции. Удары авиации, танки, пехота, - все по плану. Иначе, думал Яков, ХАМАС бы начал сбивать самолеты по просьбе спонсора, чтобы отвлечь внимание от России в ООН, которая срочно собиралась на экстренное заседание. Надо задавить сперва этих, а потом тех, то есть нас.

Пророка Иеремию заподозрили в желании перейти на сторону агрессора и арестовали, бросили в яму, вода в которой высохла и превратилась в тину. А поскольку блокада, хлеб кончился, то умер бы от голода, если бы не глас божий, не пророчества, которые по-прежнему были нужны царю. Иеремия был пораженцем, как большевики в первую мировую, и профком пророков хотел его исключить из своих рядов. К тому же он прикупил недвижимость, которая в результате осады войсками Навуходорецера упала в цене. Он знал, что цивилизованные вавилоняне установят новый порядок, и, если им не сопротивляться, никаких газовых камер, акций уничтожения, окончательного решения еврейского вопроса устраивать не будут. Что вы хотите, народ культуры…

Чем хороша вечная книга, в ней все как сегодня, ничего не изменилось.

Из этого будем исходить в познании прошлого и будущего.

Как гуляли по бульвару Ротшильда, или что там у них тогда было, три тысячи лет назад, так и продолжают гулять. «А чем вообще занимаются эти люди, помимо шабата?» - спросила, показывая на них, его жена. Был вечер, кругом гуляли, только что объявляли воздушную тревогу, потом они видели над собой противоракету, через минуту услышали глухой взрыв, на этот раз без всякой сирены. «Вот и они думают, - ответил он ей, - кто этот могучий старик, чем он занимается помимо шабата?» - «Какой старик?» - Он показал на себя.

То, что перед тобой, больше тебя, и потому теряешься, не зная, как и, главное, зачем к этому относиться. Пожрать, подышать, поглядеть, еще каким-нибудь образом присвоить, - бесхвостый хищник, живоглот тебе имя.

Так он сидел, глядя на тель-авивское небо в облаках, чувствуя ветерок. Главное, что его никуда не тащат, не востребуют. Культура это скрадывание мелочами факта твоей неуместности на этом свете.

Сейчас ему хорошо. Скоро турнут навсегда. И хорошо должно быть совсем в другом месте, на его родине, которой не должно быть на этом свете и скоро, надеемся, не будет.

Что ему делать с этим сейчас на фоне того потом. С этой жизнью на фоне смертного приговора. Утром из окон доносились невнятные новости по телевизору. Потом кричал умалишенный ребенок. Потом все затихло, только ветер хлопал простыней, повешенной снаружи на окно, чтобы не пропускать солнце.

Если обречен, так пусть быстрее приговор приводят в исполнение.

Иначе, остается чистое мучение. То есть жизнь без экивоков.

Но пока ничего не болит. Просто дергаешься куда-то идти и остаешься на месте. Идти, по сути, некуда. Тут кусочек земли площадью с Петербург с Ленобластью. На древнюю историю никак не влияла, на новую лишь в виде картонной страшилки. Разве что библией, обнажившей нутро человеческое, распятое людоедской историей.

Жарко куда-то идти. Хотя идти и потеть, наверное, полезно организму. Но перед смертью не надышишься, не стоит начинать. Зато можно признать, что заели лень-матушка и иврит-батюшка. Я не понял мир, мир не понял меня, так бывает. Сохранили, непонятые и непоятые, невинность.

Что хорошо в Израиле, так это тишина в шабат, в середине дня, в самую жару, в затишье между обстрелами. Только ветер рвет занавеску на окне. И даже медузы ушли от побережья раньше времени, хотя особо и не докучали.

Может, от той древней земли здесь только облака и остались.

Странно, в Москве его тянуло подпрыгивать, улетать, здесь – лечь на землю и ползти. Не выдержал и, подстелив на искусственную траву перед домом, старое цветное покрывало для пляжа, улегся на него с планшетом в руках, читал, ворочался, чтобы не так больно костям, на этом успокоился.

Страшный, не умещавшийся в голове смысл Библии открывался ему.

Вот вы, люди, со всеми своими потрохами.

Извольте жить, как хотите, но из Израиля ты, Йаков, живым не уйдешь.

Наслаждайся и страдай, пока внутри, а наружу не выйдешь, чтобы потом не толкался обратно, мол, пустите, я все понял, но поздно, не пустят.

О гиксосах, захвативших на пару веков власть в древнем Египте, до сих пор спорят, кем те были, евреями или русскими. Будущее покажет прошлое.

Называть военные операции, в том числе, в Газе, эпитетами всевышнего чревато большими жертвами. Аппетит создателя разжигается особо к ночи.

Чем ближе к смерти, тем все хуже видно будущее. Так говорил Яков, думая, что же переменится из того, что есть, - не будет денег? Книг? Это понятно. Но отсутствие денег будет означать некую помощь тем, у кого нет электронных банковских карт. А разлитие в воздухе словесности приведет к изменению ее функции. Но в какую сторону? Появятся ли цельные люди письма, и как они будут выглядеть, наркоманы слов, бомжи худлита.

Что бы еще предусмотреть, заранее протянув руку туда, где нас нет.

Странная возможность гулять вечером по набережной в сторону ли северного Тель-Авива с его новыми гостиницами и толпами американцев, вдруг исчезнувших на время боевых действий, падающих ракет и сирен, с сторону ли Яффо, где толпы русских бродят по вечерам по восстановленной католической церкви и крепости, где еще внутри и живут.

БТРы, танки обзаведутся противоракетными системами, которые за доли секунды будут уничтожать все, что должно уничтожить их.

У тех, кто бегает около моря для здоровья, новые приложения Google, из которых сразу видно, какое у вас давление, сколько сожгли калорий, какие у вас хронические болезни и когда ляжете в гроб по естественным причинам. Самоубийства особо нетерпеливых накануне этой даты собственной смерти в расчет не берутся, хотя психические отклонения прорабатываются. Случаи, когда человек жив после объявленного смертного часа, становятся все чаще.

Важен принцип, а оплевать и загадить можно все.

К идее воскрешения писателей по ритму и смыслу ими написанного опять вернулись, но втайне, не афишируя. Да и куда потом девать писателей, кроме бесконечного архива, так их много, а прославленных – на выставку.

Усоногих рачков взяли на заметку за паразитизм, может, в будущем нам пригодится. Органом питания присасываешься к тому, что зовешь богом, и обижаешься, когда тебя раздавливают и соскребают.

Вслед за усоногими корнеголовые на выход! Первый признак паразита - сидячий образ жизни. Головные придатки растут в обратную сторону от жопы, но с той же силой, что и последняя.

Самое тяжелое в контакте с богом не целовать чужую немытую задницу, а когда она еще от тебя отворачивается. В конце концов, человек – раковая метастаза одноклеточного организма. Иcходишь из этого в самоанализе желчью и поносом. Одноклеточное свербит в тебе, настаивая на опрощении.

Когда он понял, что Израилю конец, в этот момент? Сил не было ни на что. Разве что дойти часа за три до крепости в Яффо и обратно, посидев по дороге с планшетом на скамейке, поглядев на волны с перехлестом через насыпь, на бегающих из Тель-Авива, на русских туристов, которых никто не любит. Силы заканчивались, он еще был жив, но на Москву его не хватит.

Здесь, как в старом Париже, журналист живет на последнем этаже, даже на крыше, презирая всех, кто внизу. К счастью, его не читают. Всунув голову в социальную сеть, он сообразил, что там повесится: он муха, а не паук.

Будет писать для неба, а это совсем другие слова.

Ни потопа, ни башни до неба, ни пьяного Ноя, ни Евы из ребра, - с их лезущими наружу семейными скандалами и безвыходностью. И сказал им не смешивать одного вида с другим, чтобы смешались, наконец, и вышли вон.

А то сунулся в шеол, а ты опять там, и на небе ты, некуда от тебя деться, как спето в псалме. А ты бочком, бочком. В Бабий Яр шли обрезанные, в шеол необрезанные, какая разница, если не выйти из этой игры.

Так сжал зубы, что пробил челюсти.

Он смотрел издали на этих людей, и они были ему симпатичны. Но общение с ними было невозможно. И хоть это тоже ему импонировало, при малейшем движении в их сторону он бывал отторгнут: они между собой сплочены, а он родом из тех козлов, что изгоняются в пустыню. Даже о гражданстве нечего было думать. Не говоря о прожиточном минимуме, языке и круге общения.

Другое дело, что таких, как он, по виду было много. Воспроизводство козлов отпущения шло без проблем. Его статус – посторонний. Надо хранить выдержку на долгой дистанции стресса. Занятия изгоя универсальны, так как подвешены в воздухе, ни на чем, кроме себя, не основываясь.

Ах, недаром ему нравился этот народ, предусмотревший экологическую нишу многофункционального козла.

Яков так счастливо устроен, что, когда его мозг приперт к стене, он засыпает. И так из ночи в ночь. А еще сон, как известно, заменяет ужин в ресторане.

Ему не сидеть на красивом месте в ночи, попивая вино, закусывая, ведя легкую беседу и поглядывая вокруг на море, толпу, освещенный замок и набережную, просто потому что вокруг него пустыня, которую он носит в себе, а затем просто с ней воссоединится.

Да, сам себе пустыня и отпущенный в нее на смертную волю козел.

Какая разница, где находишься, если ты в Израиле.

Холмы, бесконечная набережная, по которой, миновав порт Яффо, идешь к Бат-Яму. Море накатывается, садится солнце, зажигаются фонари, люди купаются, ловят рыбу, ездят на велосипедах, выгуливают собак, выходят на пробежку, сидят на скамейках, глядя на волны. Небо Израиля, что сравнится с тобой, кроме библейского стиха. Даже пророческий пыл тонет в нем без следа, присыпан звездной солью.

Специально что ли днем так жарко, чтобы вечер казался избавлением от всего. Так проходит время. Так проходишь сам, выедаемый пустотой для того, что прочтешь и напишешь завтра. Ни глаз, ни сердца нельзя насытить, разве что присыпать увиденным, чтобы не так болели, не так жаждали.

Мир бессмыслен, говорит творец, но другого у меня для вас нет, будем перечислять и вдумываться в то, что есть. Мир второго качества. Пока о нем пишешь и вдумываешься, он исчезает, становится отстоем.

«Дрянь, дрянь!» кричит кто-то в соседнем окне. Не зная, в чем дело, ему сочувствуешь. Страшнее ракетных обстрелов их обсуждение на службе и в курилках. Молитва – последнее убежище желающего сосредоточиться. Но для этого надевать все черное в липкую тридцатиградусную жару, - меховую шляпу польского фасона XVIII века?

С каждым днем и часом поводов для молчания все больше, чем для слов.

Другое дело, что с возрастом молчание приводит к лишним движениям организма, вроде тика. Дергаешься, стонешь, говоришь сам с собой, - вот что значит отсутствие канализации, стока фекальных вод из заколоченной души.

Странно, что древняя библейская жизнь вдруг оказалась близкой, живой, а русская, только что бывшая на глазах с подробностями книг, усадьбами, разночинцами, тоской, дворянскими гнездами и даже маршем вельзевулов, провалилась в ничто.

Древность – вот она. А то, на чем вырос, оказалось мороком и химерой.

И вот ты говоришь и пишешь на несуществующем языке, - осталась при нем одна нелюдь. Много ли проку в языке нелюди, тем более если у них государство, набитое оружием. А языка существующих людей ты не знаешь. Темная дыра в мозге.

Писатель несуществующей литературы.

И вот любая страница былой жизни, - любовь, охота, разговоры, служба, - становится уликой, как ядовитое яйцо, из которого вылупился упырь. Он же не сам по себе возник, а из отравленной генетики.

Так русская история становится вещдоком.

И вся твоя жизнь вещдок, о котором не подозревал.

Поэтому изъятие Якова приведет к обрушению всего Страшного суда.

Свое место он теперь знает, - место смысла в изгнании.

Улица Шенкин не перестает его удивлять в разные часы и дни недели, каждый раз он видит ее, будто впервые, как гость, размышляющий не пора ли уезжать или все же остаться.

Когда с тебя сдирают кожу, ты хорош только в свежем виде. В этом загадка шабата, о которой не распространяются, благо слов таких нет. Жизнь настолько полна, что занимает всю жизнь, удовольствие вытесняет рефлексию. Воскуряешься шабатом на божий понюх.

Но кто как, а он здесь не для того.

Читая, надевал колокольчик, чтобы не потеряться в словесах.

Книги пророков тут разобраны на названия улиц. Вагончики с книгами стоят на набережных и бульварах. Ненужные раскладывают на скамейках накануне шабата. У кого нет детей, гуляют с собаками, и наоборот. Одиночки идут и бегут, куда глаза глядят, а особо нетерпеливые едут на велосипедах.

Душа распирает людей, делая общительными.

У бога за пазухой есть особое тепло, проникшись которым, забываешь об изначальной цели своего движения к создателю и завершителю жизни.

Земля горячая, липкая, влажная, много потеешь, пьешь, чтобы не убить почки, потеешь еще больше, и, если не умираешь сразу, то высушиваешься и здоровеешь, как никогда.

Яков, как потайной ящик стола, вдвигался все глубже, мечтая о замочке.

Лишь, когда не отпустила тошнота, и он догадался о высоком давлении, возникла мысль, что и у бога не все ладно, и он для того приставлен к нему в виде критически рефлексирующего человека.

Лег поздно, читал, правый глаз налился кровью, проснулся рано, принял таблетку от головной боли, с трудом, но уснул еще. Он приехал сюда, чтобы идти по этой земле дальше, в крайнем случае, куда глаза глядят. Почему одна мысль об этом вызывает у него новый припадок тошноты и головокружения?

Против себя не попрешь, ты не бог, чтобы доблестно попытаться.

Все-таки дело против бога открыто и сроку давности не подлежит.

Идти некуда, всюду жарко. Вечером, куда ни пойдешь, надо вернуться.

Возвращаешься без сил, с приятным чувством, что не зря насквозь пропотел, похудел, окреп, готов к будущей жизни. Вот только выспишься. Но там - новый день, из которого не выскочишь. И никак не наступит будущая жизнь у тех, кто навсегда проклят прошлой.

Чтобы по-настоящему ничего не понимать, надо собрать все силы.

И самый начальный выбор: куда бы ни попал, не пытаться выбраться оттуда, чтобы не тратить энергию и время, которых и так немного. В этой жизни нельзя устроиться, только пробить ее мыслью.

Да, как она говорила, хороший повод ничего не делать.

И как поддакивают ей политики, в Израиле таких полстраны ортодоксов.

И почти у всех свое направление, так что Яков ничего себе, в тренде.

Против крепостных стен Вавилона развивается знамя, готовы засады. С богом мы, солдатики алтаря, никогда не выйдем из этой бесконечной войны. Самая радикальная вера ведет сражение против бога, а не против людей. Ибо тот сам так хочет.

Отвлечь внимание арабами, русскими и евреями у него получается лишь на время. Люди болота и пустыни, что с них взять, кроме песка и грязи.

Когда Яков вечером решил-таки дойти, наконец, до площади Рабина, которая, если верить Google-карте была от него в двадцати с небольшим минутах – театр Габима как раз посередине от его дома – площадь оказалась перегорожена, со всех сторон были солдаты, полицейские, даже конные при полном параде. Он догадался, что тут к концу шабата назначена акция протеста против военной операции в Газе, а он-то в зеленой рубашке, то-то на него офицер посмотрел с подозрением, тем более что очки и вид ученого, они самые леваки, небось, тут и есть. Сделал несколько фотографий и по бульвару Бен-Гурион пошел в сторону набережной. Ноги немного болели. Уедет в Москву и засядет там безвылазно в квартире, только его мир и видел.

Люди пусть будут, какие есть и хотят, не ему судить, но держаться будет от них подальше, как от ядовитых, по своей сути, существ. Мыслительные испарения от людей - это тоже нечто. Говорят, что многократные возгонки и выпаривания приводят к чудесно сублимированным экстрактам. Не уверен, но это единственное, что хотя бы можно взять в руки и в голову.

То, что остается, это молча поддерживать противоречивое неравновесие волчьих и сучьих суждений. Якову еще только не хватало высказываться.

Он готов был это делать разве что от третьего лица в специальной книге афоризмов. Скажем, «впервые с антисемитизмом он столкнулся в Тель-Авиве, когда в МВД негритянка отказала ему в получении гражданства».

Случившееся, как и афоризм, было настолько нелепо и совершенно в своем уникальном роде, что ничего не доказывало и ни к чему не относилось, кроме того, что произошло здесь и сейчас.

Да, его постигло откровение. Сатори. То затемнение ума, что зовется мгновенным просветлением, которое просто надо продлить по жизни.

Потом уж он понял, что так подставить негритянку могли только евреи, решение по его персоне было принято заранее и тоже смыслу не подлежало. Кроме разве что вечно двоякой истины: если есть евреи, есть антисемитизм.

В канун 120-летия Якова спросили, как он достиг такого долголетия. Он ответил, что его поддерживает то напряжение парадоксов, которое суть существование всякого человека, готового, среди прочего, в любую минуту и к смерти тоже. О том, что он положил к 150-ти годам закончить рукопись Года одиночества, Яков промолчал.

Человек воздуха, что с него взять, кроме вони или благоухания. Даже бояться ему нечего, судьба проходит сквозь него, как сквозь пустое место.

Переписку знаменитых русских эмигрантов, писателей, художников, критиков, изобретателей печатают постепенно, фрагментами, поскольку их много, они в разных местах, в десятилетиях. Зато мы переписываемся сразу все и отовсюду, вне себя, на ходу, в чужих странах, поскольку Россия уходит из виду на наших глазах, какой-то свифтовский остров, усвиставший в небо.

Впрочем, иные застряли в краснопресненской пересылке. Грамотные только и успевают записывать, кого повидали там из известных фамилий. НКВД жестко фильтрует переселение народов.

Вечером под тель-авивским небом в тишине нетвердого мира слышится вдруг негромкий звук органа, как в давней Литве, когда Яков еще ездил куда-то по молодости и желанию развлечь жену. На первые три дня его повсюду хватало.

А эти несколько месяцев в Израиле лишили чувствительности к России, - анестезия подействовала замечательно. Накануне столетия самого лживого и кровавого режима было очень кстати. Может, бог, любитель симметрии, закруглит эту историю самым наглядным образом, - к юбилейной дате. Хотя на него не похоже, но, может, именно поэтому.

Не к людям, от которых держался подальше, обращался он писаниной, а к специальной мозговой машинке, которая читала эти тексты в вечности. В Израиле одна такая есть, по меньшей мере.

Яков слишком хорошо знал всех этих авторов, что убивают наше время, заставляя себя читать. Зачитаешься, а уже вечер, хорошо. Но, как известно, нет прощения тем, через которых то, что должно было случиться, пришло в мир.

Местное солнце может выжечь мозги до дна, до кристаллов пророческой соли на голом изнутри черепе. И летит вслепую пророк, кусаясь, как овод.

К концу июля в Израиле неожиданно обнаружилось отсутствие людей.

Иностранцы из гостиниц выехали при начале ракетных обстрелов аэропорта Бен-Гурион. Местные линии увеличили число рейсов до Кипра. Вывозили туристов в Ларнаку, а оттуда они добирались, куда им надо.

В итоге, уже с утра на море не было практически никого, а вечером по набережной разве что бегали упертые сторонники здоровья и проносились по специальным дорожкам велосипедисты.

Магазины на той же тель-авивской набережной, на Алленби, Шенкина и Бограшова стояли абсолютно пустые, несмотря на аршинные надписи SAIL на стеклах витрин, дверях и где придется.

Цены при этом не снижали, поскольку все равно разорение, покупателей нет. Никого не было и в самом сердце туристических маршрутов по дороге к Яффо, к старой английской станции. Рыбные ресторана закрылись, в редких из них сидело несколько русских семей, которые приехали сюда лечиться, но и русские вскоре исчезли.

Дошло до того, что рассосались автомобильные пробки в конце рабочего дня по дороге из Иерусалима. Такое впечатление, что пропали и сами жители Израиля.

Яков даже пожалел, что недели через три-четыре уедет, не увидев, чем дело кончилось. Увели в Вавилон, вышли из Вавилона, - это, по большому счету, ерунда. Пришел с севера сильный народ, о котором не слышали, и навел шороху, а потом исчез еще на тысячу лет, как не было. Причем, именно сейчас исчезает. В процессе исчезновения.

А тут уперлись, ни в какой Вавилон не пойдем. Земля горит под ногами, насыщая какой-то дикой энергией. Над головой огоньки, под ногами они же.

Никто не пошатнет совершенства нашего непонимания этого мира.

Как говорил Петр Андреевич, наше остроумие выражается в сентенциях, с которыми невозможно продолжение жизни. Вот и нынешний наш народ, - генетическое дерьмо, заряженное в пушку, - не имеет никаких перспектив.

Отмечали столетие с начала первой мировой, а сокрушительные новости придержали до девятого ава. Пока что шел текущий апокалипсис и нарастала жара. Горлицы с утра надрывались от сообщений, которым никто не внимал.

По бульвару прогуливали детей, которые вырастут.

Новым репатриантам не столько обещали работу, сколько поддерживали морально, объясняя, как рассылать свои резюме, то есть то, что и так знали. Войну обещали долгую, заранее готовясь сказать, что не полагали, насколько долгую.

Все в рамках уходящего жанра. Все перемелется, и мы в отход.

То, чего ждут, маловероятные пустяки.

К вечеру он выходит на балкон, озирая открывающееся на все стороны прошлое. Поднять пару-тройку тысячу лет – благородное занятие. Где же и воскрешать небывалых предков. Бледные юноши становятся еще бледнее. Книги тоннами бросаются в топку и алхимическую реторту интернета, чтобы заварить смысловой отвар. Духом упасть нельзя так он летуч и вьется над зелеными холмами прибрежной набережной, где юноша после занятий несется на велосипеде, включая после заката солнца на руле яркий фонарик.

Постоянно угрожают этой стране, но именно жара позволяет держаться в тонусе. Отсутствующие события сменяют друг друга в хронологической последовательности физиологических отправлений, одно из которых мысль.

Ветер хлопает мокрой простыней, которой он загородил окно от солнца.

Зудит самолет в небе. Военный. Облетает библейскую землю, чтобы ни-ни. С началом военной операции в Газе все подорожало от одного до десяти шекелей. Навуходоносор великий человек, но почему только Навуходоносор. Неужто и здесь псевдёж, вопрошает бедный Акакий Акакиевич, летая между Бен-Гурионом и Домодедово.

Врешь, подлец, если и псевдёж, то не чета вашему, но оригинального качества, прибиблеистый, из первых рук, из левой в правую. Говорят, бог выступил в сонме других богов, вернее, поется об этом в псалме 81, иным на соблазн, иным на покаяние.

После нескольких разговоров на набережной о политике, Яков срочно вызвал жену, чтобы ходить всюду с ней, а, когда деньги кончатся, уехать в Москву, сотрясаемую кромешным идиотизмом, жарой и дымом из Конаково.

Зато тут дышалось как никогда легко, и всякая хворь сошла вместе с потом, а по вечерам подпрыгивал от удовольствия. Иногда даже находили на скамейке хлеб с маком в полиэтилене и брали домой без предрассудков.

Историю понимаешь не в собеседовании с другими, а сам и искоса.

Пока в армию призывали все новые десятки тысяч резервистов, их с женой не пустили с большим чемоданом в автобус. Часть вещей хотели передать со знакомым, летевшим в Москву. Шофер в автобусе замахал на них рукой: спускайтесь, тем более что они, не зная языка, не могли ничего сказать, кроме названия остановки «Тель-Авив Хашалом», где им сходить. Пришлось срочно брать такси, которое, к их удивлению, оказалось всего лишь вдвое дороже автобуса. В общем, чемодан передали, но осадок остался.

Все острее было ощущение, что они выталкиваются отсюда в никуда. Москва казалась адом, была адом, исчезала в адском отсутствии будущего.

Но и здесь, на святой земле, куда ни кинь, все мимо. Точнее, где сидишь, там сидишь, и сиди.

Когда-то Яков мечтал, что вот, разверзнутся небеса, и он все увидит. Но перечитал первую главу Йехезкеля на иврите и перехотел видеть. Четвертое измерение, что уж там разглядывать. Рожденный объемным, беспокойся о талии и животе, а в бешеную скорость электричества, вырабатываемого во все стороны, не суйся: убьет! Да, внутри мира динамомашина не чета нам.

Впрочем, сказать «четвертое измерение» - ничего не сказать.

Не будем преуменьшать свою тупость и недомыслие.

Люди вращаются вокруг него с бешеной скоростью семи миллиардов генотипов в каждое мгновенье, и Яков отводит глаза, а, когда обращаются к нему, отвечает: «не понимаю».

Жена спросила, почему на улицах столько автомашин с израильскими флагами, что, праздник какой-то. Он ничего не сказал. Операция по уничтожению палестинских туннелей в Газе продолжалась. Приближалось и девятое ава, к которому все должно было кончиться.

Прихмыкнув, он вспоминает местных чудаков, о которых рассказывали ему: пьяница-художник, живущий в мастерской на пятом этаже центральной автобусной станции. Что-то такое рисует, продает понемногу, питается этим, попивает, ссыт в раковину, в которую складывает немытую посуду, богема. Там же знаток и собиратель идиша в огромной зале на деньги американского фонда сохранения ашкеназийской культуры. Стена книг перегораживает зал на жилую и официальную части. Яков чувствует, как у него начинает стыть голова. Поскольку жара, то она стынет изнутри, от мыслей об этих людях. Но каждый вертится, как может, пока здесь, в трех измерениях, пока не перешел к мясорубочным колесам Йехезкеля под небесным сводом, похожим на лед.

А геенна, как учили у ребе Элиягу, выше свода небес.

Это что касается топографии.

Вообще же приучайся на улице говорить только по-итальянски, parla italiano. Русская речь неприлична по умолчанию, злодейская дьявольщина, вот что такое, горящая на языке красная шапка вора, лжеца и убийцы.

Стресснутый, повторяет до побеления, что из всех языков выучил лишь молчание. Люди отходят от него в недоумении, как от живого примера. Он переваривает сам себя. Выпавшая при этом из заднего прохода прямая кишка воспринимается как хвост. Ага, говорят, дьявол ничего вокруг себя не видит. Трудная мысль пробивает себе дорогу из черепа утолщениями над висками. Их тоже принимают за рога троцкиста.

Размышляя о вымывании людей из его книг, Яков вспоминал, что и на том свете, говорят, людей не встретишь, одни смыслы. Причем, диковатого вида. Иногда, он знает, это что-то вроде дождя, косые продольные полосы.

Там ты не видишь, что за этим дождем, здесь не видишь, что за тобой.

Человек освещает собой дорогу, а что в темноте, бог весть.

Напряги надвисочные пазухи, подтяни свисающую прямую кишку, не обманет сердце прислушиванием.

Людей вокруг так много, что стали они выученным уроком, можно уйти на перемену. Будем считать этот кусочек текста тем не закрашенным местом стены или картины, что оставлен в память скорби по разрушенному храму. Он же – слепое пятно бодрствующего мозга.

Как обустроить себя, чтобы перейти к полной автономии? - соображал Яков. Работать по часам и темам, не заглядывать в новости, не думать о еде.

Отмечать результаты мистических проникновений по внешним сдвигам в мире – в сторону добра или еще больших злодеяний. Яков хорошо помнил, что натворил о. Павел Ф., продвигаясь от начала ХХ века к 30-м годам.

Что еще делать Якову, как не фиксировать податливость ойкумены его усилиям. Правда, руки дрожат все сильней, чашку кофе не может донести до стола, надо придумывать как. Ну да дело житейское.

Астральное тело липкое, скользкое, потное. Над Израилем жара, и ты высушиваешься до нужных кондиций, чтобы легко было себя носить. И тут же симпатичные люди, с которыми невозможно никакое общение, - страна эта была ему идеалом.

Лежи на диване, обвеваемый ветерком, и смотри в небо.

Записи неба – это тоже жанр.

С годами, ближе к смерти, начинаешь кипятиться, а нужно, наоборот, терпение. Часто вздыхать тоже не надо. Идет кропотливая жизнь на каждом погонном гене и слове, в которые ты не включен и не понимаешь. Трудности в получении паспорта для его душевного несварения как разрешение бежать, все бросив, как избавление от обязательства тут быть, размножаться, учить язык. Да горите вы все на этом медленном солнце со своим богом в придачу.

Он покинет страну ночью, пока никто не видит, помалкивая на таможне и паспортном контроле, с облегчением как от свалившегося с плеч камня. Бежать, бежать, не оглядываясь. А потом изучать книги о том, чего видел и чего не углядел. Главное, ни с кем и ни о чем об этом не говорить.

Ну вот, а на остаток дней расслабиться и глядеть на небо, на море, на странных людей, которые останавливают машину, чтобы пропустить его на перекрестке, которые горячо с чем-то к нему обращаются, а в ответ на его русский, всхлипывают от удовольствия, устремляясь дальше по улице. Божьи твари, однако. Не мешают думать. Он не вмешивается в их дела, они в его.

Поскольку у него нет паспорта, главное, не помереть за оставшиеся дни по эту сторону границы. А то у родственников будут сложности с перевозкой тела.

Обмираешь при свидании с собой, а не с богом. На том свете о себе забываешь и все равно. А тут жив собой в полной мере. Читая себя, слюнявя страницы, перечитывая, что на полях.

Дома стоят впритык друг к другу, и от солнца и соседских глаз, которые в нескольких метрах от тебя и со всех сторон, все закрываются с помощью жалюзи. Яков привез из Москвы белые бязевые простыни по 199 руб. штука и завесил ими часть окон. Теперь он только слышит безумного слепого мальчика, который любит говорить на разные голоса, - гавкать, выдавать рулады, повторять слово «шоа», жужжать и на все лады самовыражаться. Словно видишь, как слепо тыркается во все стороны его душа в зависимости от силы магнитной бури.

Незадолго до захода солнца, когда спадала жара, Яков выходил с женой на прогулку. Обычно всегда что-то мешало, и прогулка прерывалась. Обойдя две улицы зигзагом, они вышли к сетевому магазину некошерной еды ‘on the city’, где даже ветчина продавалась. Можно один раз зайти взглянуть на цены и ассортимент.

Магазин занимал мало места, а полок много, они расходились во все проходы, наподобие лабиринта. Пока он взглянул на одно, другое, потерял ее из виду. Пошел в один проход, глянул в другой, наведался в третий, как провалилась. Еще раз обошел, что мог, углубился в сторону подсобки, нет ее. Надо ждать, пока появится. Стоять на проходе было неудобно, мешал, встал в стороне. Может, это идет от детства, когда тебя потеряли, и ты не знаешь, что делать. Но вопрос, не откуда, что взялось, а как сейчас реагировать на то, что не должно ниоткуда возвращаться. Да, не ставить себя в такую ситуацию. Или больше не выходить из нее. Всю свою жизнь он стоял и ждал неизвестно кого и чего. Так, видно, и не дождался, если все прокручивается по новой.

Над нами витает решимость Будды не сходить с места, пока не решит проблему. В узком проходе магазина стоять было неудобно, но что-то ведь надо делать. Или жизнь безвыходно переходит от одного к следующему и так далее без перерыва, - из отпуска вернемся на службу, к семье, потом опять в отпуск, масштаб увеличивается до столика со свечами в рыбном ресторане и лунной дорожки на Средиземном море (как звучит!), в Москве, слышно, жара жуткая, но и там он будет ездить в метро, морщась от боли в желудке, потом дома, вечером футбол по телевизору, новый тренер «Спартака» сделал пулю из говна, наконец, денег нет и не надо, может, все бросить раз и навсегда? Или ртутная полоска рвется, и жизнь закругляется в отдельный шарик. Если коснешься рукой, прожжет кожу. Лучше не трогать, и жить внутри. Он будет тут стоять до скончания века, особенно, если магазин работает круглые сутки без выходных, в шабат, точно работает.

Еще раз пройдя по всем закоулкам, Яков звонит по мобильному, какое, однако, удобство! Она отвечает, что давно вышла из магазина и ждет его у дверей. «Трудно было сказать мне, что уходишь?!»

Он протискивается сквозь очередь у кассы. «Ты сам, когда не хочешь быть со мной в магазинах, ждешь на улице!» - объясняет она. На хрена ему этот магазин?! - проглатывает он невысказанное, она с дуба свалилась, что ли?

Странная засада заманить его в магазин и там оставить. Ему не хочется поднимать глаз, что-то видеть вокруг. Зачем им теперь куда-то идти, если хочется, наоборот, замкнуться и выйти отовсюду.

Пока они идут эти несколько десятков метров к бульвару, он что-то ей говорит, воспринимая это, как всегда, со стороны как какое-то тявканье. Не так важны слова, которых не найти, как возмущение, от чего становится еще хуже.

На бульваре люди, на которых надо смотреть, которые тебя видят, если не уйти в глухую несознанку. Хорошо, что есть пустая скамейка, на которую он садится, она рядом. Извини, говорит он, я почитаю. Если хочешь побыть один, говорит она, скажи, я уйду. Непонятно только, зачем было идти.

Нет, говорит он, я не знаю. Подожди. Он достает из сумки планшет, открывает книгу Памука про Стамбул воспоминаний. Орхан Памук родился 7 июля 1952 года, это его день Года одиночества. Хочешь поехать в Стамбул, спрашивает жена Якова. Нет, хочу, чтобы Памук оттуда уехал, пока его там не пришили.

Свернуться ртутным шариком и беседовать вечность с Памуком? Но он вовсе не хочет, чтобы тот показывал дом на берегу Босфора, куда его водила мама, и где, когда мама сама была девочкой, убили при ограблении девушку, от чего Памук обмер, и мама заметила и больше об этом не заговаривала.

Но Орхан ничего такого не говорит ему. Он вообще ему не говорит, поскольку столь же застенчив, то есть знает, что это общение бессмысленное. Он говорит себе и, лишь поскольку Яков становится им, и ему тоже. Ему в особенности.

В таком виде общение между ними возможно.

Читая о художниках и писателях, изображавших этот город печали, он соображает правила этой словесной игры, которой живет сейчас. Надо идти. Что-то сказать ей. Сделать выбор, то есть выйти из этого уютного ртутного шарика, защищенного снаружи смертельным ожогом и испарением, оттуда, где стрела в бесконечно делящемся времени не долетит до цели, а черепаха уйдет от Ахиллеса, как бы тот не был взбешен поведением соратников, из-за которых и пустился бежать за древней Тортиллой.

Но еще немного он может посидеть? Еще, еще немного. На хрена ему все эти Брисеиды и Агамемноны? Может быть, в этом и есть выход, чтобы замкнуться и не выходить, быть всегда внутри ситуации, длить ее дольше и дольше.

Он прячет планшет в сумку, которую носит через плечо. Говорит, что они идут, ну допустим, в сторону Яффского порта. Хотя можно и к порту Тель-Авива на север. Ладно, к Яффо. Только быстро пойдут. Она не против. Медленный шаг, когда он еле волочет ноги, она называет депрессивным.

Идя быстро и не глядя вокруг, надо, оказывается, еще и приговаривать что-то. Как бы про себя, неслышно. Но непрестанно занимая себя речью. Ибо твой внутренний монолог важнее всего внешнего и поневоле прорывается наружу.

Что-то во всем этом неправильно. Он на ходу еще и страдает. Нехорошо. Люди прогуливаются, разговаривают, отдыхают, общаются. Многие сидят за столиками уличных ресторанов, кафе, павильонов, которые они обходят, едва не касаясь сидящих. Если бы он смотрел на что-либо, он бы заглядывал в их тарелки. Но он идет, ничего не видя и бормоча.

Хорошо, что не жарко. Фонари. Ветер хлопает его рубашкой навыпуск. Светофоры. Они не ждут, когда загорится зеленый, а идут, когда нет машин. Каждый идет как бы сам по себе, а получается, что вдвоем.

То, что вокруг, Якову по сердцу, в размер и удовольствие. Но даже как вобрать это в себя он не знает, не то что оставить в себе. Он растопыривает ладони, бормочет, это немного облегчает душу. Он собирает все силы в кулак и удерживает себя вкупе с окружающим, а кулак так и остается сжатым, и она через какое-то время спрашивает, что у Якова с рукой, потому что кулак не просто сжат, а поднят, словно он с разворота сейчас долбанет идущего навстречу мужчину. Поскольку на ее вопрос у него нет ответа, кулак так и остается сжатым и поднятым. Лишь бормотание становится поддакиванием.

Маленький Памук, как только научился читать, читал все подряд от уличных вывесок и рекламы до заголовков бабушкиных газет. И в том числе о запрете крутить на улице хула-хупа. У них за шкафом стоял алюминиевый обруч, которым сестра вырабатывала себе талию. И сейчас, идя мимо кафе, Яков видел девушек, которые опять крутили хула-хуп. Пятьдесят лет спустя. Что творится.

Он кричит жене, чтобы та остановилась. И идет в сторону, посмотреть, что написано на памятном камне. Написано на иврите, но стоит дата 2010, стало быть, этот небоскреб построен именно тогда. Ты устал? – спрашивает она. Нет, пошли.

Все это останется в памяти самым прекрасным временем их жизни, и он не то чтобы портит его, а уничтожает, потому что памяти быть не должно в самый момент проживания. Но все это уже было неделю назад, и теперь это некуда девать, потому что оно тоже исчезнет. Так пусть исчезнет сразу.

Они заходят в узкую улочку, излюбленную туристами, которых почти нет из-за военных действий в Газе и ракетных обстрелов центра страны. Но много молодых людей, парочек, семей с детьми. Магазины закрыты почти все из-за шабата и отсутствия иностранцев. Да еще машины едут одна за другой, заталкивая их на узкий, в полметра тротуар. Сказились они, что ли. Тоска рвет ему грудь. Хорошо, что можно идти, не останавливаясь. Как раз в этот момент она говорит, что на секунду зайдет в магазинчик. Обернувшись, Яков видит, как она стоит у входа, что-то разглядывая. Он, сбавив скорость, идет дальше, прикидывая, что делать. Найти скамейку и сесть на нее, чтобы читать Памука. Свернуть и скрыться в неизвестном направлении. Идти все тише, шаркая сандалиями.

Пропустив очередную машину, видит, что она идет метрах в тридцати от него. Пока в нем хоть немного сил для жизни, он будет завывать от отчаяния. Накануне на набережной на него шел человек с выгоревшими от напряжения глазами и осунувшимся лицом. Ему стало даже немного не по себе, потому что о себе он и подумал. Ну, правда, он только то, что он – с поднятым от напряжения кулаком, движущимся в такт ходьбе.

Она пытается отвлечь его, рассказывая, по каким улицам ходила здесь в прежние свои приезды, вот театр, вот кафе, но он сейчас не может слышать, ему кажется, что он это уже слышал и не один раз, хватит, нет сил. Сознание сумеречное, тем важнее дать ему слово до самого донышка. В Москве Яков засядет в берлоге, чтобы даже из дома не выходить, а тут похудел от жары и потения, и ноги сами несут его легкое тело, только еще бы понять, куда.

Яков обходил идущих навстречу людей, не глядя на них. И в этот раз, когда поскользнулся на чем-то, думал о своем, незрячем. Обернулся, желтая полоса какой-то особой вонючести, которую сам теперь нес на левой ноге.

Стал тереть ногу по асфальту. Та завоняла еще больше. У-у, ненавидит. Начал очищать кромку сандалии бордюром. «Куда-то влез? Подожди, сейчас трава будет, оботрешь о нее». Дошли до травы. Стал возить ногой по траве, вонь не уменьшалась, это что, специально так? «Вот кочка, повозись вокруг нее».

«Да что же это такое, довольно!» Яков отстегнул одну сандалию, другую и, оставив их на асфальте, босиком пошел к ближайшей скамейке. Там достал планшет и начал читать. В принципе, речь идет о месте, на котором можно упокоиться. Бомжи ведь ночуют тут на скамейках и ничего. Только что видел негра, который ел сметану из коробки с хлебом, и посмотрел на Якова, когда тот смотрел на него. Не «я - брат твой», но какая отчаянная нестыковка друг с другом и с самими собой.

Жена подобрала сандалии, одну положила на землю рядом с ним, а со второй отошла к дереву, и стала чистить ее веточками с него. Заняло это минут десять, не меньше. Рядом уселось семейство с шумящими детьми.

Стамбул – лучшее в мире место для фантазий Памука в переводе на русский. Смотреть на Босфор, пересчитывая советские военные корабли. Жить так, как подсказывает сердце, и никак иначе. Это печальное место с воняющими мусорными баками и колдобинами на дорогах – наказание обреченному на печаль вечному подростку. Осень приближается запахом моря и водорослей. В новостройках и небоскребах, просматривающихся вдали, еще большая тоска. Пора возвращаться домой, прятаться в книги и рисунки. Всегда кажется, что нарисуешь то, что не видно, ту подробность, что важна и скрыта.

Тепло, тени ходят в его грудной клетке, доносятся чьи-то голоса. Все это к нему не имеет отношения. Разобраться в запутанных чувствах не удастся. То ли Якову жалко расставаться с этим городом, набережной, волнами моря, светящимися небоскребами, покоем сидящих на скамейках людей. То ли, наоборот, хочется, как можно скорее унести навсегда отсюда ноги, потому что все это уже видел, повторение тошно, а на новое нет душевных сил.

Да, тошнота.

Он видит ее фигурку в белом среди деревьев. Потом она возвращается к нему, кладет сандалию на землю, говорит, что все почистила, он может проверить и надеть. Он молчит.

- Смешно, - говорит она.

Яков молчит.

- Теперь ты не будешь со мной общаться, потому что от меня плохо пахнет, - говорит она. – Тут детская площадка. Значит, должна быть вода.

Она встает и уходит в ночь и тени. Днем он давно уже не выходит на улицу. Видел весь этот грохот строек, машин, раскаленного солнца, морока морских волн и блеска. С него хватит. Тогда он читает, стараясь никуда не входить. Если тошнит, то можно даже без еды. Хлеб и джем есть, можно пить чай. Достаточно. Этот город, эта страна отмирает постепенно. Только теплая домашняя ночь остается пока с ним. Но, поскольку неизвестно зачем, то она тоже уйдет.

- Помылась. – Она возвращается, садится рядом с ним. – Вроде, не пахнет. Понюхаешь?

Он не отвечает.

Она вздыхает и издает короткий деланный смешок.

Зачем это все? Нужны какие-то резкие окончательные решения. Раз и навсегда скрыться. Не быть. Выхода для него давно уже нет. В теплой душевной ночи просроченное тело разлагается медленно, печально и неотвратимо. Именно потому, что он ничего не делает, и телу так удобно. И это их лучшее лето, идеальное время семейной близости.

Тошнит все сильнее, и он тихонько достает из сумки таблетку валидола.

Один он сидел бы тут до конца, до отсиженного места, до исчерпания, а вдвоем надо идти дальше, бурлить под крышкой. Не можешь срать, не мучай жопу! - вдруг вспомнил серию рисунков Сергея С., зятя известного детского художника М. Иди напролом, как тебе идется, ни о чем не думай. Будь собой. Пошел отсюда вон.

Яша встает со скамейке и жестом предлагает жене идти дальше.

- Домой? К набережной?

Он машет рукой к набережной.

- Давай пошли, - говорит, лишь бы что-то сказать. Влезает в сандалии. Они переходят шоссе с несколькими развязками. Есть светофоры, переходы, все предусмотрено, хотя со стороны казалось угрожающе непреодолимым. Мрак наваливается со стороны, а они его преодолевают. Правая рука опять складывается сама в кулак, он то ли стонет, то ли бормочет, то ли напевает. Не надо думать о том, как она его терпит. Он теперь идет, идет и идет. Отныне и навсегда он в ситуации, где не надо ни с кем говорить, ни на кого обращать внимания. Если он прет наружу, тошнота подтверждает, что все правильно. Если тошноты нет, он скрывается в темном чулане письма и речи. Там его не собьешь. Пока пишешь, живешь. Умрет, не его дело.

Они идут по набережной. Море справа шумит. Впереди Яффо, замок, порт, огни. Сбоку каменные ступени.

- Здесь было хорошо сидеть, - говорит она. – В прошлые приезды.

Яков полон сил, машет рукой, идя. У них долгий путь, она еще не знает.

Жаль, в Москве не будет, куда выплескивать энергию. Если бы у бомжа здесь были условия остаться писателем, он бы никуда не уехал. Писатель вне места жительства и вне языка – это очень заманчиво.

Только никому ничего никогда не объяснять. Скрыться в компьютере бомжа, как в черной дыре. А жена будет выставлять его тексты в фейсбуке, и те же жуткие люди со своими куцыми мнениями высказываться по их поводу и касаться пальцами.

Но он будет жить там внутри ртутного шарика, который нельзя трогать, исчерпывая ситуацию до конца. Навсегда жить. Дав начало новой популяции людей, невозможных к общению. То есть знающих тот уровень себя, где общение невозможно. Или невозможно в старых, известных доселе формах.

Местный бомж станет его мечтой, идеей фикс. Жить своей жизнью, не имея ни к чему отношения, - красноречивый внутри себя, совершенно немой снаружи. Мягкий климат, чужой непонятный язык, матрас и одеяло, чтобы спать прямо на набережной, а мыться в море. Только за едой на рынок перед шабатом и к супермаркетам, куда вывозят тележки с просроченным товаром, ему самому не хочется ходить, пусть приносят те, кому надо, чтобы он не умер с голода, но таких у человека вне общения нет по определению. Ладно, что-то придумается, здесь никто еще с голоду не умер, он будет первый.

Все, чему он здесь научился, это говорить в молочном отделе, покупая сыр: «матаим грамм». Мотаем отсюда. Так и запомнил. Потому что мог вдруг спросить, а как на иврите «и» или «спасибо», слова, которые то выскакивали сами изо рта, то бесследно из памяти исчезали.

Он заметил, наконец, что жена идет не так быстро, как вначале.

- Что-то болит?

- Да, нога. Колено болит. Иду, как могу. Быстрее не могу. Извини.

- Если хочешь, можно назад пойти. Или посидеть.

- Нет, пойдем, просто не так быстро.

Да, Яков уедет в Москву, запрется там, несмотря на возможную войну, которую, того и гляди, развяжут на днях из-за полной безысходности и краха тех, кто хочет умереть и прихватить с собой несколько десятков миллионов соотечественников. Будет ли то война с Украиной в начале, а потом с НАТО, Европой и США на манер Крымской войны середины XIX века, или какая-нибудь еще война: с торфяным дымом, закрывшим Москву, взрывами в Туле, давно обещанными, чем-то совсем непредсказуемым, - это уже неважно.

А другой Яков навсегда останется писательски бомжевать здесь. И это будет не инфантильная мечта вечного человека воздуха, о которой некому судить, потому что внешний суд о нас только что испарился, исчез, - а это будет реальность. Хоть пиши ему по электронной почте, а станет ли он отвечать, его дело, как карта неба ляжет.

Они поднялись по мостику, прошли скамейки с навесом, про которые она сказала, что такие навесы были раньше и перед Алленби, но почему-то их сняли. Какое ему дело до этих навесов, интересно.

Еще она посмотрела на памятный камень посреди дощатого тротуара. Оказалось, что это план старого города Яффы. Потом вдруг остановилась у каменного парапета и стала смотреть вниз на морские волны, на кораблик, светящийся вдали. Темные облака сплошь закрывали море, и, казалось, что это какая-нибудь русская река, по которой идет теплоход.

Он стоял в двух-трех метрах от нее, как мыслящий столб.

Если бы она обернулась, он бы выпал кристалликами соли. Но она не оборачивалась. Возраст - это когда надо напрягаться, вспоминая слова даже своего, не то что чужого языка. Напрягаться, вспоминая, что такое мыслить. Может, стонать, источая что-то невнятное, потому что такой момент?

Потом пошли дальше. Оказалось, что ей надо в туалет. Показалось, что в сторону площади Яффо есть какой-то указатель. Пошли посмотреть, не было указателя.

- Ты заметил, это фонтан перед мечетью, - сказала она. Он заметил, что бомж с ворохом тряпья мылся там. – Перед каждой мечетью есть фонтан, где прихожане омываются перед тем, как войти внутрь.

Они вернулись на набережную. На каменных лестницах были огоньки, но они не указывали на туалет.

- Я знаю, что дальше будет указатель туалета, но где сам туалет не знаю, - сказал он.

Пляжи закончились, начались рестораны. Он шел сквозь них, сквозь людей, как сквозь тени, так что она опять спросила, что у него с рукой. Левая тоже сжата в кулак, но внизу, а правая поднята и отведена чуть назад как для удара. Но никто не шарахался от него, все тихо, мирно.

Наконец, за чайной «Москва» со столиками у самого парапета с видом на море, был указатель. Перед ними тоже шла русская пара и тоже, видимо, в поисках туалета. Тетенька провела рукой от стрелки указателя на другую сторону улочки и пошла туда. Они за той парой. Он бы никогда не догадался, что на той стороне. Она вошла внутрь, а он вновь превратился в наполовину мыслящее, наполовину белковое тело.

Впереди под крепостной стеной молодой человек играл на виолончели сонаты старых мастеров. Играл он и в тот раз, когда Яков мимо него и мимо всего шагал в сторону Бат-Яма, желая пройти до упора всю эту набережную. Может, в обычное время кто-то и подавал ему, и слушал, но сейчас туристов почти не было. И Яков стоял почти один и в отдалении.

Она вышла из туалета, и, когда они пошли потихоньку дальше, стала рассказывать, как в туалете чисто, мыльный шампунь, салфетки, все есть. Со стороны ведь не скажешь. Даже дверь, если заранее не знать, сослепу не заметишь.

И вот так они шли и шли, пройдя порт, яхты, рыбные рестораны, где были заняты всего несколько столов, и закрытый металлической сеткой склад чего-то, который обошли стороной, и тут она забеспокоилась.

- А ты здесь уже был?

Он это понял, как обычное выяснение, был ли он здесь без нее и почему не рассказывал, и вообще нет ли у Якова от нее тайн, и, если есть, то, может, она лишняя в его жизни, и ей лучше уехать? Он ничего не стал отвечать.

- Я спрашиваю, ты здесь был? Дальше идет какая-то дорога?

- Ну да, по набережной, мимо моря, к Бат-Яму и дальше. Там скамейки, фонари, люди гуляют.

- Я знаю просто, что там начинается арабский квартал. Я была там днем, и мне не очень все это понравилось.

- Ну, под солнцем здесь везде тяжело. Думаю, что в Бат-Яме русские одни и живут. Во всяком случае, вот они гуляют, то женщина с ребенком туда идет, то пожилая пара, то молодые люди. Арабы скоро кончатся, и начнутся русские.

- Тебе очень хочется? Потому что мне это все не очень нравится.

- Пошли назад, конечно, никаких проблем.

Потом она услышала, как двое парней на велосипедах прокричали «Аллах акбар!»

- Я поэтому и не хотела идти. Их же могло быть и не двое. Зачем сейчас рисковать в такое время.

Яков ничего не слышал. И никаких велосипедистов не заметил. А был бы только рад отвлечься от интифады в своей голове. И хотел ей сказать, что израильский суд только что признал, что возглас «Аллах акбар» не является преступлением, но ничего не сказал.

Она все чаще останавливалась, подходила к камням, нависавшим над морем, стояла там, а он ждал, как в игре «замри!» Если была рядом скамейка, садился на нее, но она тут же шла дальше, а вставать и идти было тяжелее, чем просто идти, не останавливаясь. Тем более что на каждом темном углу тут таилась какая-нибудь скрипачка, игравшая Моцарта. Их путешествие обещало быть бесконечным.

- Как пойдем?

- Так же, как и сюда шли.

Теплая, уютная, человеческая жизнь, в которой делаешься самим собой.

А кому не нравится, кто стреляет ракетами по Тель-Авиву, тем капец.

Эту историю государства еврейского он не оценивал никак. Нет слов и не будет. Никаких. Ни кто прав, ни кто виноват. Ни что дальше. Просто зафиксировал, что были обстрелы, что теперь уничтожают мечети, больницы, школы и жилые дома сектора Газа, если из них запускают или хранят ракеты.

И что цивилизация хрупкая вещь, а отсутствие цивилизации может, как в России, длиться тысячелетиями. И Яков очень рад, что их не пустили сюда, потому что, по его версии, Россию надо закрыть, изолировать и никого из нее не выпускать, как разносчиков чумы и проказы, на которые нет лекарства.

Но это, конечно, взгляд изнутри, а снаружи гуманность не остановить.

И, если сам он поддался на уговоры, то вот теперь оставил двойника в здешних бомжах. Посмотрим, что тот будет сочинять. Неужто и Саул в пророках? И Яков тоже в пророках? Ну, дела.

Они перешли дорогу, большое разветвляющееся шоссе, а не страшно. Один переход, другой, светофор, и ты у английского вагона первой ж/д. Дальше совсем легко, главное, не останавливаться. Колени у нее, кажется, перестали сильно болеть.

Как говорил Бунин Георгию Адамовичу: «я всегда любил татар, и вас люблю». К чему это он вспомнил? А так просто, ни к чему. Перед ними шла молодая пара, никак не удавалось обогнать. Ну и не надо. Вошли в узкую улочку, машины едут одна за другой. Надо уступать им дорогу. Здесь это не проблема, отношения между людьми добрые, с улыбкой, расслабляющие.

Около кафе, где продавали мороженое и йогурты со всякими фруктами и сладостями, было много народу. Она спросила, не хочет ли Яков мороженое. Тот ответил, что не против. Она обрадовалась, вдруг он придет в себя. Заказ для нее - это целый ритуал. Мороженщик набрал ему фисташкового, потом еще какое-то земляничное с ягодкой. Ей шоколадное с каким-то изюмовым. Сорок шекелей казалось вначале очень дорого. Потом он прочитал, что в Москве уже шарик стоит от ста рублей, то есть столько же, но здесь намного вкуснее, спора нет.

С трудом нашли столик на улице. Девушка пыталась увести стул, кого-то поджидая, но она забрала себе, что-то говоря по-английски, на иврите и на русском, как это было ей привычно. Главное, что-то говорить, и тебя поймут. А не твердить, как он, что не понимает, недоумевать, силиться разобрать, что говорят. Говорят одно и то же, то есть ничего: нет ли у вас при себе оружия? Будете рассчитываться кредитной картой? Вы заказывали почтовый перевод?

Яков попал сюда правильно, как в пересылку между тюрьмой и зоной.

Надо все понять, чтобы окрепнуть. Он снял очки, и погрузился в туман себя. Хорошо, спокойно. Сил немного, но мороженое капало то с одной стороны, то с другой. Закрывал салфетками капли на столике. Она подбирала ложечкой с одного края, он с другого. Ее шоколадное мороженое тоже не помещалось сверху в стакан, пока они сняли и съели все лишнее, внимание их было занято. Кругом ходили и сидели разные люди. Напротив них было еще одно такое же кафе-мороженое. Там тоже сидели и ели.

- Хорошо? – сказала она.

Он кивнул.

Она попробовала ложечкой из его стаканчика, потом дала попробовать ему из своего. Яков и своей ложечкой взял ее мягкое шоколадное.

- В следующий раз взять тебе тоже шоколадное?

- Да.

Так, словно следующий раз обязательно будет.

Можно не спешить. Сидеть так вечно. Разве что мороженое тает. Чем ближе к донышку вафельного рожка, тем чаще капает с пластмассовой ложечки.

- Ой, - она капнула себе на белую кофточку. Взяла со стола салфетку, чтобы протереть, а это была салфетка, которую он положил на шоколадную каплю, и у нее на груди расползлось большое коричневое пятно. – Ничего, в Москве попробуем отстирать этим, как его, ваниш. А не отстирается, тоже не страшно.

Жизнь уютна, темна, покойна, ты весь внутри нее, ничего не болит, не надо никуда идти, спешить, Есть у тебя силы или нет, это неважно. У него капнуло с ложечки, угодив как раз на ремешок сумки, а не на рубашку. Он протер ремешок салфеткой, капнуло еще раз. На самый краешек стула и на землю, опять не попав на шорты и рубашку.

Сказать ли, что он этим теплым вечером, как и прошлыми вечерами здесь, как в утробе матери, это и так понятно. Съев мороженое, он так бы и остался тут сидеть, но она сказала, что людям негде сесть, и надо идти.

Яков встал и пошел. Тоже хорошо. Ветерок в переулках. На балконе дома в пяти метрах от кафе сидят люди, что-то говорят тем, кто внизу. Еще раз он подивился спокойному наслаждению никого не понимать.

Силы для ходьбы у него были, но немного. Зато очень приятно, что все-таки были. Она предложила пойти не прямо, как они пришли, и как улица, переходя в другую, шла, в конце концов, к их дому, а куда-то вбок, думая, что все равно ведь выйдут, куда надо. Навстречу шла большая семья с детьми и стариками, семья не кончалась, он пропускал их, она ушла далеко вперед, но Яков ее видел. Потом семья садилась в такси. Одна машина, потом еще одна. Он все ее видел, но улица поворачивала совсем не в ту сторону, и Яков достал из сумки планшет и по джипиэс, то есть по карте Google определил, что улица идет к морю. Наверняка она спускалась по ней, идя на пляж с Алленби, и бессознательно запомнила. Кричать ей не имело смысла, но он все же сделал попытку. Потом, повернув в обратную сторону, набрал номер ее местного мобильного (на основном айфоне так и остался московский) и сказал, что она движется в другую сторону от дома и выйдет на набережную. Поэтому он поворачивается и идет обратно. Какие у нее планы? Дальше пойдет?

Нет, она сказала, что возвращается, а он где? Он сказал, что не дошел еще до развилки, где они повернули, идет медленно. Сумеречное состояние самое лучшее. Не надо никуда смотреть, кроме как себе под ноги. Все равно не поймешь, что происходит. Только если сосредоточишься и представишь всю картину целиком. Иначе, безнадежно. Это как читать новости, рушась во все большее недоумение. Новости читать нельзя, смотреть вокруг не надо.

Когда наступит сперва перемирие, а потом мир, Яков поймет, как ему не хватает сирены воздушной тревоги, напряженного ожидания, потом взрывов. Как его раздражают здешние сирены скорой помощи, грохот строек, которых не было во время войны. И самолеты, залетавшие в Израиль между Нетанией и Герцлией, стали поворачивать от моря напрямую, как всегда. Но он этого не застанет уже.

Она догнала его, и они скоро вышли к развилке между Ротшильдом и какими-то переулками. Сил совсем не оставалось, он сказал, что переулками не пойдет, тем более что они опять идут зигзагом. Сумерки сознания гуще, и приходилось уже напевать и тихо постанывать, чтобы не слышно было.

Она вдруг спросила, знал ли он, что Юля и Андрей расстались до того, как Юля сказала им это.

Он ничего не ответил.

- Но ты это, правда, не знал?

Значит, если знал и ей не сказал, то между ними была неполная близость и подобие обмана, она это имела в виду? У него потемнело в глазах. Тряся руками в ее сторону, Яков двигался в некоем подобии космического тела, утратившего прямой ход, но сдерживаемого на орбите более сложными гравитационными закономерностями.

Она как раз обернулась к нему.

- Ты меня так отталкиваешь, хорошо.

По бульвару Ротшильда они какое-то время шли рядом, потом Якова в узком месте оттеснили идущие ему навстречу молодые люди и те, кто сидел в открытом кафе. Пока он пропускал всех, туго соображая, что делать, она прошла светофор на перекрестке и, не оборачиваясь, пошла себе дальше. Он долго ждал перехода. Потом понял, что вряд ли догонит ее, совсем нет сил и не надо. Идти медленно, никуда не стремясь, оказалось легко доступным счастьем. Она обернулась посмотреть, где он. Он был далеко, ковылял, как бы стоя на месте. И она пошла, уже не оборачиваясь.

Скоро он сел на пустую скамейку прийти в себя. Спешить больше было не надо. Тело не болело, тела не было. Оставались лишь области усталости и сладкого бессилия. Он открыл книгу в планшете на том месте, где закрыл ее, не переставая удивляться удобству жизни. Это лучшая книга Памука. Когда-то Яков точно так же бродил в тоске и безвыходности по Москве, как тот по Стамбулу, и куда только не забредал. Вот так и надо писать путеводители, дополняя в нужных местах рассказами, рисунками и фотографиями других людей. Разве что о такой химере, как Москва, никто никогда не рассказывал, потому что это невозможно.

Якову надо было куда-то вырваться, чтобы город ожил, перестал быть мороком, но это не удалось. Но загробное место тоже нуждается в описании, хотя и совсем другими словами.

Орхан подверстал к тоске трогательную любовь к девочке, разговоры с мамой, что он уходит из университета, ее замечательные слова, что художник в Турции обречен на унижение и пьянство, потому что Стамбул не Париж, и слова автора, что он не будет художником, он будет писателем.

Сказка казалась счастливой. Вид на Босфор несравненным.

Можно было переходить к следующей книжке, и это не жизнеописание Бонхёффера, не дневники Ивлина Во, а дневник мелкого начальника охраны Бамлага 1935-36гг.

Пора возвращаться в Россию и текущему состоянию человечьей природы и обстоятельств. У него были свои соображения по этому поводу, и надо их записывать тут же в ворде, чтобы чувствовать себя в форме во время чтения. Так дольше высидишь на скамейке, не чувствуя костей зада и ломоты в ногах.

И читать быстро, подгоняя себя изнутри. Все лучше, чем бежать по набережной.

Заревела сирена, и народ куда-то попрятался. А он остался, разве что мобильный отключил. Если ей надо, она выйдет и найдет его, он никуда в сторону не отходит, на девушек не глядит, денег даже не воду не тратит. Тем более что от мороженого еще два дня отходить будет. Отвык от больших калорий.

Вроде бы должны были перемирие заключить. Он побрел вперед, сел на другую скамейку. Даже поднимать глаза, нет ли в небе светящихся ракет, не хотелось. Наконец, что-то сильно бухнуло, потом еще раз. Стало совсем тихо вокруг. А через несколько минут опять зашевелилось. Раньше в фильмах так модно было останавливать действие.

Яков вышел в интернет, благо, он был тут на бульваре, посмотрел, что это было. Оказалось, что в Тель-Авиве еще ищут террориста в центре города. Усилены полицейские и воинские силы. Ищут во всех дворах неподалеку и улицах. Кто-то позвонил, что приехал из Хеврона, хотел тут все взорвать, но передумал и хочет уехать обратно. После чего положил трубку, и начались его поиски. Всем соблюдать осторожность и спокойствие.

Какой-то бородатый мужчина в черном одеянии ортодокса возился на улице с припаркованным мотоциклом. Конечно, если террористу скрываться, то в одежде ортодоксального иудея. Она как раз рассказывала ему утром, что думала, что это все сделано из тончайшей шерсти, а на самом деле это чистая синтетика, как ее можно носить в тридцатиградусную жару совершенно непонятно.

Хорошо, что шизофрения и шпиономания тут не так развиты, как у него в голове, подумал Яков. Кажется, он уже и ментально готов к России, всех бояться и ненавидеть. И сразу же другой иудей в черном пронесся мимо него на велосипеде. А первый с мотоциклом куда-то делся.

Какие-то интонации дневника охранника напоминали соответствующие страницы довлатовской «Зоны», а стихотворение – опусы Фаины Г., но вряд ли та смогла бы написать этот дневник во всех его подробностях, хотя судьба автора так и оставалась неизвестной, только имя. Даже есть стрелок Вознюк, который, хотя и з/к, на глазах у всех бьет прикладом.

Когда захочет спать, можно подремать сидя. Или улечься, подобрав ноги. Только чтобы планшет не раздавить или не украли. Мало ли какие тут ночные нравы.

Мило щебечущие девушки прошли мимо и остановились неподалеку.

Одна из них стала делать селфи на айфоне.

Какое счастье, что он далеко и в стороне, подумал Яков. Иначе в животе заворочалось бы что-то неприятное, как в юности при возможном знакомстве на улице. Да, Орхан? Он так и остался каким-то иным, чем они, видом. Свой путь у каждого. Чужие не скрещиваются. Но что-то вспомнилось забытое. А когда велосипедисты проехали, ощутил воспоминание о первом сидении на бульваре сразу по приезду, и каким все казалось, и непонятные сюжеты на грани сознания и сна, сейчас и не вспомнить, и не забыть.

Кто-то сзади еще прошел и не с собакой, а непонятно почему. Он встал и пошел дальше. Сел на скамейку, которая стояла посередине между аллеей для пешеходов и для велосипедистов. Очень удобно для наблюдения и покоя.

Как бы отдельный ящичек с просроченным мыслящим мясом.

Единственный способ что-то понять – это спазма сознания.

Дергаешься, чтобы вызвать ее хоть как-то.

Лбом, что ли, удариться?

Слышно, как сосуды крови пульсируют в черепе.

Или вот история, как у Туполева, вызванного из камеры на допрос и вернувшегося, как всегда, в хорошем настроении, случайно выкатилось из кармана яблоко, получил от следователя. В камере его и так не любили и вскоре перевели из нее.

Когда молчишь и ни на что не смотришь, становится легче, отпускает.

Так бы и сидеть, прислушиваясь.

Только не расслабляться, а то захочешь спать, а негде. Но и если не поспишь здесь, а потом не проснешься, как воскреснешь, то новой жизни не бывать. Надо все же прибомжеваться, пройти инициацию.

Выйти из инерции жить, как живешь. Жизнь кончилась, чем раньше сам из нее выйдешь, тем лучше. И ноги от долгого сидения болят, ступни крутит особенно. Да и идти особо некуда. Не придет она за тобой, не уведет с собой за руку, и правильно сделает, а то совсем не жизнь. Все, чего Яков хочет, он отталкивает, - это единственно правильное поведение изгоя.

Теперь только один выход – стать другим человеком. Старый трюк восточных людей. Совершенно забыть все, что делал прежде. Начиная с просмотра футбола и новостей. Заканчивая ожиданием краха России и разверзания небес над не ему обетованной землей.

Сиди и будь, старик Яков.

Вот он сидел и был.

Он страшно тут поздоровел, сбросил лишний вес, начал опять ходить, помногу и в разные стороны. Так вот ходить больше не надо, некуда. Кроме как внутрь себя, и не ногами, а всем собой.

А ведь ночь сгущается, - он специально надел очки и посмотрел, - и выхода из нее никакого нет, кроме как, в конце концов, уснуть и опять стать другим, чтобы перемочь имеющие наступить назавтра утро и день. То есть, чтобы завтра по-настоящему пришло, а не длилось одно сплошное сегодня.

Он подвинулся к краю скамейки, упершись в ее железный поручень.

Повернулся в три четверти, положив руку на спинку скамейки.

Именно так, подробно, с удовольствием от расправленного живого тела.

Будь осторожен, поскольку мир скоро начнет ломиться в тебя, как в отрытую дверь, и надо, чтобы за ней никого не было. Легко сказать.

Сидя жаркой ночью на бульваре Ротшильда в Тель-Авиве и глядя в себя, легко было сказать, что угодно.

Летучие мыши бросались в кроны деревьев, как бешеные. Он выключил планшет и побрел дальше. А то отвлекают. И так тошнота, неясно от чего, от общего отвращения. А как они скопом всполошились после буханья ракеты! Смешные, здесь любят животных, а те в ответ людей, всякие ящерицы, мухи, которые буквально от тебя не отстанут, щипалки, как в Крыму.

Нет, если где и спать на улице, на бульваре, то здесь, как у мамы в лоне. Или у Анны Петровны Керн, по уверениям классика. Даже интересно, как и что это будет. Надо, наконец, попробовать. Вся русская литература на тебя смотрит и русский язык, - перед тем, как стать мертвым языком вымершего народа на переходе из бывшего устного в окончательно письменный.

На интернетное облако возьмут не всех.

При этом ходят люди, ездят машины, много огней, надо укладываться, такая сонная и пустая голова, что сама клонится, но непонятно, куда и как.

Хорошо бы еще крепко подумать, что-то сообразив определенное.

Едва приходишь в себя, где он располагается на привычный постой, как возникает аппетит на чтение. Чем еще он связан с миром державным. Со словами и текстами, - вне людей. Когда душу освободят, она запрыгает по каменным ступенькам, как воробышек. Но пока привязана к написанному.

Никаких академических споров, оценок, сплетен, подсиживаний.

Принял к сведению. Убыл от сведений.

И в каждой текущей ситуации можешь отныне быть бессрочно. Визы и идентификации отменены. Одним усилием мозга поддерживаешь мир на его уровне. Что у нас там с исследованиями Илиады, Ветхого Завета и Данте, с Пушкиным и Толстым, которых давно уже пора вывести на новый уровень. Там среди них и поспишь. Укладывайся поудобнее. С книжкой в руках. Вот только книжка должна быть многоуровневой, с выходом в синтез сведений предыдущего уровня.

Все, блять, исчезнет с нашей смертью. Слова останутся. Даже если их некому будет в ближайшей перспективе прочесть. Останутся слова.

В Москве будет происходить классическое отмирание общественного организма, веерное отключение функций, благодаря чему мы узнаем, как этих функций было много. Может, и в год не управятся, чтобы наступил полный трындец. Все, что сможет Яков, это думать о другом. И благодарить судьбу, что он выключен из этой жизни.

Думать о другом – мудрено. Считая облака перед сном, не думай о белых слониках, стоявших в конце 1950-х на пианино, на серванте о соседей.

Есть слова, отделяющие от нелюдей. Тошнит уже, особенно, будучи еще здесь. Лучше покинуть это тело, будучи в отличной форме, дальше только хуже. Хватит ли там у Якова ресурсов защиты и, главное, каких.

И туда нельзя, разве что, отказавшись от еды. И здесь не останешься.

Вот Яков и прилег на скамеечке. Нашел занятие: перманентный побег.

Здравствуй, товарищ Троцкий. Ни войны, ни мира. Будем на коне, пока не дадут ледорубом по кумполу. Есть упоение в аду, и во льду на блюде с мороженым головы предтечи. Допустим, он охладел и не будет ни на что реагировать. Тогда можно и в Москве, главное, чтобы совсем без денег. Не дышать не получится, но вот дышать в другую сторону – это да, хотелось бы попробовать.

Но это там, Яков-бис. А здешний будет издавать многотомный архив пребывания на скамейке. Наверняка у настоящих бомжей, спящих на улицах, набережной, тоже был переходный период. Подушек очень много выносят здесь, можно выбирать. Для питья будет пользоваться фонтанчиками. Туалет, вот что. Макдональдс тут недалеко, там должен быть. Ладно, все проблемы по ходу поступления.

Хорошо-то как. Для пристального разглядывания звезд он надел очки.

Еще бы найти, куда ведет все это присутствие в мире. Да, если Яша-бис вернется в Москву, то он останется здесь часовым присутствия. Слова ведут к другим словам. А вот куда ведет то, что он здесь вместе со всеми. Отойди в сторону, читай, присматривайся краем глаза, что тут происходит. На первый взгляд, ничего не происходит.

К нему подходили, предлагали посидеть в ресторанчике через дорогу. Он отказывался, о чем говорить, чем расплачиваться? Кто-то предлагал на велосипеде отвезти на базу, вот светится вдали, в шабат работает, мама, не горюй, все тип-топ. Да хоть в синагогу, отвечал он, ему-то с какой стати. Извольте что-нибудь судьбоносное. Не хотите ли тогда в архив, у нас станет разбирать на три с половиной тысячи лет, да и то для начала. Раньше пошел бы, говорит, да и то по московскому снегу и холодку, а здесь жарко в архиве сидеть, и концы с началами в голове уже не сходятся, многое пропустил, увы, считался вундеркиндом, поскольку среди трущобных детей умел читать, а люди в его возрасте уже к талмуду подпускались и в турниры на кандидата в мастера, погряз в богатой душевной жизни, теперь не выбраться, осталось в глубину закапываться. Впрочем, говорят, если у вас будет своя скамейка, то можно малышей в шахматы учить играть или что-то по философии, или по русском языку, правда, у вас какой-то дикий акцент. Да нет, это у вас акцент, отвечает он, но его, кажется, уже не слышат, обида кружит и машет в ветвях нетопырьими крыльями. Ну, хорошо, у них своя жизнь. Но ведь и у него же своя. А это ты изволь доказать. Веничка свой професьон де фуа доказал и помер, а ты нет. И книжки в морду не суй, а покажи, кто их читал, отзывы экспертов, рекомендации в ООН и ЮНИСЭФ, да и тем, на самом деле, никто не поверит, потому что что-то в тебе не то, не наше, больно хорош на вид, а нутро держишь на предъявителя. Вот на таможне мы тебя и прошерстим, не сомневайся, еще будешь рад, что ноги унес. Изволь прыгать через костер!

Яков задремал, кажется, и нехорошо как-то задремал.

Если бы она хотела, то могла бы пойти его поискать, он никуда не ушел налево и в сторону. Или позвонить. Хотя телефон как раз куда-то задевался.

Он стал ворочаться, искать телефон. Встал со скамейки, посмотрел на земле. Ну, неважно, может, к лучшему. Все-таки здесь очень хорошо. Жарко, влажно, темно, все лишнее из тебя выходит через плаценту, шлаки выводятся автоматически, только пить надо много, чтобы почки не угробить.

Вдруг рядом так бухнуло, что он даже присел. А ведь не пугливый. Но слишком уж близко. И никакой сирены не было.

Все равно, какое счас

 

Иоанн Креститель

7 июля. Сон-трава, цветущая в ночь на седьмое число седьмого месяца, не помогла, проснулся рано, выслушав все утренние шумы на улице, - от пятиминутного прогревания мотора каким-то энтузиастом своей машины перед открытыми окнами всего дома, наполнившего его выхлопными газами, и обычным грохотом мусоровозов до гордых воплей некоего собачника «Пальма, фу!», которыми тот доводил уже не первый месяц. Он даже не выдержал и пошел на балкон взглянуть на человека, медленные пытки которого он как раз обдумывал последние минут десять. Придурочный господин в синем спортивном костюме с юным бульдогом, которого он истерично воспитывал на весь микрорайон с прекрасной акустикой, вполне удовлетворил своим видом. Давно он уже мечтал иметь на балконе большую корзину с тухлыми яйцами для метания в супротивников. С десятого этажа можно и машину попортить, и костюмы придурков. Ну, а если не поймут, заменить яйца на гранаты. Сон сразу исчезает, когда представляешь гранаты, которыми швыряешься вниз, и блаженную тишину, которая наступает потом навеки. А откуда-то издалека уже медленно приближался треск косителей травы газона, на роль которых власти набрали в этом году смуглых восточных людей, чем-то похожих на мифических тибетцев, защищавших ставку Гитлера в Берлине и найденных потом мертвыми без видимых следов насилия. Говорили, что в «диспетчерской» Шамбалы их «отключили от источников питания».

Страшнее всего было задуматься о стареющем невротике, который все это думал, - о себе. Он до сих пор поражался другим людям, которые могут сказать о себе нечто определенное. Не хочется вспоминать даже безобидные вещи, которые кончаются воздвижением какого-то чурбана вместо тебя. Он вздрогнул и решил окончательно проснуться, соединившись с чурбаном. Соглашаясь быть собой, ты уже заслуживаешь всего, что с тобой делают.

Тут же на него навалились бредни о «единстве с природным миром». Он покатался, как водится, в утренней траве. Рядом шла тетка со скатертью, которую она набросила на траву, а потом отжала в какую-то посудину.

Июльская ночь коротка. Надо еще найти, бродя в роще со свечой, цветущий папоротник. Он представил, как живущие в дорогих особняках рядом с рощей люди, подходят к окну и видят эти блуждающие огоньки избавляющихся от злой напасти. Недавно он изучал досье на некоторых из обитателей этих домиков, - почти у каждого в шкафчике был спрятан скелет палача, особиста, стукача. Каждый был «нашим человеком».

Между деревьями бегали голые тетки, купаясь в росе, как в фильме «Андрей Рублев», - ветеранская русская забава. Где-то виднелся в темноте и костер. Вдали глухо шумела кольцевая автодорога. Температура воды в реке шестнадцать градусов. Поскольку на воздухе столько же, можно искупаться. Заодно пролезешь через крапиву, что нынче приветствуется. Спать не надо.

Он бессознательно улыбается. Зимой ждешь лета, изменений. Сегодня ждать уже нечего. Можно жить. Так тепло, и небо такое большое, что не охватишь всего. Идешь между деревьев, они что-то просят от тебя. Прежние планы были только подготовкой. Каждый твой шаг ныне что-то да значит.

 

7 августа 2014 года. Тель-Авив, улица Файерберга.

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений