Игорь Шевелев

О чтении книг

Сорок третья глава Года одиночества

 

Зимой узнаешь о себе и других из книг.

Примерно раз в месяц накануне регул и полнолуния жена его сходила с ума. Заявляла, что он ее не любит, запускала все домашние дела, сидела, съежившись, весь день на диване с книжкой, говоря, что если ему можно, почему ей нельзя? При этом говорила, что чувствует как он к ней изменился, выискивая среди знакомых соперниц, к которым он якобы неравнодушен. Совершенно не давала работать. Могла среди ночи явиться к нему в комнату со словами, что если он ее не любит, то что он тут делает? Пусть уходит. - "Это тебе же не нравится, ты и уходи", -  говорил он. - "Нет, ты уходи! "

Уходить было некуда. Лежа ночью с открытыми глазами, он думал, что же делать. Ему нужно было работать, иначе он опять окажется в яме. Она не отдает себе отчета, что без его заработка им не на что будет жить. Для работы ему нужен только письменный стол и все. Можно, конечно, снять квартиру, но много мороки, а потом надо обживать чужой грязный дом, привыкать к чужой мебели, запахам, когда он еще сможет там писать... За что это? Оставьте меня в покое. Глядя в темноту, он взывал к ангелу что- то придумать.

Он догадывался, что она читает французскую книжку, которую он же, идиот, ей и дал. О женщинах в их современных отношениях с дураками- французами. Теперь, вообразив себя героиней, небось, доигрывает в жизни то, что та там наговорила. Только этого не хватало.

Через пару дней все рассасывалось, воцарялся мир с поцелуями, жаркими объятиями соскучившихся друг по другу супругов. Он с дрожью вспоминал то, что было. Хотя какие к ней претензии, если, когда они поженились, он читал фицджеральдовскую "Ночь нежна", воображая себя героем- психиатром, спасающим прекрасную слабонервную девушку. Та зима была нелегкой, он говорил, что она вполне могла сгинуть в московской метели, а так они выжили, прижавшись друг к другу. О второй части романа, заканчивающейся обоюдным крахом, старался не вспоминать.

А, может, ее чтение было не причем, а это он сам читал мучительно переписку Бориса Пастернака с первой женой, страдая от ее истерик, выяснения отношений, ревности и унизительного непонимания. Она могла почувствовать нервами его дрожь, его настроение. Зимой читаешь книгу, на каждой странице которой написано: "одиночество". Так что она была права, устраивая скандалы и выводя тем самым из меланхолии. Он и сам это понимал. О себе узнавал по изменению почерка. По тому человеку, с кем сталкивался в зеркале. Однажды увидел взъерошенного субъекта с торчащими из ноздрей кустиками волос. В другой раз -  покойного папу. Самая романтическая фигура -  исчезнувший. Так и надо:  исчезнуть.

Женщина, гадающая дамой треф на исчезнувшего -  картинка зимы. Когда бьешь сына, названного именем умершего отца, понимаешь, что мир слишком страшен, чтобы его понять. Дамы гадают на исчезающих из колоды королей. А для последних самое невозможное привыкнуть к запахам нового жилища. Потом узнаешь, что и сам уже пахнешь:  несвежей рубашкой, смирением перед неудачей, гнилыми зубами, носками, промежностью. Скоро кто- то назовет этот запах - тобой. Самый последний запах - запах смерти.

 

43.1. Вот вам и кунштюк – читать собственную книгу об одиночестве. Сначала напишешь, потом так и живешь.

Главное, что глаза держат фокус, не расплываются. Как будто сто тысяч мурашек бегают у тебя между ушами, а ты не чувствуешь. Или будильник, который никогда не звонит, а, может, и звонит, но у тебя природой не предусмотрено слуха. Вот, что такое читать собственную книгу, которая написана ни для жизни, ни для развлечения. Нервная система разболтана настолько, что включается шагать в ногу с любым сумасшедшим петушком, вскочившим на плетень засвидетельствовать свое почтение миру. Поэтому трудней всего выносить враждебную шебаршню самых близких, просто невыносимо. Лучше читать Платона, чем слушать жену. Первый, во всяком случае, говорит то, что ты хочешь слышать.

Последние полгода он вообще не мог спать рядом с ней. Возмущенный разум кипел как у пролетария. Под утро снились кошмары. День был разбит. Он мечтал снять квартиру в центре полного собрания сочинений Льва Толстого. Там впечатление, что живешь непонятно где, но дышится легко. Квартира сделана под старинный переплет, из дома до булочной выходишь с котомкой, не возвращаясь.

Она, кажется, вообще ничего не читала, периодически впадая в ажитацию и высказывая все, что о нем думала. Годами стараешься избавиться от другого, чтобы потом годами страдать от пустоты в том месте, где раньше была злоба. Еще он думал, что заразился Генри Миллером и надо сходить к врачу провериться на сухостой. Собратьев по болезни можно было узнать сразу: они были заняты только собой. Здоровые, впрочем, тоже.

С утра он сочинял свою книгу, а дождавшись вечера, отправлялся на поиски чужих книг. Охотничий холодок бродил ниже предплечий и в том месте, где кончалась грудь и начинался животик. Он дрожал как перед свиданием, не зная, чем все кончится. Кончалось новой дозой наркотика. Он видел из окна черную воду Яузы, мост, растаявшую грязь на асфальте после снега, кривые фигурки шедших в библиотеку иностранной литературы. Хоть бы выучили английский и уехали все отсюда, думал он. Оставили бы его одного.

Человек устроен так: чтобы правильно жить, должен сначала написать об этом гениальный роман, и только потом жить, этому роману подражая. Наша беда в том, что романа сейчас нету. Стемнело. Отвернувшись от окна, он всматривается вглубь квартиры, пытаясь разглядеть хоть какую-нибудь женскую тень. Напрасно. Он матерится про себя. Мат хорошо заменяет любовь. Хотя бы в первый момент. Болит. Потом надеешься привыкнуть.

 

43.2. Чтение - дело интимное. Его поражает чтение вслух, при скоплении публики. Людей интересует юмор и события. Человека – он сам, невнятица и жуть внутренней жизни. Об этом стыдно даже говорить. Он берет ее за руку, но она выдергивает ее, потому что за что-то обижена на него. Ей нужны знаки внимания, а он слишком погружен в себя, ни во что ее не ставит, она так не может – ни с того, ни с сего.

Он соображает, что если писать такую литературу, как он – о сплошном одиночестве, то люди вообще перестанут сношаться, интеллигентные, во всяком случае. Дурной пример заразительнее хорошего. Надо строить воздушные замки по закону перспективы, чтобы хотя бы хотелось жить. И ни в коем случае не заниматься онанизмом, а то из-за этого исчезает перспектива. Хотя и проще читать чужие книжки. На всякий случай, он пошел в фонд Сороса просить денег на ежемесячный журнал «Вестник Европы» с эпиграфом: «ХХI век – без России». Трудно было уговорить идиотов, что первая в мире страна победившей виртуальности это что-нибудь да значит. Все боялись, что их потянут на цугундер, а фонд закроют. Но если бы Сорос дал деньги, то сразу бы открылась цепочка других фондов. Обидно, с кем приходится иметь дело. Зря оббивал пороги. Впрочем, после безумной запертости в себя, в чужой квартире, в ноутбуке оказаться среди людей в вагоне метро было даже приятно. В конце концов, это все скоро исчезнет, говорил он себе. И страна, и город, и даже метро, не говоря про него и всех остальных. В чем даже есть какая-то трогательность.

Живя один, хочешь влюбиться. Влюбившись, встаешь перед дилеммой, которую вкратце можно выразить: пукать или не пукать? Потому что самое интересное в любви это принадлежность самому себе, то есть – извращения. Когда проходишь весь курс, упираешься в пуканье. Не то, чтобы тебя мучил желудок. Тебя мучит уязвленное я. Ты хочешь и с любимым человеком оставаться самим собой и даже еще больше собой, чем без него. Через это просто надо пройти, как и через все остальное. Пройдя через это, ты и свой собственный запах начинаешь воспринимать как чужой, то есть с отвращением. Но для этого надо начать, то есть не просто пукать в ее присутствии, но еще как бы и с удовольствием, обсуждая при этом с ней, как бы ты сам прореагировал на такое действие с ее стороны. Обследовал бы источник звука и запаха, это понятно. Сначала снаружи и визуально, а потом, смазав анальным кремом, - метафизически внутрь, то есть с любовью и кончив. В общем, все можно решить, тем более, что она была красива, и он ее любил, особенно, когда она давала ему, раскинувшись по кровати и закрыв глаза в наслаждении. После чего, конечно, и пукать уже больше не надо было бы.

 

43.3. В общем, он этого и хотел. Запереться с ней в огромном замке с двумя подземными этажами и лабиринтом, в котором она, при случае, никогда бы его не нашла, и сидеть безвылазно в окружении книг и исходящего от нее эротического соблазна. Когда она выставляла голую задницу с виднеющейся внизу щелью входа и начинала чуть покачивать ею, призывая, это был не меньший восторг, чем рассуждения Хайдеггера, вникая в которые не хотелось больше жить. Вот это предельное соединение одного и другого и было счастьем, которое он так давно искал.

Иногда, впрочем, она впадала в хандру. Прочитав дурную притчу о резвой девочке, попавшей, как в вечность, в какую-то географическую промежность к пустыннику в снежное поле, повторяла, что это о ней, бедняжке, что ей уже скоро будет двадцать лет, и жизнь кончена, а он ей обещал, что получит Нобелевскую премию, и они поедут в Париж, а теперь ничего этого больше не будет. И так далее, так что ему хотелось дать ей по башке. Но он ей предлагал просто уйти, куда она хочет, погулять, а потом вернуться. Правда, намекал, что замка, скорей всего, на месте не окажется и вообще не окажется. Но она и не слушала, предлагая ему самому уйти, если уж он ее не любит и испортил ей всю жизнь. Но, кроме этих редких безумств, все остальное было просто замечательно.

Если честно, он даже не мог понять, чего ей еще нужно. У них все есть. Россия кончилась. Когда с юга пойдут ржавые танки, они спустятся в подвалы, и никто их никогда не найдет. Пока же можно наслаждаться всем на свете, делать, что хочешь, сопрягать набухшие гениталии с напряженным фантазией словом, придумывая, какую еще развратную ситуёвину можно затеять друг с другом.

Ну понятно, что все эти писатели только и думают, как засунуть ей и оттрахать по полной программе. Некоторые даже мечтают сделать это в его присутствии, пока он читает какую-нибудь другую книгу и ни о чем таком даже не подозревает. Для этой цели они и пишут все эти книги, потихоньку выстраиваясь друг за другом в очередь к ней в вагину, между делом демонстрируя тайком, какие шары и гусиные перья заделали себе в головки для вящего ее ублаготворения. Ну, потрогай, дуреха, не стесняйся, он отвернется. Он знает, что ей достаточно увидеть член, чтобы все у нее там открылось, и она потеряла контроль над собой. Поэтому она и такая недотрога. Ну, возьми, возьми, потрогай. Он вслед за ней заходит в ванную. Она моет руки и вопросительно смотрит на него в зеркало. Он поднимает ей юбку и видит, что она без трусиков. Дотрагивается до щелки, та мокрая и липкая. Смотрит на палец, он в белой сперме. Она краснеет, глядя в зеркало, но глаз не отводит. Хорошо, кивает он, хочешь еще? Представляешь, говорит она, у него гусиное перо.

 

43.4. Если люди – дерьмо, то в книжках, которые они пишут, это их дерьмо лезет наружу в жидком виде с пузырьками. Хорошего крепкого литературного дерьма теперь днем с огнем не сыщешь. Он не ревнует ее, просто старается объяснить, преподать краткий хотя бы курс русского литературного языка, показать, что, будучи калькой с западных литератур, он ну никак не соответствует ощущениям сгинувших русских. Потому эта литература и была местами великой, но потому же и русские сгинули, что им не на чем было себя толком выразить.

Она слушает его, но, кажется, не верит. Ее ведь не поймешь, но не верит, точно. Думает, что он ревнует их к ней. Если он такой умный, то почему сам лучше их не напишет? А он хочет просто показать, какие они идиоты. Циники, лгуны, мелкие себялюбцы. На бумаге же это видно еще больше, чем когда задницу подтираешь. Но до нее, кажется, не доходит. Она живет в каком-то чудовищно счастливом придуманном мире, где все – хорошие. Поэтому и он – хороший. Поэтому она и думает, что он тоже гений, как самые лучшие из них, из тех, кого она читает. У него уже появилась боль на лице. Он чувствует, что, кажется, загнал сам себя в угол.

Но ты представляешь, говорит он ей, что такое тонкое деликатное воспитание? Представляешь, что значит видеть насквозь всю эту прустовскую педерастически-психологическую дурь? Она качает головой. Говорит, что не может так быстро перестроиться, как он. А переодеться в кринолин может? Отвечает, что да. Тогда и надо переодеться. Кринолин так легко не поднять, как вчера в туалете ресторана, когда она наклонилась застегнуть застежку на туфельке, никого не было, и вдруг она почувствовала как кто-то крепко, но ласково взял ее за попку, попридержал голову, чтобы она ее не поднимала, быстро спустил трусики, чем-то мягким и масляным провел по срамным губкам, нежно развел их и медленно и сладко ввел свой красивый, она сразу это почувствовала; нежный, поэтому и не возмутилась; толстый и всепонимающий член. Он ведь, правда, не обиделся тогда на нее? Она догадалась, что это тот красивый музыкант, который смотрел на нее в зале, это он пошел за ней. А если кто-нибудь войдет? Но это придавало дополнительную сладость. Знаете, когда достает до чего-то более глубокого и волнующего, чем само нутро. Ну так вот он о том, что в кринолине такое невозможно. Теперь она понимает Чехова и Пруста? С трудом. Но постарается. Ей так интересно с ним. Интересно, потому что никогда не знаешь, чего ждать. Только бы он никогда не сердился. А то она тогда совсем умирает. Он ведь не хочет, чтобы ее не было?

Ох, говорит она, по-моему ты придумал меня для развратного чтения книг вдвоем, ни для чего больше. Он морщится, не отвечая.

 

43.5. Жизнь не удалась. Зато удалось чтение о жизни. Жизнь была бы несусветной дрянью, если бы о ней нельзя было написать.

-Ну, чего ты голову повесил, словно пустой тюбик от поморина? – Его внутренний голос, который приписывался ей, не всегда ему, впрочем, ведомой, был остроумней его, потому что во время обычных страстей попросту отдыхал. А достают нас по всякому поводу. От коллеги по работе, который занял твой компьютер, потому что у него, видите ли, не включался, а потом так тебя и высидевший, до президента, который с упорством мелкого гэбэшника, добивал своих политических противников, среди которых ты числился по определению, как дворянин, от рождения записанный в гвардию. Потом его вдруг выдвинули в список представленных к званию и премиальным, чудовищность чего не сразу до него дошла. Потом не дали ни того, ни другого, вдоволь натоптавшись на самолюбии. Наконец заразили гриппом, - чихнув, сморкнув, харкнув. Температуры не было, он ходил на работу с заложенным носом, потел, жутко болели и слезились красные глаза. Он не включал новости, чтобы не расстраиваться. Непрерывно звонили по телефону малознакомые люди, просили при случае передать от них письмо министру культуры и помочь с устройством их на работу. За стеной соседи круглые сутки слушали на полную громкость музыку. У каждого, наверное, периодически наступает желание, чтобы его не было. Он смотрел в окно, где было пасмурно и безнадежно. Скоро должна была наступить весна и тогда будет еще хуже. Он не знал где, кроме книг, можно было бы спрятаться. Но, болея, какие книги? Разве что самому писать, одновременно выздоравливая. Только чтобы там не было всех этих людей вокруг него, которых он ненавидел и которые время от времени появлялись даже в тех книгах, которые читал и от которых после этого его с души воротило.

Да, он хотел бы знаться с небольшим числом людей, которых сам бы и выбрал. И с единственной книгой, в которую вошло бы то, что прочитал в других. Аналогом ее среди его знакомых была бы женщина, которую, признаться, он все менее мог себе вообразить. Это придавало его жизни какой-то даже печальный характер. Среди нелепостей последнего времени была одна, которую он, видно, пытался вытеснить из сознания. На какой-то презентации женщина, ненамного его младше, разговорилась с ним. Рассказала о себе, о детях, о своей жизни в Америке, которая детям не понравилась, а ее слишком уж перенапрягла преподаванием и так далее. Потом она отошла за бокалом вина и, он, воспользовавшись случаем, позорно бежал сперва в туалет, а затем, поймав ее растерянный взгляд, через гардероб на улицу. Заведя машину, испытал странное чувство.

 

43.6. В этом все дело. Каждый, живя один раз, подстраивает мир под самого себя. Дело в том, что ты – жив, а мир, большей частью, уже сдох. Или представляет собой физические тела, в том числе людей, и даже самых близких.

Он подумал, что следующие записки сумасшедшего будет писать в виде философского трактата. Точнее, наоборот. Его ошибка в том, что он искал книгу, в которой было бы все написано, а ею был – он сам. И вот это - не книжка, а он. То есть ни человек, ни книжка, а что-то живое, неприятное, кольчатое. Знаете, что изнутри человек - липкий и кольчатый? Впрочем, он и об этом забывает. Это она, увидев, называет его слизняком. Он смотрит с удивлением на себя: точно, слизняк. Вот и мокрый след от мысли остался. Но потом, через год примерно она привыкает. Это только на фоне других он такой странный, а на фоне себя – как будто так и нужно.

К счастью, никого нельзя разжалобить своей будущей смертью: все такие, и даже лучшие из родившихся вместе с ним уже умерли. Никто не мешает держать смерть за его собственную тайну. Он готов для своего изъятия, как сказал когда-то Хайдеггер в переводе Бибихина. То, что на немецком философия вовсе не то, что по-русски, было страшным его подозрением. Тогда не понятно, что же ты читаешь, так мучительно вникая. Хотя и по-русски пишут как на переводном немецком, как бы нуждаясь в двойном переводе.

Она приходила с работы, на которой занималась, как он полагал, полной ерундой, уставшая, и поужинав тем, что он приготовил, садилась допоздна смотреть телевизор. Чтобы не ждать, когда она придет к нему спать, он стал спать отдельно. Да хоть на полу, только не с ней. Словно специально подбадривал себя, чтобы постоянно ощущать себя свободным, готовым и к смерти и к противостоянию смерти, пока есть время. Даже футбол свой перестал смотреть, вызвав у нее смутное подозрение пока еще непонятно в чем. Видимо, опять начал заниматься философией, тем более, что и прыщи пошли, как будто организм опять пошел изнутри на созревание. Бр-р-р, хорошо, что она ничем таким не занималась.

Самое большое счастье, это когда никто на тебе не висит, ни дети, ни муж. Ты можешь залезть с ногами в кресло, включить торшер, раскрыть какой-нибудь английский роман и забыться. Представить себя в настоящем замке с гулкими переходами и большими залами, где все хозяйство предоставлено опытному мажордому или как там его, дворецкому из романа Ишигуро, пока сама ты обсуждаешь что-то с приехавшими важными гостями. Она уже не могла видеть свою убогую квартиру, где все надо было делать самой, потому что он гвоздя не умел забить. Электрика не мог вызвать, розетки свисали вниз и искрили. Обои отклеились.

 

12 февраля. Вторник.

Солнце в Водолее. Восход 8.01. Заход 17.27. Долгота дня 9.26.

Управитель Марс.

Луна в Водолее, Рыбах (23.54). Новолуние 10.43. Восход 8.41. Заход 17.16.

Смех и радость, чувство юмора как ощущение свободы, освобождения. Как можно больше сделать всяких дел. Чинить и шить одежду.

Камень: пестрая яшма, письменный шпат.

Одежда: пестрая и яркая, с золотистыми, желтыми и светло-сиреневыми оттенками.

Именины: -

 

Пока чистила зубы, в очередной раз представляла, как будет покупать около метро гжельскую лошадку.

-Сколько стоит?

-Двадцать пять рублей, - говорит женщина на ступенях метро, закутанная в платок, рядом с ней большой мешок с синими тарелками, кувшинами.

-За двадцать отдадите?

Та делает вид, что задумывается.

–Ладно. – Она наклоняется, ищет что-то в мешке, дает ей фигурку лошадки.

Она берет и поднимается по лестнице. Вдруг замечает, что у лошадки отбит внизу кусочек. Возвращается. Просит поменять. Та говорит, что у нее больше нет. Сама, небось, только что отбила. Она ей дала целую. Куда ей отбитая? Надо было сразу проверять, а не уходить.

-Тогда деньги верните, - говорит она.

Тетка отказывается. Куда ей битая? Из своих денег что ли должна за нее платить. Вообще ведет себя так агрессивно, что она в ответ тоже звереет. Показывает удостоверение. Говорит, что это обойдется ей гораздо дороже. Что та спекулянтка. Сейчас она приведет милицию, и они пойдут разбираться с ней в отделение. И так далее.

Она чистит зубы, невидяще глядя на себя в зеркало. Она часто воображает так, что показывает удостоверение, лишает кого-то лицензии на торговлю, оказывается в отделении. Ничего она никогда не показывает. Только один раз, когда ей дали рваную коробку йогурта. Да, и второй, когда нагло обсчитали на рубль. Позор был ужасный. Себе дороже.

Представляет всю эту мульку с удостоверением она быстро. Гораздо дольше думает о том, что становится все злее. Ужас какой-то. Сдерживать себя перестала совершенно. С другой стороны, непонятно, почему она должна быть доброй. Но так нельзя, говорит она себе, прекращая спор и не допуская возражений.

Сегодня нет именинников. Значит можно быть самой собой, думает она. То есть без имени. Это ее мечта. Чтобы люди общались не на основании ложных имен (это что-то из древнего Китая: исправление имен и т.д.), а на основании тепла, исходящего от кончиков пальцев, от тела. Как-то он спросил, что она любит. – «Когда?» – «Сейчас, в этот момент». Она задумалась. «Люблю отсутствие любви». – «Ну и живи так». Он прав, так и надо жить. Он не со злостью сказал, а прямо: надо жить так, как ты можешь и хочешь. Но все равно получается плохо. Легла вчера поздно, утром рано проснулась, провалялась час без сна, радио зачем-то включила, потом встала, помылась. Теперь все день глаза будут слипаться, а ей еще за компьютером сидеть, читать чужие тексты. И дождь проливной в окно стучит. Это в феврале. Живи, как хочешь или как не хочешь, - одна дрянь. Даже очнулась от изумления таким открытием.

На работе день прошел в еще большей суете, чем обычно. Их отдел «депортировали», как сказал местный остряк, на другой этаж в гораздо более худшую, - проходную, вместе с другим отделом! – комнату. Это им-то, которым нужна особая тишина и сосредоточенность. Плюс обычная ее мнительность. Она была уверена, что дело в ней. Она полмесяца назад отказалась делать предложенную ей работу, которая не входила в круг обязанностей, и вот исполнительный директор заглянула к ним в комнату и сказала, чтобы к понедельнику никого тут и духу чтобы не было. В дневнике она записала, что ей плевать. Все легче стало.

День прошел, поехала домой. Не холодно, темно, даже приятно. Перехватила глазами февральского вечернего воздуха вместе с клубами дыма из трубы ТЭЦ и заперлась в доме. Чем более ты вся на виду, тем беззащитней. Нужны боковые ходы, дополнительные занятия и прибежища, чтобы ни от кого не зависеть. Все время это знала, а ничего не делала, вот и дождалась.

Ее слабостью были книги о КГБ, о мелкой ячеистой сети, которую эти любители власти над малыми сими набросили на все области жизни. Особенно использовали они любовные связи, при всякой возможности фотографируя и снимая на кинопленку интимные сцены для последующего шантажа и компрометации. Ей, одинокой, это не было страшно. Но она потому и оставалась одна, чтобы не попасть им в лапы. Только тот, кто не жил здесь, может считать это паранойей. Самая настоящая обычная практика.

 

Несколько раз собиралась уморить себя с голоду, никак не удавалось, но было ощущение, что все равно продвигается вперед, и скоро удастся. Было интересно наблюдать за хитростью жизни, как та умеет отвлекать, менять настроение, завешивать мозги иллюзиями. Она на жизнь не в обиде, та не знает, что такое смерть, вот и резвится.

Мама ей в детстве любила рассказывать про старого еврея, который приучал свою лошадь не есть. И уже совсем приучил, да лошадь возьми и подохни. Вот она теперь была как тот еврей и лошадь одновременно.

Чтобы отвлечь себя от голодных мыслей, и чтобы не так скучно было помирать, хотя бы на первое время, она решила занять себя чтением. Тем более что столько книг осталось, которые успеть просмотреть, и то хорошо.

Да нет, она понимала, что это дурость и почти что шутка, но все равно смерть от истощения с книгами и записями о них казалась ей интеллигентней прочих. Так Кьеркегора нашли в канаве, истощенного и зачитанного до беспамятства. Главное, решить все для себя раз навсегда, и никаких больше мыслей по этому поводу.

Чай у нее был, чай она пила. Да и съесть что-то могла, чтобы не тошнило на первых порах, это не проблема. Сдуваться, как шарик, надо постепенно. И, не останавливаясь, поскольку это не диета для похудания, а уверенность, что миру и тебе друг без друга будет гораздо лучше. И довольно об этом. Зрение было все хуже, словно песок в глаза сыпали. Кстати, чтобы меньше пялилась на то, на что ей глубоко уже наплевать.

Боже, с каким наслаждением прочитала роман Владимира Жаботинского «Пятеро». Вспомнила, как однажды Сергей Юрский то ли по телевизору, то ли на концерте говорил, что его мечта (последняя мечта, как теперь все время добавляла она, но сказал ли он «последняя мечта» она сейчас не помнила), его мечта снять фильм по этому роману.

Эту странную, нежную интонацию о прошлом, печаль и точность слова и неразглядываемого сквозь время лица, она пила в этой книге, стараясь не замечать голодную резь в желудке, - уж больно чай надоел. И вдруг вспомнила, как когда-то ей гадали по руке, удивившись, что линия жизни ее прерывается в нестаром еще возрасте, а потом возобновляется опять.

Есть предел, за которым дальше унижаться нельзя. Бывает момент, о котором тебе неприятно вспоминать. Разговариваешь с молодым человеком, а у тебя вдруг изо рта слюна вылетает, и ему на щеку. Или, того пуще, кусок еды изо рта. Вспомнишь, и сразу хочется головой качать или мычать, или провалиться сквозь землю, а, не как тогда, делать вид, что ничего особенного не случилось. Вот теперь вся ее жизнь была нелепым этим сном, которого нельзя было больше продолжать, потому что это уже хуже смерти, это уже не она, и дальнейшее падение не имело границ и значения.

Быть беззубой нищей старухой, которая всем в тягость, - примерно это.

Не для нее.

Но что за чудо эти интонации Зеева Жаботинского. Острые, предельно убийственные и – печальные. Может, оттого печальные, что неотразимы? Только у мудрого еврея может так получаться. У Зингера еще было так. И у Экклезиаста.

А то, что все книги теперь про смерть, это тоже нормально. Перед выкидышем ей одни беременные навстречу попадались, а когда руку сломала, то очень удивлялась, откуда вдруг столько загипсованных.

Самое приятное, что никто ничего не заметил. Брат встретил раз в коридоре, спросил: «Что у тебя с лицом?» - «Ничего». Прошел мимо. Да и на кухне сидела, чай пила. У всех своя жизнь, что хорошо. И так надо было еще придумать, каким образом никого собой не нагрузить. Чтобы без похорон и поминок. И чтобы не искали по моргам и приемным покоям.

Впрочем, особо, конечно, голову не ломала, знала, что само устроится, надо только ухо держать востро, чтобы не пропустить нужный поворот.

Может, в продолжение еврейской темы она опять открыла толстую книгу Эммануэля Левинаса «Трудная свобода», которую мусолила уже давно. Про интуицию в феноменологии Гуссерля она решила потом прочитать, а сначала его талмудические штудии и комментарии. Для выжидания конца света, может, самое то. Мессия придет, когда тьма полностью покроет все народы. Долго ждать придется. Бог служил в КГБ и многому там научился в работе с интеллигентными вредителями. Ничего, показания все давали как миленькие.

Поскольку она и так только и делала, что думала о конце света, то рассуждения о нем казались ей излишними. Конец света даже в перспективе отменяет все рассуждения. Или уж они должны быть, по меньшей мере, неожиданными.

В рассуждениях Левинаса была традиция, была гонорарная ведомость, обсуждения на семинарах, был заслуженный статус мыслителя, к которому прислушиваются и в других конфессиях.

Когда перед домом зажегся фонарь, она минут десять пыталась его переглядеть, но безуспешно. Они говорят о горах, которые надо сдвинуть, а тут такой пустяк, и то – нет. К тому же, видимо, после Холокоста он был буквально обуян идеей справедливой жизни, которую несли бы собой иудеи. Европейский профессор поднял знамя иудейского закона. Он буквально гипнотизировал возникающий Израиль разумом справедливости. Нашел свою нишу. Чем не идеолог честных идей, опертых на талмуд.

Тем более, его учителя Эдмунда Гуссерля, как она недавно прочитала в биографии Мартина Хайдеггера при нацистах, кажется, и из дома не выпускали, пока тот, наконец, не помер в 1938 году.

Близилась ночь, и ей просто было уютно с умными мыслями, даже все равно какими. Много ведь всего, - абсурд, феноменология, дзен-буддизм. Вот и Левинас, о котором последние два-три года все уши прожужжали.

Она даже пошла на кухню сделать себе яичницу. Сначала думала обойтись чаем, но в холодильнике увидела салат из огурцов с помидорами, который приготовила жена брата. Она взяла себе на тарелку, но не рассчитала, и едва успела съесть половину, как вошла мама, и она не стала есть дальше, но и выбросить все в мусор показалось нарочитым. В общем, взяла тарелку к себе в комнату, и не знала теперь, что с ней делать. Поставила на пол в угол. Не забыть ночью унести обратно на кухню.

Все это получается нарочито, она чувствует, что всех их напрягает, но не понимает, что делать. Будем считать, что половина людей на земле живет так, как живет, потому что им просто некуда идти. Тем более, не к кому. Тем более, они никого не хотят видеть.

Она вспомнила, как в недолгое время своей работы на кафедре мучилась «основным вопросом философии»: закрывать ли дверь перед теми, кто непрерывно приходил к ней с какими-то просьбами, разговорами, жалобами на семью, на здоровье, на «него», на начальника, убивая не только ее время, но и само желание жить. Так что, уволившись, она несколько месяцев была просто счастлива, независимо от того, что потеряла даже те ничтожные деньги, которые, получая раз в месяц, считала оскорбительными для себя.

Левинас объявил следование заповедям морали последней новостью и невероятным подвигом. А она не столько читала, сколько отвлекалась. Сев в кресло, открыла книгу рассказов Александра Хургина, о котором что-то хорошее говорил в Домике Чехова Игорь Иртеньев. Что он жил в Украине, а сейчас уехал в Германию, и в пятьдесят лет родил там сына. Ну да, из рассказов из бывшей советской и постсоветской жизни одиночество так и прет.

Но не успела она дочитать до конца очередной рассказ, как в глаз ей что-то попало, а потереть глаз или сморгнуть ресницу она не могла, так как глаза болели ужасно, и теперь их, значит, расстаться с ними до утра. Пришлось лечь на диван и закапывать в глаза «Визин», который она купила в аптеке внизу дома за десять рублей, где ей хотели продать что-то солидней и дороже, но, поглядев на нее, продали без всяких слов то, что просила. Что ей, естественно, не совсем понравилось, как еще одно оскорбление женского достоинства.

Интеллектуальную строгость морали Левинас (что значит литовский Левин) дополняет идеей торгового обмена как связью между людьми в рамках закона.

Она так досконально вчитывалась последнее время в еврейские книги, - включая «Тринадцатое колено» Артура Кестлера, что задумалась о прозелитизме иудейства. Не перехвати власть в Кремле гебисты, глядишь, русский народ толпами бы пошел в евреи. Ее поразило, как Володя Киселев, махровый украинец, пойдя работать журналистом в еврейское агентство, тут же стал звать себя Зеев.

Ей больше по душе рассуждения такой девушки как Фаина Гримберг о том, что иудаизм набирал себе сторонников из народов разных стран, будь то средневековая Германия, Испания или Польша, а не единый палестинский народ, существование которого не подтверждают, кстати, антропологи.

А с каким ужасом смотрели итальянские евреи на польских или русских евреев, оказываясь с ними в одном фашистском концлагере. Она не знала, каким образом они уживаются в Израиле. Наверняка превращаясь в нечто третье.

Как обычно, около часа ночи она решала, что не будет сегодня спать, что «будет испытывать веру» до конца. Или что-то изменится, или пусть она подохнет.

Но тут же пугалась, что будет услышана, и что-то случится с мамой. Или завтра на целый день будет выбита из колеи. На самом деле, человек неспособен к непрерывному существованию. Он обрывает жизнь сном, и наутро все начинает сначала.

Ужасно, что не успеваешь дочитать книги, и наутро те лежат чужие, и ты уже не берешь их, и проходит месяц, они покрываются пылью, а это твою жизнь заносит временем и песком. Как муравей, который вылезает из-под наноса. Тексты бесплодной пустыни – это и есть язык, осыпающий ее мозг в жутком отсутствии любого другого способа жизни. У вас есть предложения чего-то иного? Интересно.

Бог выдергивает из земли, не различая…

Жутко режут глаза. Чистя зубы, она поражена, какие глаза красные. Ложится спать.

«На пути к Богу есть станция, где Бога нет». Ей показалось, что эти слова Левинаса ей приснились. Ничего особенного. Для евреев привычно говорить о Боге как о Его отсутствии.

Она читает рассказ Хургина о курице, которую он сварил и уже вторую неделю не может съесть, даже на пару с дворовым котом, который у него столуется. Только когда голодна, вспоминаешь о тех, кого хорошо было бы накормить, а там и подружиться. То есть неназойливо и более в приятном чувстве единства со всем вокруг, чем в реальности.

Еще она заметила, что ее давно уже в доме не зовут к столу. Пожалуй, она и сама бы не пошла, это да. Но все-таки неприятный факт. Зовут тех, кто приходит, когда не зовут. Шумно, весело, подавая себя как главное блюдо, которое не заказывали. И правильно, люди любят, когда их веселят. Это она к тому, что дома не приглашают, это нормально, ей самой не надо. А вот там, куда она идет работать, этим тоже всегда заканчивается. Если ты не давишь людей вокруг себя, то они просто занимают твое место.

Она собралась умирать, вселенская трагедия. Ничего этого не надо. Ее и так уже ни для кого нет. Но это и счастье, пришло ей в голову, - пустое место.

Вдруг ей пришло в голову перечитать «Голодаря» Кафки. Обычно она читала книги целиком, чтобы потом записать выходные данные на листках, которых у нее набралось уже несколько десятков за все годы. Когда-то она начинала книги и не дочитывала, и от этого голова становилась чужой, и депрессия появлялась. А тут закончишь читать книгу, запишешь – автор, название, год издания, издательство, количество страниц, - и как будто дело сделала. Совесть чиста.

Рассказ «Голодарь» она, конечно, читала когда-то давно. Еще в так называемом черном томе 65-го года издания. Но в чем там дело не особенно помнила, хотя и предполагала, потому что читала о Кафке больше, чем его самого. Кафка не особенно ей нравился. Когда-то она считала его ненормальным и избегала, а потом сама стала такой же, и, тем более, как бы читать незачем. А тут взяла перечитать этот рассказ по понятным причинам, как коллега в чем-то. Самое поразительное, что, сколько она ни смотрела на себя в зеркало, она ничуть за все это время не похудела.

В отличие от героя рассказа, время искусства которого прошло, так что он вынужден был оказаться в цирке, куда принимали всех, подлинный расцвет ее голодания был еще впереди. Скажем, когда не станет мамы. Или она вдруг начнет выпивать, как их соседка по этажу Наташа Петрова, на что, впрочем, ничто не указывало.

Сперва рассказ показался ей пустым и загадочным. Именно от пустоты и остается больше всего ощущение тайны. Потом она решила взять этого голодаря себе в проводники. Приятнее думать, что ты идешь за кем-то, чем если прямо никуда. С ним ей было теплее, что ли.

Она задумалась, нужно ли ей внимание других людей к тому, что она не ест. Тем более что в строгом смысле это было не так. Около шести часов вечера следующего дня она налила себе в мелкую пиалу немного свекольника, приготовленного невесткой, и съела с толстым куском черного хлеба. И чай пьет часто, потому что иначе моча очень уж темного цвета.

Нет, чужого внимания ей, действительно, не надо. И делает она это, правда, потому что иначе не может. А то, что вся еда ей не по вкусу, а то иначе она бы ела, как все, это не так. Никакой другой еды, которая была бы ей по вкусу, не существует. Если он имел в виду какую-нибудь амброзию, то ее от нее заранее тошнит. Да и вряд ли настоящий голодарь мог иметь в виду какую-то амброзию.

Желудок пустеет, голова наполняется, музыка делается неправильной, начинаются стихийные бедствия, государство и нравы приходят в упадок, никому не интересны причинно-следственные отношения, в моде уродства. Вряд ли у нее могли быть иные горизонты.

И то, что к ней относились, как к больной, ей нравилось, потому что она периодически это забывала, а когда ей резко и грубо напоминали, она закрывала дверь своей комнаты на ключ и больше не собиралась отпирать.

Потому что она и есть больная, которой надо куда-нибудь исчезнуть.

И если долго не выходить из дома, думала она, то тогда любой твой выход не оправдает тех надежд, которые ты на него возлагала. Только разочаруешься. То же, наверное, и с едой. Проще не есть и не выходить, думала она, глядя в окно своей комнаты на холодный, розовый закат. Почему-то, когда она смотрела на горящее окно в доме напротив, оно гасло. А если было темное, то зажигалось. А потом, смотри, не смотри, не гасло и не зажигалось. Чудеса случаются, но так быстро, что, как правило, их не замечаешь.

Иногда на организм нападала такая тоска, что, казалось, никакой уже едой ее не насытить. Она придумала в микроволновке делать тост с сыром, который так расплавлялся, что с целым стаканом чая можно было жевать один кусок, и почти весь бутерброд оставался нетронутым. Но тоска, конечно, была хитрей, чем она.

Если знать, что все кончится плохо, - но только все, - то можно и подождать. Но никто ничего заранее не говорит, только задним числом, а она по темпераменту не историк и не судия с дурными средствами.

«Могила – не убежище», - угрожает очередной рабби в книге Левинаса. Ну, это мы еще поглядим, думает ему в ответ. Желудок ее тоже терпел, терпел, а потом решил принять ответные меры, и она в сортире так начала дристать, что перед родственниками неудобно. Никогда в помине такого не было. Но даже после этого щупала себе живот, - не сдувается.

Зато она с удовольствием читает очередные два рассказа Горлановой и Букура, которые они рассылают, кажется, по всем возможным журналам, и те выходят сразу во всех и одновременно. Да, все теперь пишут хорошие рассказы, молодцы.

А вот она, как иудейка, лишена всего, изгнана, проклята, изничтожена в прах. И воскрешения не будет. И еще ее саму будут за это судить все, кому не лень, что, видите ли, проклята и уничтожена. Значит, было за что.

Эту свору животных, называемых людьми, которые преследуют оступившегося, она слишком знала. Заметив, что читает одних евреев, открыла «Политику» Аристотеля, который поразил ее в самое сердце. Все мы знали из Энгельса, что человек отличается от животных тем, что делает и употребляет орудия труда. Классик м/л забыл только добавить то, что знал еще Аристотель: главным орудием труда человека является другой человек. Раб.

Почему она этого раньше не замечала. Ее еще в конторе поражало, почему некоторым людям не стыдно ничего не делать, а только заставлять других. Целые дни они проводят на совещаниях с такими же, как сами. Как-то ее решили повысить в должности, пригласили на это сборище. Она их еще со школы не могла терпеть. Тут было то же самое. Один говорит, а десять маются дурью, спят с открытыми глазами, сидят в столбняке, рисуют на бумажке квадраты, решают втихаря кроссворды.

Зачем это все, хотела спросить она, если у каждого на столе стоит компьютер, и гораздо быстрее можно общаться через него. Если надо что-то обсудить реальное, можно собраться тем, кого это касается. Она бежала с этих совещаний в ужасе, зарекшись там появляться. Вскоре ее уволили.

Теперь она поняла, что это способ жизни и деятельности тех, кто ничего не может делать, кроме как использовать других людей в качестве орудий. Они сами знают, что ничего не умеют, и оттого вдвойне злы, как мухи, выбивая работу из других.

В ужасе она прочитала у Аристотеля, что, как мужчина и женщина ищут друг друга для продолжения рода, так господин и раб ищут один другого, чтобы что-то делать. Самое жуткое, что он прав. Она сама раб. Сидит и ждет, пока ее найдет какой-то господин и разрешит работать. Неважно, менеджер, директор, инвестор - это названия такие красивые.

Она вспомнила, как ее коллега, сидевшая за соседним столом, сказала по какому-то поводу своих отношений с директором: «И так всякие слухи обо мне на этот счет ходят…» Она вдруг восстановила в уме всю цепочку этих рассуждений. Обезьяна, которая пользует всех самок конторы и издевается над самцами, выговаривая им, как детям, потому что платит из каких-то неясных источников им зарплату. Солидный господин с машиной, шофером, секретаршей, квартирой в Кривоколенном переулке и дачей в Жуковке. Она содрогнулась, потому что выхода не было.

Не хочешь быть рабыней, свободна подохнуть.

Она обратила утром внимание на красноватые пятнышки на лице, как будто кожа местами истончилась или опала после болячек. Порадовалась на себя. Бедняжка мама, говорила, что мыла ее младенцем в ванне со своим молоком, чтобы кожа ее была нежной и розовой.

Если мысли это словесные жесты тела, как вроде бы писал Левинас, то она жестикулирует в абсолютной пустоте. Может, это ее безумие. А, может, предвосхищение виртуальной реальности, где все это осмысленно, как танец Саломеи перед Господом.

Так или иначе, на следующий день опять просыпаешься. И через день. И каждый день это сегодня. Новостей нет и быть не может, кроме какой-то еще одной прочитанной книги.

Она худеет не с живота, а с рук, которые и так чересчур худы, с ног, про которые вовсе стоит молчать, и с мозгов, что совсем ужасно.

С трудом удается собрать мысли, которые разбегаются вслед за мелкими муравьями букв. Количество букв, которые расплодили люди, ее удручает. В послесловии Деррида к Левинасу она не понимает ни слова. Скользит взглядом по строчкам, думая о своем. Не знает ни что такое «сущее», ни что такое «бытие». Кто бы рассказал ей, что это и, главное, зачем, кроме, конечно, профессорской зарплаты и гонораров за участие в конференциях. И гонораров за книги, которые она читает, боясь отстать от жизни.

Отвлекшись, она берет французский роман Эмманюэля Каррера «Изверг» о человеке, который всю жизнь, начиная со студенческих лет, выдавал себя не за того, кем был, выдумал себе работу, биографию, брал у знакомых и родственников деньги, якобы выгодно их куда-то помещая, сочинял, что знаком с известными людьми, политиками, а потом убил жену с детьми, своих родителей и все поджег, желая погибнуть, но его спасли, судили и вот теперь писатель пишет о нем книгу, общаясь и переписываясь.

Поразительно, но у них с мужем был в первые годы брака такой же приятель. Подробно рассказывал, как учится в университете, ночевал у них на кухне, всегда занимал их рассказами о случавшихся с ним происшествиях. Стихи писал. Говорил, что вот-вот женится на внучатой племяннице князя Кропоткина. Близкий, по сути, человек. И вдруг узнают, что он нигде не учился, его отчислили чуть ли не в первую сессию. Потом он сделал ей непристойное предложение, и, когда она в ужасе отказала, навсегда исчез из их дома, сильно озадачив ее мужа, который всегда считал того старым другом.

Серию этих французских книг выпускало новое издательство, которое, кажется, возглавляла Таня Макарова, прежде работавшая в «Вагриусе». Она ее случайно встретила на какой-то презентации в Историческом музее. Таня сильно сбросила вес, поменяла бабий имидж на деловой, и недоумевала, когда она вдруг бросилась кого-то фотографировать. Мол, не в ее-то годы.

Когда мама кормила, она не могла отказаться, чтобы не вызвать охов и подозрений. Впрочем, это было так редко, что ее не затрудняло. Она, в принципе, никуда не спешит. Ну, еще прочитает несколько книг. Быстро съесть обед это гораздо проще, чем выслушивать, несмотря на закрытую дверь, ссору родственников по случаю полнолуния или магнитной бури. Тут уж никуда не убежать. Книги бессильны.

Она не поймет, откуда у Левинаса такая страсть к Другому. Он что, не был женат? Или не понял, что Другой это эсэсовец, у которого ты в полной власти? Другой это человек, и этим все сказано. И Бог – подобие человека, даже если полностью ему иное.

Философия – та же змея, чей хвост постепенно скрывается в ее горле. Это специальный язык, сам себя пожирающий. Значит ли это разгадку слов: «будете, как боги», касающихся этой змеи из книги рая?

Она заметила, что, когда не ешь, занята важным делом приближения к некой цели. Стоит съесть кусок черного хлеба с половником свекольника, и ты отброшена на то же место, где только что стояла, - ни тпру, ни ну.

Жизнь, между прочим, это неустойчивое равновесие на одном и том же месте, которое так и называется - жизнью. Она никак не могла дочитать «Изверга». Книга длилась и длилась, как непрерывная ложь человека, который никак не может покончить с собой, приводя всех в недоумение. Она съела на кухне черничный йогурт, который родственники, наверное, купили ребенку брата, ее племяннику.

Несколько дней назад она решила снова начать есть, но так немного, чтобы все целиком переваривалось в ней, поддерживая дух. В итоге, у нее началось что-то вроде запора.

Одно к одному. В газете «Известия» она прочитала довольно глупую заметку о молодежных суицидах, имитацию каких-то интервью, ссылку на сайты будущих самоубийц. Где-то тут, на грани и должна была появиться истина, которую сразу можно узнать. В конце концов, лишь нося смерть в себе, можешь повлиять добром на окружающее. Если тебе, конечно, дадут.

Она вспомнила, как один старичок рассказывал ей, что в начале семидесятых был такой же провал, когда все сходили с ума, спивались, кончали с собой, и вообще невозможно было жить от внутренней духоты и безнадеги. Нужно было привыкнуть, чтобы потом пережить зачем-то бесконечность застоя. И теперь вот опять.

Она просто уже радовалась, когда читала не евреев. Как, например, переписку Ясперса с Хайдеггером, которую отсканировала на свой сайт Елена Косилова, поражавшая ее своим подвижничеством. И это в то время, когда всех припугнули за распространение умных книг в электронных библиотеках. Более того, отсканировав переписку Ясперса с Хайдеггером, Лена на своей страничке Живого журнала так прямо и написала, что автор предисловия к ней Михаил Рыклин – халтурщик и дурак. Между прочим, она прочитала на том же сайте Косиловой фрагмент дневника Карла Ясперса времен Гитлера, когда они вдвоем с женой-еврейкой готовились покончить с собой в случае ее отправки в лагерь смерти, и рассуждения о самоубийстве. Одно к одному.

Или рассказы Сергея Юрьенена на topos.ru «Платформа Токсово», фрагменты «Союза Сердец». Трехтомник его она купила и прочла раньше. Даже написала ему по e-mail’у с благодарностью, а он ответил. При случае, думала она прежде, можно было бы еще когда-нибудь написать. Теперь уже вряд ли, хотя хоронить себя, как она поняла, еще рано. Следует, как думали тинейджеры из газетной статьи, дождаться необходимого настроения.

Чувствуя звон в ушах и слабость в коленях, она начала потихоньку есть. Когда голодна, ешь понемногу, когда неголодна, не ешь, какие сложности. Денег нет и не будет, но консервов в шкафу на кухне хватит на сто лет, там же макароны пудами, брат картошку принес из магазина, она загниет, поэтому все равно надо варить. К тому же пробоины в ее образовании велики. Она с восторгом принялась за долгожданное чтение заметок о революции и старом порядке Алексиса де Токвиля. Читая такие книги, поневоле воображаешь себя мировым стратегом. Параллельно она читала мемуары маршала Маннергейма. Трезвый ум особо поучителен, потому что без злобы демонстрирует, как люди даже в войнах и революциях, устраивая земные и космические катаклизмы, руководствуются самым мелким и шкурническим интересом. Продать все за виллу в Женеве захотят именно те, кто громче всех будет клясться о любви к бедной своей родине. Да, еще он объяснит поступки долгом перед семьей, которую оставит, чтобы жениться на молоденькой, которая, кстати, ждет ребенка.

С братом она никогда ни о чем подобном не разговаривала, бесполезно. А сейчас уже и неважно. Нет занятия бессмысленнее чтения, которым она занималась до умопомрачения. Она не писала, не преподавала, не говорила. Она умирала. Зачем читает? Нет ответа, кроме тошноты и отчаяния.

Это что, малодушный способ отвлечься от самоубийства?

Зато каждый сон заканчивался трагедией. Вроде все нормально, и вдруг какие-то выстрелы, напряженность. Ищут трех террористов с еврейскими фамилиями. Двое, говорят, застрелились внутри дома, рядом с которым они стоят, приехавшие, как она теперь понимает, на экскурсию и отдых, а один выпрыгивает, разбивая окно третьего этажа, вниз. Она беспокоится, что он не убьется до смерти, но тут же выскакивают какие-то люди и волочат бездыханное тело прочь.

Она просыпается, и первое, что делает, это включает «Эхо Москвы» в тайной надежде, что конец света уже наступил, и все дальнейшие мучения аннулированы.

Вечером брат спрашивал, не думает ли она идти работать, чтобы не висеть на шее, все-таки у них ребенок, о котором надо думать в первую очередь, а у мамы крошечная пенсия, а сама мама ничего ей не скажет, но это не повод к потере совести. Он хочет знать ее дальнейшие планы.

Она зачем-то начинает ему отвечать и получает по полной программе.

 

Ага, в какой-то момент люди начали уступать в своей многомерности повествованиям о них. Брет Истон Эллис в «Американском психопате» и, особенно, в «Гламораме» (другого он пока не читал) открыл ему глаза на то, что он еще не успел сформулировать, но лишь просматривал в глянцевых журналах, груды которых лежали, пылясь, на балконе, а он все медлил их выбросить, будто ожидая чего-то. Вот этого и ожидая.

Еще Костя Победин, сгинувший почти без следа главным художником «Табурета», намекал на нечто подобное: подспудную жизнь, которая в своих течениях оказывалась богаче всего, что только можно было себе представить. Харуки Мураками с еще не покойным Хельмутом Ньютоном разговаривали в резиденции немецкого посла на Поварской, где в толпе мелькал пестренький адвокат Добровинский, отставной журналист Киселев с женой Машей, Витя Ерофеев с девочкой Женей из Феодосии, музыкант Ян Андерсон из Jethro Tull, Свиблова, Сара Мун, Тацио Секьяроли, Саша Шаталов и куча других людей, включая посла с супругой, - все с тарелками, бокалами, пока в углу большой залы у камина распевал оперные арии артист Большого театра.

Интерьеры, мебель, одежда, товарные знаки, звезды шоу-бизнеса и массовой культуры, к которой, видно относится все, что движется, особенно по телевизору. Он засел за вороха глянца, чувствуя, что горизонт его мозга не просто расширяется, а – разъезжается за пределы обыденных измерений. Одно счастье и одна защита, что он – смертен, то есть умрет и довольно скоро, особенно если брать в расчет объемы общения с мировым разумом или безумием (сейчас не разберешь), ему предстоящие.

Главное, что он прядал ушами, раздувал ноздри, бил копытом и ощущал полузабытое уже в своей вечной земной ссылке вдохновение. Восторг, как известно, забивает все, что вокруг него. Отрезвляющий глоток Мамлеева, не прозы его, а самого его вида, потуг, интенций, взбадривал и приводил в чувство лучше холодного душа и транквилизаторов. Впрочем, он пролистал и «Московский гамбит», смутно узнавая в персонажах живых и умерших старичков, некогда им виденных в разных затрапезных домах и хрущевских квартирах. Вот и сам он уже почти такой же старичок, пришло ему на ум. Да и не почти, а такой же.

Так получилось, что пока он читал про «Юность Мамлея», позвонила Юля Логинова, которая, выкарабкавшись после операции и больницы, перешла из Исторического музея в Музей архитектуры к Давиду Саркисяну, который, если не ошибаюсь, раньше был хозяином ресторана «Россини», а, может, и сейчас хозяин, неважно. Уже поздно. Он вернулся с закрытия выставки в этом Музее архитектуры, где выпил два стакана красного вина «Изабелла» из коробки с красным краником, и ему, конечно, стало не очень хорошо после этого. Поэтому дома он выпил много чая, написал статью про эту выставку, поскольку ему подарили большой, красивый и дорогой альбом с фотографиями, и он, вроде как сделал ответный подарок своей рецензией. Потом посмотрел баскетбол, выпив еще чая, потом начал читать найденный в интернете роман Евгения Гришковца «Рубашка», поэтому, возможно, какие-то чужие интонации и проскакивали.

Так вот Логинова пригласила на закрытие выставки Михаила Ароновича Дашевского у них, обещая любовь, фуршет, большой красивый альбом в подарок и важные разговоры с перспективой на будущее. Вот он и собрался, чтобы выступить в новом костюме, который уже второй год новый, тем более что больше месяца вообще из дома не выходил. И вот там и были эти фотографии. Вся анфилада залов на втором этаже. Обычные старые фотографии ушедшей жизни. И той, что у Мамлея была, и той, что у него, - старый облупленный Вильнюс, старый облупленный Арбат, Ярославль, кухни, комнаты, мастерские, вся эта советская жизнь, дворы, слобода, люди, дети. Фотографу было под семьдесят, он был не фотограф, а доктор технических наук, проектировал дома, чтобы от вибрации метро не разрушались, строил всякие ГЭС. Издали сослепу показался ему похожим на Витю Ахломова, сухой, поджарый, и кругом такие же его приятели и подруги за шестьдесят и под семьдесят. И фуршет, - сухие лепешки, сыр, зелень, красное вино. Античная простота. Про будущую выставку, посвященную восприятию древних греков русскими художниками, Логинова и стала ему говорить, отойдя с ним в сторонку. Но под этот разговор он еще никакой книги не читал, поэтому решил отложить мысли на будущее.

На улице было темно и хорошо, свежо, приятно, даже холодно. То, что надо, чтобы пройти несколько шагов до метро мимо скорчившегося Достоевского на подстилке, глядя на восстановленный после пожара остов Манежа слева и покосившийся особняк бывшего музея Калинина чуть справа. Никто тебя не убивает, никто за тобой не следит. Просто потому, что ты привык не всматриваться в лица, не обращать ни на кого внимание, идти своим чередом, как идут дни и судьба. Потому что ты живешь, на самом деле, совсем в другом месте, нежели все они здесь. Для сюжета это нехорошо. Никакой интриги, кроме того, что сейчас он весел, взбодрился, а потом умрет, может быть, даже прямо в вагоне метро, когда схватит сердце, уж слишком перевозбудился с непривычки.

Но обычная смерть вряд ли кого-то волнует. Ну, все умрут, говорят люди, отворачиваясь. И впрямь, читай, пока живой. А там видно будет. Не надо ничего придумывать заранее. Книги сами тебя приведут, куда надо. Только иди, внимательно глядя по сторонам и думая о том, что видишь. Потому что тут внимание очень важно. Именно тут может быть выход, на который ты так долго надеялся. И не слово «Гегель» или «Паскаль Брюкнер» тебя выведет, на то, чего ждешь, а то, о чем этот Гегель или Паскаль Брюкнер пишут. Или другие, о которых ты еще не знаешь.

Завтра обязательно надо взять «Божественное дитя» с собой, чтобы читать в метро, не теряя времени. Младенцы, которые в утробе матери поглощают энциклопедии и всяческую информацию – это то, что тебе надо. Сам ты слишком отстал, и на плаву тебя удерживает только кураж, когда он есть, и интерес к жизни в виде точного ее описания.

Потому что костюм он надел не зря. Девушка, которая когда-то работала с Женей Березнером в РОСИЗО, а теперь перешла вместе с ним к Церетели в Музей современного искусства, она сидела в углу залы, где был фуршет, а потом, подойдя к нему, дала приглашение на какую-то мексиканскую выставку, организованную посольством в залах на Ермолаевском переулке. Потом подошла к Березнеру и, видимо, сказала ему о том, что пригласила меня на завтра. И он кивнул. То есть в костюме он как бы прошел некий фейс-контроль, несмотря на то, что похудел за последние два месяца на четыре килограмма и, кажется, на столько же постарел. Ничего, думал он, главное, воспрять, и он свое доберет. Доберман-спичрайтер.

Но на следующий день он поехал на выставку, походил полчаса в тоске по залу, наблюдая абстракционистские картины «мексиканского Рабина», борца с официозом Сикейроса и Ороско, умершего трагически рано, в середине 80-х. Выпил два пластмассовых бокала желтого вина, съел десяток тарталеток с ветчиной, сыром и красной рыбой. Поговорил с Феликсом Березнером, тот рассказал о всех выставках и юбилеях, на которых был за эти последние два дня. Потом Феликс разговорился с художником Харитоновым, которого очень похвалил в разговоре, как необыкновенно талантливого и скромного человека. А он тихонько поехал назад, не снеся взглядов тетенек и девушек, их деликатного выяснения, не скучает ли он. Эта нить была порвана без продолжений. Дома он прочитал в пришедшей в его отсутствие почте, что статьи, которые он посылал в «Новое время» будут напечатаны с радостью, но вот насчет выплаты даже их более чем скромных гонораров большой вопрос. Как было написано в письме: «оптимизма по этому поводу у бухгалтерии, к сожалению, нет». Он это заслужил.

«Божественное дитя» Брюкнера было написано в 1992 году. Кажется, тогда он размышлял над книгой «Путешествие в пи.ду». Автор был прав: не надо было и вылезать. Он вылез и вот смотрел на происходящее пристально-пристально. Теперь, когда начинал думать о том, что ему делать, в верхней части головы начинало болеть и булькать, как при высоком давлении. Можно списать это на магнитную бурю, которая, вроде бы, бушует, не переставая. Но когда-нибудь и она закончится. А вот тот тупик, в котором он оказался, закончился уже. А выхода нет. Да и не надо выходить. Тем более, некуда.

Ага, отсюда один выход – в концентрационный лагерь. Где ведет свои опыты, сидя в небольшой лаборатории, его alter ego, которому предложили, наконец, работу. Он поставил условием, что ему негде жить. Дали квартиру в центре. Машину с шофером. Приличную зарплату. Компьютер с большим плоским экраном и выделенной линией интернета. То есть все условия; сиди и работай.

Так вот «труд делает свободным» - лозунг неактуальный и запятнанный. Понимание делает свободным. Все очень кстати случилось. Она посмотрела на него, как на мертвого. Сказала, что не с таким знакомилась, не такого любила. Даже нет, этого слова не произнесла, а, мол, не к такому относилась хорошо. Ну что же, он с готовностью омертвел. Смерть делает свободным, потому что это и есть предельное понимание. Он еще его не достиг, но уже на пути к нему.

С начальством он был в корректных отношениях, не более того. Любое начальство одинаково, ждет ли того Нюрнбергский процесс или приличная пенсия и двадцать соток в Кратово. У него была собственная программа, и натравить на него гнев либеральной публики ничего не стоило. Из широкого круга, очерченного книгами, он, рано или поздно, войдет внутрь людей. Он уже точит их психологические внутренности, отбрасывая труху.

Понятно, что это был обратный концлагерь, где не он издевался над заключенными, а они над ним. Любая его реакция, улыбка, слова вызывали бешеный крик, унижения, скандал, обвинение в обмане и предательстве. Он быстро приходил в себя и, не отвечая никому, принимался за работу. Прочее было отдыхом, переменкой. Здесь не действовала логика, любовь, приличия. Получив отлуп, он обрел идеальные условия для творчества. Когда и люди надоедают, делаешь буддийский обходной маневр.

Видишь девушку, похожую на книгу, в которой каждая буква – красная, полужирным курсивом. И волнующее подозрение, что не знаешь этот язык. Мудрому человеку и чакра жмет. Превращаешься в эпигона своих отражений в глазах людей. А оригинала всех этих копий нет в природе. Он уже пробовал найти его, не получилось.

Обычно он допоздна сидел, выслушивая другого человека, сканировал его. Потом расшифровывал, что было мучительно. Но без мучения не было бы бороздок на мозге. Тот человек, исповедуясь, влюблялся в тебя, потом разочаровывался, потом мстил, все шло своим чередом. Ты не знаешь, как себя вести. Оказывается, никак не надо себя вести.

Если бы он нашел женщину себе впору, то ее не было бы на свете, как и его, то есть были бы сплошные отражения без оригиналов. А потом у них родились дети, и как бы они с ними общались, а, Сартр?

Впрочем, он избегал подобных разговоров. Отворачивался к стене, делая вид, что не слышит. Пока она не поняла, что он мертв. И он стал мертвым, получив, наконец-то, возможность жить до упора, без дураков, наотмашь.

Он дочитывал повесть киевского, а ныне берлинского поэта Сережи Соловьева «Прана» в последних осенних номерах «Дружбы народов». Бабы нас оттесняют в спиритус, а нам только того и надо. То есть опять они ни в чем не виноваты! Из всех своих любимых он втайне попрекал ее только кошечкой, которую она ревновала к нему за то, что та любила целоваться, а, может, просто тереться о его усы и бороду, а однажды упала с балкона и разбилась насмерть. Бродский, Лосев и Генис его поймут. Он сразу сказал начальникам концлагеря, что, как у других бывают запои, так у него командировки, и тут ничего не попишешь.

Он провалился в себя, и там-то и оказалась самая жизнь. Нужно теперь осторожно найти из нее выход, не расплескав. Быть надсмотрщиком в концлагере нового типа это быть для всех заключенных главной жертвой. Они оправдывают себя тем, что он – надсмотрщик, значит, надо его гнобить, он заслужил, ишь ты, новый доктор Менгеле, ату его! Он знал, на что шел в своих опытах над людьми.

Берешь человека, женщину, - светленькая, в очках, студентка, девушка, - и начинаешь врастать в нее вдруг открывающимся навстречу ей телом, набухающей между ног пипеткой, и она губами, вульвой, анусом, душой и телом, рассказами о том, что с ней было до встречи с тобой. Улыбаешься глупо, затем изображаешь внимание, бережную страсть, еще что-то, что выросло под рукой. Тут тебя вообще нет. Адью, дорогая.

Секретарша у кабинета: «Начальник лагеря просил вас зайти к нему», - не глядя в глаза, плохой признак. Тот вскакивает, не здороваясь, подходит к окну, смотрит на белые заводские корпуса, дорожки, рабочих в синих халатах, которые везут вагончик с каким-то оборудованием. «Вы что себе позволяете! – шипит, вызывая в себе благородный гнев. – Вы обязаны знать свою роль. Я, может, тоже хотел бы лежать на пляже, ни о чем не думая. Вы деморализуете людей. Она пришла и рыдала. Все мы, здесь находящиеся, должны играть свои роли. Вы можете предложить что-то другое?»

Не дослушав, не плюнув в бесстыжую морду, но и не подумав войти в его так называемое положение, он, повернувшись, выходит из кабинета. Секретарша смотрит ему вслед, потом начинает разбирать записи, звонит тому, кто записан следующим на прием. Он идет по пыльному казенному коридору.

Женщина это твое зеркало, то, что ты есть, но пробуй не кривляться, выставляя себя лучше или хуже, чем есть, и останешься без нее. В зеркало всматриваются, не разговаривая, если только ты не актер, разрабатывающий мимику внятной для зрительного зала речи. Женщина раздалась, пропуская в себя, не задав ему лишних вопросов. Он ушел во вне. «Да ты, парень, что, внематочник?» - спросил кто-то из выстроенных на поверку заключенных.

Можно не отвечать. Он же не лощеный эсэсовец или кагэбэшник, чтобы, постукивая стеком о сапог, пройти мимо строя работяг, в поисках, кому дать в морду для общей острастки. Это они, того и гляди, двинут в его морду. И есть за что. Любовь, не кончившаяся выкидышем, остается гнить внутри, ударяя в голову вонью. Одна радость, что не хочется есть. При одной мысли о еде начинает тошнить. Еще бы чуть-чуть продержаться, и при случае можно будет совсем спрыгнуть. Композиция должна иметь сюжет, а смерть героя и автора в одном лице, - лучшее, что можно придумать. Жизнь коротка, искусство дольше.

Он пропустил все компьютерные игры, все модные песни, лейблы, рекламы, фильмы, удалился в книжную пустыню, думая переделать мир под себя. Ему на людей страшно смотреть. Бог тоже из их компании. Надо что-то делать. Идентифицироваться, что ли.

Маленький гнойный старичок, с которого не берут денег в автобусе. Все, что видит по телевизору, включая футбол и новости, раздражает так же, как все, что читает в журналах. Это за гранью добра и зла. Буквально не за что уцепиться. Либо бывшие партийцы, либо съехавшие на подсюсюкивании каким-то воображаемым молодым бандитам старперы. Он один, все тонет в фарисействе. Финал известен, - быстротекущий рак. При этом еще кажется, что все можно переиграть. Кто-то придет и перезагрузит компьютер. Он же знает, как надо. Идиоты были всегда, но вот их опять, как прежде, стали считать пупами земли. Только теперь он точно уже не дождется, когда их время кончится. Должен быть обходной маневр.

Где-то по горизонту проходил запоздавшей и беззвучной зарницей «Принц Госплана» Виктора Пелевина. Уже рецензировали его среднерусских оборотней, а он, поскольку отключился от журналистики, читал в интернете все, что пропустил прежде, удивляясь скорости, с какой устаревали наши книги и потрясали западные, вроде «Гламорамы» или Стивена Фрая. Смутно беспокоило, что он в чем-то не успевает с модными понтами, но в том, что он читал, он не улавливал никакой фишки.

Он давно мечтал сделать «Одиссею» компьютерной игрой, в которую можно войти одним, а выйти совсем другим человеком. Игры развивались динамичнее всего, и на бирже их акции росли быстро. Но на очереди было изобретение игр, ход которых непредсказуем, как жизнь или шахматы. Тут заключался прорыв. Из множества начальных элементов складывалась уникальная, никогда не повторяющаяся ситуация.

Его беда, что он отвлекался, много думал о себе, а надо было как можно быстрее идти вперед. Одиссей, Афина, Телемак, кто-то из женихов, Пенелопа – быстро щелкать, переходя с одного уровня на другой. Потом будешь разбираться и рефлектировать. Он поэтому в шахматах застрял на нуле, что получал удовольствие от самого процесса изучения дебютов, покупки шахматных журналов и книг. Не функциональный он товарищ, вот что.

И с женщинами то же самое. Он разбил свой лагерь еще до увертюр, которыми часть извращенцев наслаждается еще больше соитий. Он наслаждался своей тоской по любви, одиноким томлением и надеждой на взаимопонимание, которое вдруг сойдет на него с женского неба, из душевных чресл Великой Богини. Пока же написал на своей палатке древнее: «Не тронь меня». Это он читал «Элементарные частицы» Уэльбека, по поводу которого Алеша Парщиков когда-то написал ему в письме: «Какой Уэльбек! Ты лучше!»

Книг слишком много. Даже сейчас и даже на русском. Один Иван Шизофреник выставил бесконечные страницы избранного, любимого, заветного, которое всегда мечтал прочитать, и вот оно - все здесь. Он попробовал начать с начала, и застрял на букве «Б» первого же сайта – Бодрийар, Батай, Барт, Бадью, Бланшо, Буврес…

Нужна была схема, которую он бы мостил подвертывающимися под руку сведениями. Он взял у Уэльбека, который по оптимистичному мнению Ильи Кормильцева, услышанному им в телевизоре, был, прежде всего, поэт, - схему утилизации насекомыми человеческого трупа. Сначала в дело вступают некоторые виды мух – Musca и Curtonevra. При небольшом разложении в дело вступают Calliphora и Lucilia. С помощью того же Google не составит труда уточнить подробности. Затем, под воздействием бактерий и пищеварительных соков червей труп превращается в жидкую среду масляно-кислого и аммиачного брожения. Через три месяца мухи улетают, отработав свою часть, и в дело вступают жесткокрылые насекомые рода Dermestes и чешуекрылые бабочки Aglossa pinguinalis, питающиеся жирами. Перебродивший белок потребляют личинки Piophila petasionis и жесткокрылые рода Corynetes. Оставшуюся сукровицу трупа отсасывают клещи. Иссушенный и мумифицированный труп населяют личинки мехового кожееда, кожееда антренуса, гусениц бабочек Aglossa cuprealis и Tineola bisellelia. Между прочим, кого мы должны благодарить за прекрасную латынь, - Линнея? Между прочим, цикл утилизации закончен. Теперь можно заходить с другого конца, - с возникновения и развития человеческого плода.

Кажется, Уэльбек, действительно, поэт. Судя по тому, что примерно к середине его романов читать их совершенно невозможно: ему, видно, самому осточертело писать, но надо довести до «французского объема». Впрочем, долистывая книги, он не любил их ругать. Бред и скука суть норма, талант – исключение.

Сам он из жалости и характера привык выбирать сторону проигравших. В данном случае, умерших. Он не бьется против того, что должно случиться, наоборот.

Отлистав Уэльбека, он взялся за только что вышедший и уже распечатанный в интернете роман Вадима Живова. Заочно он с ним был знаком через его брата и Гошу Урушадзе, с которым связался в поисках работы в издательстве «Пальмира». Его смутил своей наглостью манифест Живова на первой странице сайта «Пальмиры» о том, как надо писать романы. Сама «Пальмира» опозорилась на презентации своей премии «Национальный бестселлер» в большом зале ЦДЛ. Большей пошлятины и беспомощности он в жизни своей не видел, а они созвали туда всю литературную тусовку Москвы. Потом они влезли на НТВ, после чего количество зрителей упало вдвое. Полные ничтожества, которые умеют загубить все, за что только возьмутся.

Прочитав на первых страницах романа об обувном бизнесе, не мог не вспомнить их конторы в каком-то заводском здании на улице Россолимо, по которому шел к кабинету с планом документальных серий. Гоша потом бесславно въедет на нем в НТВ, Так вот весь этаж был занят этой обувью. Потом он спросил об этой марке кроссовок у жены. Она сказала: «Дрянь, да еще и недешевая. Никто не берет». Ага, задешево делали эти кроссовки в Македонии, прочитал он в романе. Плюс вообразить себя великим геополитиком, который судит обо всем выше башмака, как в басне Крылова. Интерес как к материалу из уголовного дела человека, когда-то виденного. «Контора» за всем этим была видна невооруженным глазом. Ну и, конечно, «соавтор», записавший эти «показания в литературной форме».

Впрочем, рвотные позывы идут рядом с нехитрыми радостями. Уже на следующий день в этой интернет-библиотеке выставили текст «Священной книги оборотня» Виктора Пелевина, что поступила в продажу за три дня до этого. Молодцы, чего тут скажешь. Он тут же разослал его всем знакомым, чей е-мейл подвернулся под руку.

Кому расскажешь, что о своем чудесном качестве принимать форму автора, которого читал только что, он догадался лишь к тридцати годам. Столько времени было упущено без пользы! Зато и пенного куража образовалось сверх меры. Пятнадцатилетней девочкой с бантом и в черной вуали он шел в пустой по июню читальный зал с открытыми в сад окнами на свидание с рассеянно влюбленным в свою сестру жизнь сорокалетним Пастернаком. Чем заколдовал, что, даже узнав человека вполне, держишь околдованность нераспакованной, в дальнем углу, где темь, лишь обоняние бьет наотмашь по вискам. Или так сложилось, - молодость, запретное имя, кувырки слов, рифм, новизны ощущений, вытертая с глаз пыли, требование гениальности. Я жажду и алчу, а ты - пустоцвет, и встреча с тобой безотрадней гранита. О, как ты обидна и недаровита! Останься такой до скончания лет.

И вот этой девочкой с бантом пытаешься взлететь, а не остаться плотной и рачительной Зинаидой. Но ощущение учителем своей никчемности и даже преступности перед открытой им вселенной делает его недосягаемым и недоступным для последней близости. Стоишь дурак-дурой. Такая судьба. Как говорил старинный поэт князь Иван Долгорукий: «Сколько ни бьюсь, никак не могу выбиться из давки». Или вспомнить жертвоприношение Исаака в исполнении Льва Шестова: когда Леве Шварцману было 12 лет, его похитили анархисты, требуя от богатого папаши-фабриканта выкуп за сына. То ли правительство запретило платить деньги, то ли сам новый «Авраам» отказался, но будущего философа вернули предельно изнуренным полгода спустя. Он никогда не рассказывал об этом. А в день рождения Владимира Маяковского взбесилась любимая собака его отца, лесничего, и пришлось ее застрелить.

Весь ушел в мелкую питательную почву под ногами. Оттуда не вырасти уже, но хотя бы целиком в нее уйти. А ведь люди уже не различают стоящего за буквами леса. Какие-то шуты прыгают на экране, но о них не будем: перед смертью только о хорошем. Есть такой закон смерти, для него и специальный Бог есть. А то, если Бог умер, то и Ницше плохо себя чувствует. Ты с кем говоришь? Язык складывается уже не в фигу, а в непорочное благословение.

Хорошие стихи удаются только мертвым. Надо прочистить зрение.

Наваливаешь эту жирную землю. Разводишь сад. Нелепые, кривые, никому не нужные растения. Только они и доживут отведенный им срок. Их не сорвут, не растопчут. Он не знает, давать ли ссылку на Чжуан-цзы. Как говорят продвинутые люди, которые исчезнут, растоптанные: «бесполезная информация».

Экзотические растения рассылаются экзотическими людьми друг другу. За неимением компьютера пишешь тушью на белой бумаге, так бедность без зубов пришепетывает. Меньше ешь, и кажется, что начал расти. То ли живот не гнет вниз, то ли тянешься увидеть, что там дальше. Скоро, говорят, зубы опять начнут расти.

Голое отчаянье, как кочерыжка, которой привык хрустеть. Если зубы отрастут, стало быть, Лысенко опять прав. Гены добра отмерли первыми. Менделизм-морганизм дал слабину, и скоро навалятся на нас по науке, а не от одной подлости. Ждешь хорошего, - кругом одна дрянь. Знаешь, что все плохо, - то и дело попадаются золотые жилы какого-никакого, а добра.

Опять, как в застой, только и остается, что быть японцем.

Японцы они ведь одинокие, ни жены, ни детей, только тушь, перо и белый лист бумаги. Вдали гора, дорога под ногами, справа пруд. Успокаивает на века.

И так поверил в жизнь, что захотелось вдруг узнать, что будет через час.

Это время, как сказал японец, когда уместна старость. Хотя и не так, как смерть.

Может, и впрямь тысяча гениальных блогов не стоит полуразрушенной хижины, в которой жил когда-то исчезнувший отшельник?

Добро, братская могила, бесплатная столовая червей. Поезд в Освенцим на третьей платформе второго пути. Работа, ничего хорошего, но сейчас и такой не найти.

Тут серьезные дела. В момент предельного одиночества понимаешь, что бьющий тебя таким путем общается. Он просто не знает иного языка, кроме смертельного. А, значит, и твой язык смертелен, ты не догадывался.

Вначале было слово. И слово было смертью. Теперь ты щекочешь им несчастных между ребер. Живешь в домике улитки, завернувшись в плащ цвета замершей гусеницы. Свою жертву надо еще научить грамоте, чтобы правильно реагировала. То застыть в столбняке, то ринуться опрометью. Мы все учителя твои, немочь болотная!

Смерть – завоевание цивилизации. Многоликое переживание, чтобы прикнопить каждый день к белому листу с невероятной перспективой. Пришпоривание чувств, спазм воли, обострение внимания, - минимальными средствами и такой результат!

Смерть перекроила взгляд на мир. А тут еще и слово могущее. Как скажешь в ближайшие минуты, так и случится. Лошадь нервно подергивает, готовая пуститься вскачь. Сейчас что-то будет и не обязательно плохое.

Так первую половину жизни мы собираем книги, накапливая желание их прочитать, а вторую – лихорадочно читаем, чтобы разгрести библиотечные завалы до того, как умрем, и пока наследники жилплощади не вынесли все на помойку. Слова, смерть, будущее, солнце в немытом окне. Читая книги, поневоле придумываешь те, которых нет. Например, эпопею в духе Пруста о светской жизни русских писателей, о сплетнях, их окружающих. Разумеется, классиков, не нынешней мелюзги, которая все больше по продаже мертвых душ выступает. А сбоку от «хроник утраченного времени» - какая-нибудь «жизнь Тургенева», писанная в обратном порядке, от мучительной смерти к рождению. Тут еще важно дать подлинный масштаб персонажа: на фоне тех, с кем общался, а не выдернутым из жизни портретом в «Родной речи» с подрисованными шариковой ручкой усами и рожками.

Его поразило, что первые признаки рака позвоночника, замучившего Тургенева, начались с лобка. И, конечно, достоинство, с которым он все это перетерпел. Да, можно начинать роман. А уж каким был мнительным. Все эти вечные кашли, трахеиты, страх перед чахоткой, угробившей Белинского с Добролюбовым и Некрасовым. Главка «так они умирали» и перечень модных тогда смертельных болезней.

Из-за воскресенья и резкого похолодания на улице вообще никого нет, кроме яркого солнца и снега. Еле дождался ранних сумерек, чтобы, включив настольную лампу, повести безрассудную беседу с собственной тенью. Ведь разумнее с ней молчать, чем говорить. А, чтобы не уснуть над книгой, перебрасываешь шарф через крюк на потолке: не удавишься, так очнешься. И почему-то как лютый мороз, так на небе ночью враз гаснут все звезды, кроме самой яркой. И она остается одна на целый мир.

Выглянешь в окно, ничего не понятно. Опять за книгу. Тут кураж, - все они дрянь, довольно просмотреть, записать в кондуит и вынести в подъезд, жильцы разберут.

«А главное, - говорил ребе, - ешь чеснок, и люди оставят тебя в покое».

Есть состояние здорового бодрого отчаяния, крепкого, как русский мороз, на которое особенно хорошо ложатся буквы. Это после революции человек превращается в голый рефлекс на голой земле, а до революции надо карабкаться к высшим достижениям ума. Подтверждать себя собеседованием с тем, что лучше тебя, очерчивать круг нового знания.

Когда-то он думал, что перед смертью надо здорово похудеть, чтобы потом не вонять на людях. Теперь, что важнее исчерпать себя собственными словами и чужими книгами, прорвать девственную плеву сознания. Нетрудно вообразить себя ракетой с излишками плоти, годными на горючее. Здесь обнаруживаешь, что исчезла девушка, с которой поддерживал диалог. Что за гора с хижиной, на которую взобрался, несмотря на нелюбовь к высоте? Уж наверное не из географических справочников, скорее, из Ницше.

Видишь, что без тайны укрытия не справиться с орущей вокруг гопотой. Но укрылся, а наружу всё торчат уши, нервы и волосы дыбом. Надо копать глубже, вгрызаясь уже в саму породу, перетирая ее деснами, благо зубы выпали. Но полное погружение страшно, даже с молитвой медлишь, а ну как позвонит Бог с предложением и отвлечет... Не позвонит. Иди же. Но ведь все равно потом придется обратно, - вечер, нет сил, чаю выпить, опять ночь и завтрашний день вечно длящегося «до самыя до смерти» возвращения. Ведь снова вышвырнут, говорю я тебе! Не вышвырнут. Иди. Теперь уже до конца.

Ладно. Он во внутренней библиотеке Создателя. Говорить о Нем нельзя, поскольку кощунственно, но быть вне - того хуже. Смотритель библиотеки св. Варфоломей, улыбаясь, смотрит, как он бросается читать книги вместо того, чтобы писать самому. «Ну, будет дело», - говорит святой безголовый. И улыбка его сама по себе, и слова отдельно, но не беда, можно привыкнуть. Так же, как к Махно, читающему Льва Шестова. Ко Льву Шестову, подружившемуся с доктором Максом Эйтингоном, у которого жил и который в те же годы содержал Фрейда на деньги «от продажи русских мехов», то есть НКВД. Фрейдом наверняка в коммунистических целях интересовался Троцкий. Потом интерес пропал вместе с Троцким. Кузен Макса Эйтингона – Наум Эйтингон, генерал НКВД, организовал убийство Троцкого в 1940 году руками Меркадера.

Ум это всего лишь способность разделения имен и понятий, которая при более пристальном вглядывании в происходящее одновременно сводит с ума. Нынешнее многознание, благодаря интернету, потихоньку приближается к подробностям Страшного суда. Уж не намек ли на ограничение его былых общений. Еще он подозревал доктора Иосифа Шверера из Баденвейлера в том, что тот умертвил Чехова, будучи в сговоре с его женой Ольгой Книппер и целой цепочкой заинтересованных в немедленной смерти писателя, вроде Немировича-Данченко, издателя Маркс и некоторых иных, противостоящих интриге Горького, Марии Андреевой и Саввы Морозова по развалу МХТ и пересмотру чеховского контракта. Так вот Михаил Гершензон в письме Льву Шестову от 5 марта 1923 года (Сталин умрет ровно через тридцать лет) сообщает, что завтра идет к нему на консультацию, полтора месяца назад тот не нашел у него никаких улучшений, а теперь лишь бы хуже не было, и пора в Москву умирать. Впрочем, это к слову. Не будем ведь вникать, почему бедняга Василий Андреевич Жуковский умер ровно за сто лет до твоего рождения. А Шверер заявил, что Михаил Осипович вполне может ехать в Москву. Выехали. Доехали до Берлина, где нашему философу стало так плохо, что пришлось вернуться обратно в Баденвейлер.

С безголовым Варфоломеем трудно вести беседу, на что и рассчитано в виду библиотечной тишины. Особенно важное, как заметил Шестов, всегда пишется так, чтобы быть сказано, но не быть услышано. Так и должно быть, сказал умница Варфоломей: люди занимаются своими делами, и только ты – своими. Им, снявши мозги, по головам не плакать.

Там еще был такой столик и машина для приготовления кофе, с которой он научился управляться. Правда, Варфоломей больше двух-трех чашечек не советовал из-за сердца. Но кураж кончается печалью, и лучше кофе ничего нет. «Вы ищете дорогу, - сказал Варфоломей, - а вы просто идите». Значит, не надо пробивать головой скалу? Ой ли.

«А у вас есть какая-нибудь молитва против снов?» - спросил он наутро.

«Какие сны, о чем ты... – отвечал Варфоломей. – Мы и есть твои сны. Будь в рамках и не трепыхайся».

Голова тикает перед тем, как взорваться. Никто не знает, на какой час назначен взрыв. Круг никак не впишется в квадрат. Женитьба ни от чего не избавляет. Все продолжается, кончаясь вдруг. Оно и к лучшему.

Но постоянно идти над пропастью нельзя. В какой-то момент придется лететь. То есть стать частью пропасти, которая - часть неба, где обустроился жить. Надел свою знаменитую куртку с тысячью карманов, в которых лежат ручки с блокнотами – эти маленькие пропеллеры речи, поддерживающие в полете.

Всего лишь эволюция: из родовых вод на воздух, оттуда в словесность. Главное, не бояться самому превратиться в книгу. А кто и зачем будет тебя перелистывать, и какие у того читателя будут руки и мысли, тебя не касается. Твое дело размножать бактерии смысла. А если прочел и не изменился, то, прости, - подох напрасно.

«Ты просвятись хорошенько, тогда и без головы, и без всего можно, - подначивал безголовый и святой Варфоломей, - будешь сплошная моща».

Солнце на ясном небе крутится быстрее стрелок часов. Из кухни слышен запах тушеного мяса. Достаточно верить в себя и с тобой связанное. Прочее исчерпано и не нужно всякий раз ходить на руины, чтобы в том убедиться. Со стороны год одиночества выглядит как год топтанья на месте. Проверить некому, снаружи вакуум, а не наблюдатель. Бог свернулся в тебе в утробной позе сжатого в пружину лотоса. Зато теперь можно думать об ином. Пока не скажут: «ты и убил!» Потому не разговаривай не только с посторонними, но и со своими. Абориген сразу узнаваем по лицу цвета родимой земли. А уже потом трепанация черепа и выворот кишок.

Главное при чтении – встретить себя. Чтобы, обмерев, двинуться к себе следующему. Лестница, Ваня, лестница это. Ногти, если не стричь их, растут внутрь, тем более, мысли. Россия это большая писательская удача, о которой, по определению, никто не узнает, бо тайна сия велика есть. Давно уже знал о своей лишности по сравнению с написанным им. Думал, довольно будет ему двойника. Но где сыщешь такого? Пусть уж он будет сыщиком, его ищущим. Идеальный читатель, который якобы никогда не увидит собственной спины. Путешественник по архивам в поисках драгоценных его автографов, стертых в прах файлов, неопознанных директорий с копиями электронной почты.

Лучше бы он сам растворился в классической прозе жизнеописаний тех, кто ее написал. Но каждый следующий творит жизнеописание предыдущего в этом ряду. Надо поездить по архивам, библиотекам, дачным чердакам.

Езжай, куда хочешь, лишь бы руки не гуляли. А то невозможно читать, ползают по волосам. Сбрил бороду, шевелюру, потом голову отрезал, чтобы не плакать по прическе. А они все прибирают меленько. После приступа поэзии холодный душ философии: книга Шарко. К вечеру вообще ум налаживается, непонятно, куда девается наутро. Все дело в лежбище, думает он, надо менять место, вдруг удастся перенести себя на другую сторону.

«Есть такое бесполезное, но престижное домашнее животное - писатель, - начал он его жизнеописание. – Некоторые заводят его прямо в дополнение к хорошей библиотеке, вместе с кожаными креслами, тишиной, видом из окна в старинный усадебный сад. Не смейте включать громко телевизор, когда он «занимается», как называл это Лев Толстой. Ступайте тихо, говорите тихо».

Нет, все не то, мыслящий чурбан, вещь, что не в себе, вяжите ее!

Иногда спасает тиканье часов, когда выеден немотой. Ноутбук дышит тяжело. Перед снегопадом настроение особенно падает. Но никто ведь не обещал, что пойдет снег. Он всегда начинается задним числом, наперед отраженным в памяти. Потом настроение то ли улучшилось, то ли затерялось в удачно сошедшихся словах, а снег так и не пошел.

Перед тем, как уснуть, чувствуя себя счастливым, что не надо больше быть, ощутил себя стоящим уже по ту сторону реки. Можешь помахать им рукой.

Вот ведь интересный секрет, - если бы не книги, не желание узнать, что там дальше и ближе, как верно дышать, единственным образом складывая слова, он бы и вовсе не вставал с постели, как перестал нынче выходить на улицу. Да и то сказать, что там делать, меся ногами грязь и ударяясь лбом в звонко-морозный воздух. Так Михаил Сперанский, посланный императором в Иркутск в странной роли инспектора местной власти, выходил на прогулку в шинели и фуражке, подозрительно схожую с конфедераткой. Это еще до волнений на Сенатской площади, при нем был Батеньков, которого пришлось спрятать от греха подальше в одиночку Петропавловской крепости на 20 лет. Вот и соответствующий сайт: «как оказаться в тюрьме и не сойти там с ума».

На улицу за вашим свежим воздухом не тянет так же, как на свидание с женщинами. Проще не идти, чем идти. Тем более что заранее знаешь, что там ждет. К счастью, были уже, знаем. Вот он ресторан, расслабленное ожидание официанта с заказом, приятное тело собеседницы, ее лицо, улыбка навстречу, краснеет после удачной шутки и второго бокала вина. И куда это все девать, если с прошлого раза чемоданы еще стоят не распакованные. Разве что на перспективу...

То, что впереди будущее, он увидел как раз по перспективе. Прикинул, - на что она Кафке и что ей Тургенев, а ему все эти комбинации, если в ум он приходит ближе к полуночи и не так, чтобы надолго. А живет мгновением, за что и расплачивается. Представил, как они прощаются у метро, машину ей брать не надо. Извинился, попросил ее расплатиться с официантом по счету, оставил деньги и быстро ушел, не дав даже на чай гардеробщику. Вначале избегаешь случайных связей с людьми, потом каких бы то ни было.

Так вот на той стороне реки тоже есть перспективы и неплохие. Только как найти равновесие этого расходящегося множеством тропок виртуального мира с хиреющей, мерзеющей и нищающей реальностью? Вспоминающий о Сперанском будущий жандармский офицер Эразм Стогов добавляет, что тот, приехав в Сибирь с инспекцией по изменению управления ею, имел в виду сделать из нее другую Финляндию, но получил указание: «не начинать!» Сам Стогов умер в почтенной старости за девять лет до рождения внучки, Анны Ахматовой.

За стеной нудит армянский дудук, то ли радио, то ли запись. Тем, кто интересуется, как живет, он отвечает, что дело серьезное. Когда в другой раз спрашивают о прогнозах, отвечает, что надо наблюдать. Мы привыкли к мгновенной казни, «22 июня ровно в четыре часа», а тут время растянуто так, что и не поймешь, что все уже кончено, и пепел в урне выдается по средам после 16.30. Раньше он чересчур улыбался, теперь слишком серьезен. Что за пустяки!

Трепещет нервная система пробудившегося от сна, требует продолжения банкета. Там вдали за рекой кучи новых книг. Вырасту большим, стану библиотекарем. Сперва прочту сам, потом дам другим. Жить надо настолько долго, насколько это возможно. День солнечный, да вокруг дня мрак, вот и вгрызаешься в тьму небытия как можно дальше, извиваешься червем.

Книжки, где описываются червивые извивы, тоска червя по отрезанной половине, описи бесконечных разговоров на эту тему, он читал со скоростью пролистывания. Это, как гул в метро, для ободрения вегетативной системы. Ему интересны опоры слов, скрепы створоженного сознания, - есть ли такие. За одной хорошей книгой встают несколько других, зовут за собой, бодрят. Разговоры домашних побоку. У него есть комната, два письменных стола, два кресла, удобный стул, диван, если устанет. Про еду можно не думать, наоборот, хорошо бы похудеть, это еще Толстой подивился, как мало людям надо, даже из-под земли рвутся наружу, пускают миазмы недодуманного, лопаются недосказанным при жизни.

Хорошо бы всего себя измельчить в словесный порошок. Иные говорят: в труху, в тлен, в прах слов, но он не верит им. В слове должна быть энергия, как думал о. Павел Флоренский, пока не был стерт в лагерную пыль ГУЛАГа.

Он закапывается в интернет, где слов уже больше, чем их читателей. Бесхозные, бродят в одичании, набрасываясь на случайных свидетелей. Ему бы свою выгородку. Хотя бы дурдом, но индивидуальный, интеллигентный. Извергая свои слова, он купается в близких ему словах других людей. Людей ли, - задумывается. Не существ более тонкой природы, чем человеческая?

После вчерашнего снегопада опять шпарит солнце. Детей из детского сада напротив дома увели обедать, потом тихий час. Мороз, но уже и капель начинается. День намного дольше, чем на новый год, успеет все подтаять. Солнце уже не прячется на ходу за соседними башнями. С верхних балконов начнут рушиться вниз комья снега. Как будто стучат в окно. Но это ближе к закату, а пока лишь капли стучат. Особенно после того, как выпьешь кофе.

В мыслях тихо ворочается метроном бунинской «Жизни Арсеньева». Но где они все, эти барышни провинциальной, а хотя бы и столичной жизни. Что же, одним поцелуем меньше, - как заметил Каллисфен на гнев Александра. Все это пустяк, несущественное. Вот и Егор Радов, как передали, умер только что на Гоа, кантуясь там на деньги от двух сданных родительских квартир на Миусской и Кутузовском. В России тебе кажется, что ты какой-то нарост на желтом и вросшем ногте родины. Ну, да что об этом бесконечно толковать. Он сам выбрал социальные условия, счастливо стремящиеся к нулю. И чтобы никуда не ездить, никуда не идти. Утренняя жизнь за окном, освещенная солнцем, кажется притягательно счастливой, этого с нее и довольно. Прочее давно проверил на собственной шкуре и признал легким.

Продолжать писать так, как будто у него будет читатель, - вот высшая доблесть писателя, тот ноблесс, который, хоть оближь да выбрось. Решим так: если есть астральное тело человека, то есть и словесное с дыхательной подосновой. Есть эфирное его тело, а есть бумажное, ставшее интернетным. С этими двойниками ему привычней, да и приличней общаться. Во всяком случае, папа бумажного тела режиссера Сергея Соловьева наверняка не служил заместителем начальника Кемьлага, а потом не был охранником Ким Ир Сена, пока сынишка пихался у Мавзолея пузом с будущим наследником Ким Чен Иром. Да и художник Сергей Судейкин не был в том мире сыном знаменитого жандармского полковника и отца политической провокации Георгия Судейкина, забитого в возрасте 33-х лет на явочной квартире ледорубами народовольцев. В последнее время, где не копнешь, все угодишь к тюремщикам, палачам и сексотам с осведомителями.

А тут живешь на одних голосах, на их легких наркотиках. Выпил чай, всем спасибо, отлетел жужелицей. Время есть чтение, умноженное на мозг. Открыл окно, морозный воздух вкусный, как бутерброд с ветчиной. Каждый ведет на фоне смерти собственную жизнь, выбирая, чем ее заполнять. Так, он отказался вступить в коллегию переписчиков и ученых редакторов, действуя на свой безнадежный страх.

- Дома ли папаша? – спрашивает по телефону знакомый у его сына?

- И дома, и нет, - отвечает тот словами еврипидова раба из комедии Аристофана. - Душа неизвестно где, а сам-то, конечно, дома.

Там, где другие приходят в ярость, Гераклит плакал, а Демокрит ржал, как лошадь, у него с недавних пор начинали трястись руки. Врач сказал, что люди ему противопоказаны.

- А ведь я должен был быть одинок, - сказал он детям, внукам. - Берегите маму и бабушку, она повернула историю в доселе неизвестную той сторону.

Затерянный в книжном поле, он бежит за бабочками из слов.

 

Зажала телом боль в животе, поджелудочная, что ли, не надо есть, все будет хорошо. Между ягвистками и элохистками она выбирает последних. Бог все создал, и было Бога два. Как мантра это подействовало. Кто в молодости любил, тот в старости ближе к астралу, тормозов меньше. Да, путешествовать, не передвигаясь, вот ее мечта. Для моциона пройти вперед, пока карета, автомобиль или поезд тебя не догонят. Но едешь в собственной раковине. Что и происходит, поскольку все мы едем навстречу условно неизвестному. И не думай, как проведешь наступивший день, он сам проведет тебя.

Учитель сказал: «безумие обращать внимание только на то, что есть». Путешествуешь – часть пешком, часть на перекладных, часть в машине времени, которая давно существует. Труднее сочинить цель путешествия помимо его записи. Что делать со сложным родством Тургенева с Толстым, помимо ухаживания И. С. за замужней сестрой Л. Н.? С тем, что единоутробная сестра Тургенева Варвара была незаконной дочерью доктора Берса, тестя Льва Толстого, отца Софьи Андреевны? Родство налицо, но как его назвать? Ее нематематический ум ей отказывал.

Вообще сразу же ударяет по психике количество людей вокруг, - слуг одних десятки, родственников сотни, поди разберись, приятелей меньше, но тоже хватает. Потом начинаешь читать по-немецки, по-французски, новые знакомства, поначалу заочные, но голова кругом идет от веселья, когда понимаешь, какая в России, оказывается, тоска. Мамаша говорит, что у него, Ивана, это от незакрытого родничка, и чтобы темечко берег. Когда сказал соученикам, те, наоборот, стали хлопать его по голове книгами, и он мгновенно погружался в странное забытье. Как будто сонную артерию сдавили, и его нет. Забавно. Иные жалели, что с ними так не бывает. Когда приходил в себя, видел все ярче и живее обычного. Может, поэтому ему никогда не бывает скучно, и, чем дальше, тем больше. Когда она думает о нем, ей тоже не скучно.

«Да, да, - сказала она ему, - так и будем обходиться письмами. Летом я приеду к вам в деревню, подышу воздухом, осмотрюсь, вечером будем играть на пианино и петь. Этого довольно. Посмотрим, может, и воображения одного хватит. Лучше придумать, что будет со всеми этими людьми, включая нас, потом и в других местах. Давно хочу проехать по карте по миру. А к братушкам на войну с турками совсем не хочу, простите меня».

Он отвечал ей, но конверт с письмом кто-то упер, и тот наверняка всплывет на аукционе. Она просматривает каталоги, чего там только нет. Главное, оформить жизнь в эстетически совершенном формате. К примеру, люди должны быть – с продолжением. Сегодня ты поэт, завтра профессор математики. Если вчера был революционером и провокатором, потом уехал в Америку и создал под другим именем фонд милосердия, - это вообще кайф.

То, что она вообще родилась и попала сюда, было таким абсурдом, что о нем надо было молчать. Даже путешествия не имели больше смысла. Жизнь замкнулась на отдельных узлах, как осях кристалла. Только они имели смысл. Дорога к ним была размазанной грязью, которую надо пережить, как утреннюю поездку на работу в метро или в забитой пробками московских дорогах. Этих точек должно было быть бесконечное число, - как у летящей стрелы в греческих апориях, - или не быть вовсе. Оказывалось второе.

Можно сидеть на месте, отслеживая на экранах дорогу, которой та должна быть. Подбирая данные для полной картины, чтобы стрела могла, в случае чего, свернуть и налево. Будь она пророком, оценила бы происходящее как первый этап эвакуации человечества с лица земли.

Она говорит себе, что должна наблюдать. Записывать. Понимать. Того застрелили, этого забили битами по голове и остаткам лица. Закрыть дверь, задернуть шторы, отключить телефон, забыть о новостных сайтах. Погоди, о чем это она. Когда ее спросят, надо отвечать необходимое. Но никто не спросит, поэтому нужно молчать. Божий мир есть, но не здесь. Пишешь туда, дезертировав отсюда.

Все бы хорошо, да нервы никуда. Она уже и в супермаркете начинает дергаться, подходя к кассе, потом сдачу никак не засунет в кошелек, что же дальше будет. Отчаянье захлебывает, волна велика, а, главное, плыть некуда и не видно берега. Бог? Зачем. Пока она поняла, что надо тонуть...

Была бы писателем, воображала своего читателя оскаленным черепом, скелетом, удобно устроившимся с книгой. Вот и вышли мы все из народа, – кто сказал? Как же раньше она не догадалась, сложив ручки, опуститься на дно. Здесь все есть, вся русская литература. В ее чистом, пузырьковом виде, без тел утопленников, разошедшихся по рыбьим желудкам на цитаты. Мертвому больше веры, это она давно знала. Хороший писатель тот, кто хорошо укрылся. Глеб Успенский рассказывает, как ходил с приятелем в народ. Их еще до всякой агитации распознали и хотели сдать уряднику, но смилостивились, содрав три целковых за ночевку и ужин с молоком. И то сказать. Видом господа, а выдают себя то ли за мастеровых, то ли невесть за кого. Говорят, что идут к святому угоднику, а молоко в пост заказали. В довершение не знали, когда у их угодника праздник. Знамо дело, шпионы. Это КГБ тогда еще не было, не прислушивались к воле народа.

Интеллектуальный человек-невидимка обязан бинтовать лицо, надеть перчатки на несуществующие руки, но, делая это методом проб и ошибок, приходит то в кураж, то в отчаянье и почти всегда на цугундер. А там уж кровь, бинт образует корку, которую не отодрать. Противно, не то слово. Тот же Глеб Успенский последние десять лет прятался в дурдоме, а кто виноват? Может, тоже хотел там что-то разведать.

У нее отсрочка. Нет, задержка. Жуть, когда в любой краткий момент жизни уверена, что будешь жить вечно. У нее задание помнить об умерших. Строить планы, соединяя то, что видит, с подпольем. Она агент подполья. Не беда, если там уже все умерли. Некоторые еще и не родились. Была на Рублевке у знакомых. Говорят, что многие попрятались по заграницам, одни таджики остались. У многих дети померли от наркотиков, но ведь не все, кто-то в Англии учится. В следующем поколении пойдут в детдомы сирот учить, а там и бомбы на приемах в Кремле метать. Из-под эволюции не уйдешь.

Если мертвые за нас не заступятся, - думает она, - то уже никто не заступится. Единственное, что настораживает, - это то, что они бывшие живые. Если происходит мгновенная перемена сознания, то зачем все. Она просит принять ее для консультаций. Даже на дне под водой ей кажется, что на нее смотрят. Дашь слабину и уже не остановиться. Ей говорят, что примут этой ночью, во сне. Заранее уверена, что забудет. От чрезмерного ума в одиночестве безмерно дурашлива на людях, и что делать.

Она запомнила этот сон. Сказано было, что она во всем ошибается. То, что она дура, не новость, а неприятность. Станет раком подбирать мусор со дна. Не может сформулировать словами, чего ей, собственно, надо. Ее готовы услышать, а она не готова сказать. Неужели сами не понимают? Не понимают. Тогда ничего и не надо. Не хипишись, сказали ей, подумай, от этого зависит твоя жизнь.

Начальника над всей письменностью и библиотеками она боится как сексота спецслужб. Надо проверить досье бога Тота. «Савл, Савл, зачем ты гонишь меня! – слышится ей голос какого-то путиноандропова. – Против рожна ведь прешь, диссидент и скотина! Окстись, падла!» Другое дело – местночтимые святые и архивисты, собирающие сведения, о которых надо знать, отправляясь в путь. Будем держать связь через архив. Остальное, включая людей и еду, лишь отвлекает. Главное, не думать, что сошла с ума.

Ей - хана. Но пока ничего не болит, надо к кому-то обращаться, втянув живот и напрягшись. Неужели ее не услышат. Она входит в книгу, которую читает, - целиком, как в орех. Вокруг нее целая гора разгрызенных орехов. Неужели она думает, что есть один орех, куда входят все остальные? И так же – книга? Люди? Что за платонизм, гражданка? Но, погружаясь в книгу, она целиком в ней. Она знает дефект, - эмоции в ней сильнее рассудка. Она живет целиком, от живота. Но рассудочные ей тоже представляются уродами. Она не согласна быть уничтоженной ими. А ведь оставлена без всего. Прислушивается к тому, что дальше, там пустота.

В общем, так: на земле вечный жид, под землей русские святые. Тоже наверняка византийцы, немцы, татары, но пусть – русские, архивные мощи. Ей казалось, что людей вокруг ничего уже не объединяет, кроме телевизора и супермаркетов. Или еще есть школы и институты? Интернет? Немому, наверное, кажется, что все говорят на умерших языках. Она не унизится до исчисления обид, которые и так, будем надеяться, вписаны в вечный архив. Она с головой влезает в книжный кувшин, закрывая за собой крышку. Она не знает, что кувшин прозрачен, она на виду и была бы смешна, будь кому-то интересна.

Втайне она боится, что в какой-то момент выбежит голая на улицу и начнет кружиться в поисках неизвестно чего, визжа в ужасе. Да, Мастера спрятали в дурдоме Стравинского, а она согласна – на Достоевского. Чем ее комнатка уже сейчас не палата? Может, внятность письменной речи это само по себе оскорбление того ощущения жути, которой мы окружены? Но рассудок удерживается вниманием к тому, что внимания заслуживает. Не удивительно, что достойная книга - это твоя собственная исповедь.

Ночь, темнота, чуть сырой и уютный запах каменных стен старого городского здания неизвестного предназначения, - то ли религиозного, то ли светского, так и не разгадала. Но призвания ждешь несомненного. Поэтому от людей можно шарахаться, как угодно. Если надо, отыщут. Не отыщут.

«Чрезмерность эмоций, - говорил учитель, - лечится только усиленными умственными нагрузками. Больше читайте. Выявляйте связи. Нагружайте себя».

Она мечтала о выявлении связей самого учителя. Более того, о себе с ним. Но он, как всегда, был отстранен и зиял отсутствием будущего в виде связи с кем бы то ни было. «Человек это неудача, - говорил он. – Стоит ли размениваться?» Она пыталась понять, что его гложет, - талантливого, красивого, энергичного, мудрого как Будда. В нем не было эроса власти над людьми, необходимого обыкновенным учителям жизни. «Как вы можете читать сочинения близких знакомых, - удивлялся учитель. – Все равно что разглядывать их интимные внутренности, приговаривая: нет, не герой!..»

Как он оказался домашним учителем ее младшего брата, она уже и не помнила. Мама вышла за богатого мужа. Тот купил целый этаж нового дома на Ходынке, чтобы постепенно сделать одну огромную квартиру – с анфиладой, с двухэтажными спальнями, с комнатами для охраны и обслуги. Непрерывно что-то пробивали, перестраивали. Потом что-то случилось с загородной виллой на Рублевке: появились бандиты, долги, наступил на чью-то кремлевскую мозоль, пришлось срочно оставить ее в качестве презента. Переехали в Москву, чтобы ютиться первое время в пятнадцати сделанных комнатах, а остальные пристроить уже летом, когда уедут в Испанию. В одной из отдельных клетушек решено было поселить какого-нибудь мудреца в качестве учителя младшего сына.

Его рекомендовали, как самого знаменитого из никому не известных мыслителей нашего времени. Это льстило, тем более что на приглашение он никак внешне не реагировал. Сказал, что может разговаривать о том, что ему интересно, а по уму ему как раз не больше двенадцати на часах. Чем-то пленил мамашу, потому что папаша был просто неадекватный. Приехал посмотреть из окна, и вид с 40-го этажа ему понравился.

Ему сразу сказали, что всюду тут микрофоны, видеокамеры, так что разговоры можно будет издать в подарочном варианте. Он пожал плечами. Сперва ознакомится с характером местности и даст ответ. «Местность у нас хорошая, дорогая, - засмеялся управляющий, он общался с учителем по всем вопросам, – по самое Кунцево».

«Когда ты с людьми, - заметил учитель, - рифмуй все подряд, чтобы не прислушиваться к тому, что говорят вокруг». Электричеством в Москве, как известно, заведует Евно Азеф, опытнейший инженер и менеджер. Взял с собой чемодан линз и оптических приборов. Разглядывание мельчайших успокаивает, знаете ли, само по себе. Ведь идиоты и подлецы, которых мы встречаем, лишь продолжение нашего собственного идиотизма и подлости. Не пробовал выжигать тем же электрическим разрядом? Как знаменитый М. М. Филиппов, неудачливый создатель гиперболоида для революционеров и отец будущего директора ЦДЛ.«Никогда не думай о том, кто тебя поймет, - говорил учитель. – Достаточно, если сам себя поймешь».

Мальчуган был ленив, как и он сам в детстве. Сестра звалась Софией. Был старший брат от чьего-то предыдущего брака. Готовился в элитных войсках к спецпредназначению. Например, знал, что путешествие во сне есть символ затрудненного пищеварительного процесса. «Не только во сне, - заметил учитель. - В романах тоже. Как-нибудь дадим писателю диагноз, исходя из сюжета его сочинений».

- Только не надо с Соней про перистальтику. Она смутится, покраснее, а то и в обморок упадет. С ее нездоровьем нельзя. А вот мелкому не давайте спуску. Вы еще с ним намучаетесь. Он книжки ненавидит.

«Представьте, что человек умеет сжигать взглядом, - сказал учитель, - что молитвы слышны Богу, а способности наши безграничны. То-то был бы ад. Чем меньше человек может и хочет, тем лучше. А ведь склонность к книге эзотерична, последствия непредсказуемы, вам это надо?»

- Сударь, я счастлив здравости ваших суждений. Сделайте из брата честного и бравого служаку! Давайте дружить!

«Яволь!»

Совесть настаивает побыстрее сойти с ума. Ум сопротивляется. Ему вторят книги, написанные под знаком совести.

«Кажется, я понял, - сказал учитель, - что первый шаг к деянию это перестать верить тому, что говоришь».

Она слышала скрежет трущихся извилин мозга, даже дым шел. Какое-то время еще играла музыка. Живая цепочка домашних учителей: Андрей Болотов, Пастернак, Буслаев, Аполлон Григорьев... Электрическая схема рассудка, уроков, бокового охмурения Софии, уже помолвленной с женихом, светским человеком и геем a la Пруст, близким другом ее старшего брата-офицера. Изучение магнетизма тел и места действия, шахматы, ловля бабочек, вальс Льва Толстого – мало ли реминисценций, включая работу воли во время сна, - магия, трактат о самоубийстве, болезнь ученика, признание учителя самому себе, что влюблен в брата-офицера, не этого ли вы хотели.

 

Книги развивают воображение иной жизни. Та наступит, если решишься оставить эту. Каким образом? Любым. Начать меньше есть. Перестать говорить. Уйти в затвор. И пусть молчащий подвигает окружающих его близких на хамство. А затворник – на грабеж и побои: редко какого русского святого не били смертным боем странники и местные мужики. Молчанием и бездействием ты провоцируешь ближних на то, чтобы занять твое жизненное пространство, чуток придавив малохольного. Терпеть - в лом. Огрызаться еще хуже. Безнадега.

Хуже того. Словно схоласт, начетчик, знаток Торы, складывающий далековатые рифмы, слоги, события в огромный, держащийся на честном слове Бога, переливающийся подробностями купол смысла, он с утра натачивал свой ум до остроты необыкновенной. Кашляя и отхаркиваясь, пробовал на грубом седом волосе из клочащейся бороды. Витой, как у причинного места, волос распадался надвое при одном приближении клинка. Теперь осталось резать им на старом черновике чесночную колбасу. Кроме ума и желания сделать с его помощью всем обрезание, у него ничего больше не было.

Давно уже, куда-нибудь ездя, он отключал на время дороги сознание. Грязь, бред, лица, толкучка, хамство, мелкий шлак несуществования. Все это уйдет в мусор истории, нет интереса. Бедные люди-мошки, которые должны биться в эту липкую ленту-ловушку. Когда его пригласили на собеседование в архив, он заранее знал, чем все кончится, но собрался, поехал. В кабинете. Секретарша принесла поднос с наполненными рюмками, печеньем. Ведя разговор ни о чем, он достал из сумки свою рюмку, походную книжечку с коньяком, налил себе, извинившись, что у него диета. Отравят еще, уроды.

Значит, он почти достроил доверху свой собственный мир, и он перестал совпадать с тем, где живут они. Очень хорошо. Говорили о несущественном, как будто просто хотели на него посмотреть. Он знал эти проверки. «Я – не ваш, ребята». Отнимали друг у друга время. Эти кабинеты с телевизором, большим столом для планерок, длинные застекленные полки для книг и сувениров. Даже мысли не возникает придумать что-то свое. Вот они и не живут, а функционируют. Отчасти это прием у психиатра. Он попробовал уточнить анамнез: имя (потом посмотрит в интернете), где учились, кто были родители, братья, сестры (спецслужбы, работа за границей). Врач это тот, кто не думает, как бы порассказать о себе больному.

И тут же забыл о них, покинув помещение, пройдя до лифта, глотнув на улице воздуха, спросив прохожего, как добраться до метро. Кустики в снегу как промежность у нечистоплотной бабы, - вот и весь февральский пейзаж на нашей родине, сынок. Все, что они могут, это приспособить нас к своему большому делу. Поскольку им и определять, что хорошо и что плохо, боюсь, сынок, нам это не подойдет. Постараемся выйти из-под их масштаба. Кто это назвал Россию большим путепроводом? И все равно, что по нему идет: рабы, меха, пенька, лен, нефть, газ... Стало быть, нужны охранники на сем тракте. Сюда нефть, туда зеков, сюда рабынь, туда диссидентов. Тут особый склад подлости нужен, чтобы соответствовать.

У него жизнь рваная, как примечания к неизвестному тексту. Страшно досочинять, а нужно. Из себя, огрызка, восстановить утраченное целое, а то так и подохнешь безродным космополитом. Но весь день пересыпал золотой песок, уходивший между пальцев. Как Михаил Леонович с тридцати лет говорил, что чувствует себя мертвым. Суть в том, прокомментировала коллега, что он при жизни хотел получить то, что полагается после смерти. Вот-вот, забежать вперед и получить то, от чего тут отказался, чересчур уж давит, неловко, жмет. Может, из книжного гроба будет иначе. Да и вообще заживо помереть намного приятнее, чем мертвецки жить.

Рассеянный мозг напоминает простоквашу, которой пытаются думать. А вот мощи святого пахнут тимьяном. Грешно говорить, но они бесценны при солении огурцов и помидоров, в картофельных салатах, к тушеному мясу, к рису и соусам. При усушке святой пахнет все сильнее и светлее, до слез.

Он так и сказал: мол, ему нужна спина. Готова ли она быть его спиной? Ведь это значит, что он никогда ее не увидит. Разве что в зеркале, но тот, кто пишет, и так в зеркалах. Спросил и спросил. Она стала его спиной, и он ее больше не видел.

Нарочное старение – жуткий опыт аскезы. Отказался быть юношей, отказался быть живым среди иных. Нутрь накатывает гребешками волн, и так изо дня в день, пока не исчезнешь. Объявил себя в небытие за выслугой лет. Так всем звонившим по телефону и отвечал: «Это говорит его сын. Такой-то умер». И клал трубку. Приятели пожимали плечами и крутили у виска, - ясно, что это он их объявил в небытие, собравшись искать в другом месте. А приглашавшие на выставки и презентации натурально пугались и несколько минут не могли отдышаться от удара по кумполу! И вычеркивали телефон.

Как сказал Кьеркегор, сперва мы завидуем Марселю Прусту, обившему комнату пробковой панелью, а потом сами в ней оказываемся. Остается литература, светский танец странных и прекрасных персонажей, увиденных в словесном преувеличении. Проходишь насквозь эти бесконечные анфилады комнат, уходящих в разные стороны, - на балы и в лагерную каптерку, в переделкинскую дачу и адскую пивнушку на Литейной, в комнатку с ноутбуком и чужую виллу под Парижем. Главное, что все хотят вырваться на первый план, быть представленным графине N, что бы потом ни гнусавили о ней, выходя из подъезда на припорошенную снегом мостовую.

Как-то ему приснилось, что все они родственники. Достоевский, 38 лет, щупленький, лысоватый, в мундире, с фотографии Лейбина в третьем томе с «Селом Степанчиковым», который никто не читает, выговаривает ему, что он слишком много пьет и мало работает, а за ним маячит крохотка Герцен, без пуза, бормоча по-французски. Странно, что и он в этом сне невысок ростом, не чета Тургеневу. Они вбиты в память школьными портретами, но на самом деле их масштаб не мы, застывшие за партой в страхе за невыученный урок, а их собственное окружение. Французское слово, которое он почему-то понял, - типа «активной творческой силы», - обращенное к нему классиком, вдруг прояснило мозги настолько, что он чуть не заржал призывно, как старая полковая лошадь при звуке походной трубы, - сравнение, напрямую в «Войне и мире» украденное Толстым у ненавидимого им Тургенева, - в «Рудине», в «Дворянском гнезде»? – не успел спросить у автора, как все пошли к столу выпивать. Причем рюмочки были на манер колоколов с известной надписью «Зову живых». Ага, понял он, эмигрантские, от «Триумфа» Березовского. А проснулся, - все умерли. И под ребрами справа болит. Литература ударяет в голову, причем тут печень! Неужто добрее надо быть, без желчи.

Печально, размышлял он, но разве не всякий в России живет не своей, а какой-то чужой, недоделанной, - сперва придавленной, а потом пущенной вбок, боком и побоку - жизнью. Его детство в хрущевской, послесталинской школе было ужасно, нелепо, с чужого плеча, впустую просвистано. То же – в комсомольско-брежневском университете, где так и не пришел в себя. Плохо, когда тычешься в собственную спину, едва ли не враждебную окружающему, не совпадая с ним в такт, поскольку нельзя совпасть с гипсовым фантомом.

Хороший повод разыграть жизнь по новой. В поисках профуканного времени вернулся в детство. Старость как бы замыкает круг и вдруг уходит по касательной в мнимый финал.

-Ты что, болел? - спросила новенькая. Она пришла в их класс не с начала учебного года. Он забыл, как ее посадили за парту вместе с ним, забыл, с кем сидел до того, забыл, долго ли отсутствовал. Главное, что она рядом, и есть кому сказать самое важное.

Сны, что ты пришел в школу, спустя много лет, и ничего не знаешь по математике, самые привязчивые. Странно, что он ни разу не видел во сне ее.

- Я все понял, - сказал он. – Классическая литература устарела, ее просто мало кто непредвзято перечитывает. Зато сами классики перешли в разряд героев своих сочинений. Достоевский пишет Голядкина с Раскольниковым, и мы следим за ним с жутким интересом.

- Может, хватать болтать и всем мешать! - повысила голос физичка. – Еще одно замечание, и я удалю с урока NN (она назвала фамилию новенькой, которая вообще ни слова не сказала, а лишь, наклонившись к нему, слушала, пока он, шепча, вдыхал запах ее золотых, как у античной богини, волос).

Он замолчал, делая вид, что случает учительницу, не понимая ни слова.

Она написала на промокашке: «Что Вы думаете про Акунина?»

«Я ему многим обязан». Не вдаваясь в подробности. Книга - тайник.

- Я хочу знать: я тварь дрожащая или право имею быть с ними на одной доске.

- Ну все! – Физичка подлетела к их парте, обращаясь исключительно к NN. – Надоело. Выйди из класса. Сколько можно делать замечаний!

NN встала и, развернувшись, пошла к двери. Его как по голове ударили. Это потом он уже подумал, что, возможно, физичка не просто испытывала к нему симпатию, которую не хотела делать с NN, но и заодно имела в виду «подставить» его перед классом. Все же видели, что это он разговаривает, а не NN. Тогда он, пришибленный, так и просидел до конца урока. Сейчас встал и, прижав руку к сердцу, попросил извинить: ему срочно надо выйти в туалет. Промедление может закончиться конфузом. Очень надо...

Все грохнули от смеха. А он, не дождавшись разрешения и, показывая всем своим видом, что сокрушен и просит прощения, проследовал вон из класса. Только там, спустившись на пол-этажа второй лестницы, которой никто не пользовался, кроме как для курения, потому что она была заперта на первом этаже, он догнал ее, и они обнялись и начали целоваться. Впрочем, этого следовало ждать с самого начала, почему он в тот раз и остался сидеть за партой, всем своим видом не участвуя в уроке. Он отказался сделать выбор форсированных ходов, ведущих к известной позиции, которой хотел бы избежать, по-прежнему наблюдая за всем исключительно со стороны. Человек прилипает к тебе и уже не отлипнет, страшно. Тем более что ты сам навсегда хотел бы прилипнуть к девичьей ее нежной фигурке. О, как бы вы целовались.

«Разряд напряжения убивает напряжение, - вот что он ей сказал бы, любя и притягиваясь к ней неимоверно. - К тому же, мало времени. Ты не представляешь, сколько надо успеть».

Могло показаться, что вся литература это одна хитросплетенная сплетня, оказывающаяся шокирующей правдой. Но это всего лишь ослабленная, как прививка, ненависть всех друг к другу, терапия каннибализма. Лучше уж так, чем сяк. Потому и слюной исходишь от интереса, как в греческой трагедии, что вырабатываешь иммунитет.

Для начала будем считать вслед за д-ром Гиршем Сегалиным, умершим полвека назад в Люберцах, всех причастных к перу - людьми, мягко говоря, ненормальными. От того, что эта патология считается священной, суть дела не меняется.

- Душа моя, знаешь ли ты, какие поражения мозговых центров суждены пишущему человеку, - лихорадочно шептал он ей.

- Что вы шепчете? – спрашивала она. – Здесь никого нет. Учительская далеко. У завуча география в седьмом «Б».

- Мне мой голос меня загораживает, - продолжал он шептать, дыша ее волосами, чувствуя ее тело. – Давай потом спишемся по е-мейлу. В России уяснение смысла грозит сроком или безумием. Попытки уйти в сторону, - безумием еще большим.

Она не возражала, не сопротивлялась. Болван, она любила его. Но что бы он со всем этим делал?.. Ему надо прочесть тьму книжек. В школу ходить – только терять время. Вопрос в том, не больше ли он потеряет нервов, если не будет ходить в школу. В чем она может ему помочь, - согласиться вместе с ним умереть?

Творчество это патологическая попытка излечиться от патологии. Кто поймет язык птиц, мертвых и сумасшедших, тот узнает как. Пока же мы в предвкушении ответа на вопрос: если Достоевский сойдется с Толстым, то кто кого поборет. Но сначала, - для разогрева публики, - весь вечер на арене братья Карамазовы против Анны Карениной, так что ли?

Она смеялась, он смешил, - этап интереса после дергания за косички и приглашения в кино. На поединок классики выходят из собраний сочинений голые, словно перед вторым рождением загробных томов. То-то зрелище.

- Да что писатели, лучше расскажите мне свою историю...

- Нет у меня никакой истории, не нажил я историю. Пустое место живет, где хочет, вот моя история.

- Да что же вы весь дрожите?

- Это не я дрожу, это во мне Федор Михайлович дрожит, очень ты ему нравишься. Если честно, ему двадцать шесть лет, а он с девушкой лишь в мечтах был. Тебе шестнадцать, а ты взрослее его. Хоть он и писатель, а в обществе на себя красное вино может вылить запросто. Да что на себя, на даму может вылить, чтобы там же сквозь землю провалиться насквозь. И не скажешь, что Фрейд под руку не толкнул, натурально, толкнул.

- Сейчас перемена через две минуты. Уйдем совсем или останемся на следующий урок?

- Давай останемся, какая разница. Все равно некуда идти.

- Ты так думаешь? – спросила она.

- Уверен. Всюду тошно. Остается развлекать себя там, где находишься.

- Тогда пошли в общий коридор, а то сейчас ребята сюда придут курить. Постоим у окна, пока там никого нет.

Зазвенел звонок. Пауза, можно досчитать до десяти. И –хлопанье дверей, грохот, топот, свист, улюлюканье, бегущая толпа, начиная с маленьких, а там и более старшие. Господи, сколько же тут энергии подавлено, сколько страха перед ней и желания подавить, сжать пружину, а она опять расправляется. Появилась дежурная учительница, которая должна следить за порядком, хотя бы в качестве пугала. Обычно она стоит в сторонке у колонны и беседует с коллегой. Тоже не позавидуешь. Появляются знакомые, кивают ему, жмут руку. Она стоит рядом с ним, но, чуть отвернувшись, смотрит в окно, чтобы ему не мешать. Кто-то шутит, он кивает, не улыбаясь, молча, опять кому-то жмет руку, обнимается, хлопает по плечу. Сколько у него знакомых, дарящих ощущение дружбы, воробьиного тепла, животной приязни. Так можно всю перемену провести. Она старается не смущать его пристальным взглядом. Повернувшись к ней, он предлагает мятный леденец «Halls». В столовую на завтрак они вряд ли пойдут в этой толпе. Так у него и впрямь заболит голова.

- Секрет прост, -сказал он, наклоняясь к ней и стараясь перекричать этот бедлам. – Надо читать как можно быстрее. Книга, как и жизнь, оказывается ловушкой, если живешь ее со всеми скопом. А если быстро спрыгнуть в одну сторону, в другую, зигзагом, как солдат под прицелом, - он засмеялся, глядя в окно на спортивную площадку, и она, на всякий случай, посмотрела, что его там развеселило, - то даже и ничего. Можно до леса добежать.

- После обществоведения классный час. Будем играть в морской бой. Вот и весь побег.

- Терпение, мой друг.

- Не слышу. Так жутко орут, что у меня голова уже заболела.

- Я говорю: терпение! Дай потрогаю пульс и скажу, что у тебя внутри по тибетской методике.

- Не надо, и так на нас дежурная смотрит во все глаза. – Она отвернулась к окну, за которым как раз начинался снег, и вообще красиво, когда грязи не видно. Где-то на полустанке болтается, стуча как жестянка, фонарь в метели. Глушь. Народ весь, что хотел, с утра уехал в столицу на электричке. Сугробы кругом. Чеховских земских врачей уже лет сто как повыбили всех. Водка дрянь. Мозг от нее обретает устойчиво болотный цвет и консистенцию. Они, врачи, не понимают этого желания покончить со всем враз, а там посмотреть, что будет, когда хуже не бывает. Ветер подвывает в унисон. Хорошо.

Если уезжать с классного часа, то только за город, на чью-нибудь дачу. Она согласна, только скажет сестре, чтобы та передала родителям, что ее не будет. Но это ведь сразу сумасшедший дом, родители сойдут с ума. Прежде крушило собственное волнение, от которого он превращался в одну большую спазму. А теперь, пожалуй что равнодушие. Мы ведь устроимся там надолго, - говорит он ей, - хотя бы до весны. Надо придумать новую философию. Бог мертв это ерунда, по сравнению с тем, что его никто не ищет. Философия в форме детектива, - что ты думаешь?

«На краю мира не бывает философии», - говорит она, и он понимает, что спит, и пора просыпаться, сколько бы времени ни было, садиться за стол, за компьютер, за книги. Чтобы вскопанный квадрат на участке не привлекал внимания, он поставил там мангал, мол, жарим шашлыки, когда приезжают друзья из города. В подполе второе дно. Характерно, что нет запаха гниения. Высохшая мумия на втором этаже, где свалена старая мебель, журналы, надо бы разобрать, да руки все не доходят. Если нет заявления в милицию, то нет и состава преступления. Более того, говорят, этой новости сто лет, он поздно спохватился. Пускай предложит мумию антиквару, когда кончатся деньги, может, возьмут. То есть детектива, который он хочет, не выйдет? Тебе же лучше, - говорят ему. – Зачем напрашиваться? Давно со следователем не виделся? А если из КГБ подошлют? Им ведь все равно, кого мочить. Нет человека, нет проблемы. А так на тебе чужой висяк будет. Им Бог что в лоб, что по лбу.

Отлично, думает он. Если эта история им не нужна, то он будет писать протоколы. На одну комнату на даче тепла хватит. А есть вообще не каждый день хочется, никто этого просто не проверяет. И Ницше тут ни причем. Это что, Ницше долбает его днями и ночами с неизвестной целью и по разным органам, в основном, по голове, мешая думать?

У него был приятель, который женился в третий раз, продал квартиру жены, купил вместо нее дом в Болгарии где-то под Варной, причем, еще и денег осталось, - рассказывал он, радуясь, - на их виньяк типа бренди, - и уехал туда. Вот уж точно загробная жизнь, рассказывал, вернувшись, и удивляясь себе. Загробная, но все равно живешь, и даже неплохо живешь.

Вот и он здесь сидел, как на том свете, только даже болгар не было.

И тогда он, как Будда, решивший сидеть под деревом Боддхи, пока не поймет хоть что-то, лег спать, чтобы не вставать до тех пор, пока ему не приснится глас Божий, верный, пророческий сон, указывающий, что делать.

Будда говорил о себе потом разное, а вот ему ничего не приснилось существенного. Славу Лёна видел во сне. Еще что-то. Желудок, помнит, болел. Пожалуй, это и есть ответ. А потом вспомнил, что будет смешанная эстафета на чемпионате мира по биатлону, можно посмотреть на очередной позор страны. На улице солнце, снег не то, что тает, а блестит. Великое ощущение, когда жить незачем, а живешь. Тогда и густеешь чистой энергией, от тебя не зависящей. А тут весна, которую вряд ли пережить бедной голове. И нельзя подходить близко к людям, которые чувствуют убоину и затопчут.

Насколько на этом фоне казались нелепыми любые задуманные книги, - от хроники кризиса и литературного брейк-данса до жизнеописаний Быкова, Тургенева и Флоренского. Но, - странное дело, - ощущение жизни в стране, где нет ни наук, ни знания, ни понятий (он вспомнил, как ставили на вид западному слависту, написавшему, что Белинский – славянофил, поскольку не читали, конечно, Белинского, а метку ему поставили еще в СССР, и кто помнит, как изуродовали в «Современнике» статью классика, где он хвалил воспоминания Булгарина за богатое изображение нравов своего времени, и решили, что он сошел с ума и хорошо бы его угробить, а то придется снимать со знамени его портрет, а что тогда останется?!) – это ощущение жизни среди тех самых скифов вдруг давало к середине дня нужные силы. Слово толкало мысль, та другую, вместе они давали проступающий контур истории. А вслед за двусмысленным солнечным днем придет упоительный вечер, мудрая ночь, лишь успевай подставлять словам клавиатуру. А там новый сон, вдруг что-то да приснится...

Книжник превращается в пограничный симбиоз насекомого и растения с множеством отростков и плодоножек. Растет он из подпольного человечка. Боится натуралиста, который обязательно придет по его душу: обзовет и прикончит. Надо бы прислушиваться к посторонним звукам, принять меры предосторожности, но некогда, - процесс умственной мутации захватывает как иного измерения детектив.

Пока за ним не пришли, он мог бы написать книжку, посвященную одному какому-нибудь слову. Поскольку все слова связаны друг с другом, неважно какому именно. Открывает словарь, тыкает пальцем и попадает на слово «чельник» - по-болгарски главарь, вожак; в диалекте болгарском – железная накладка на оси в телеге, чтобы не было трения; в македонском диалекте – баран-вожак; в словенском языке – ремешок на лбу; в чешском – тот, кто во главе, главный; в русском диалекте тоже головной убор.

Слова связаны между собой в нашем восприятии – квантовым образом. Что там от сербскохорватского языка, начиная с XIY века, в гнезде – praefectus, magister, caput, princes, antistes? Головной наряд на челе, согласно В. Далю, то есть на лбу или на части головы от темени до бровей.

Для чего он это пишет? Для этого, как сказал раввин из анекдота, когда его спросили о причинах обрезания, есть ровно девяносто три причины; во-первых, это красиво. Он пишет только о том, что красиво, как человек, превращающийся в сжигаемую интернетом бумагу. Он вспоминает мемуары советского цензора, который признавался, что все нормально, пока он сонно перелистывает страницы, убаюкиваясь ничего не значащими фразами, перепевом классиков и общих мест. И вдруг – взгляд цепляется за что-то живое, привлекающее внимание. Ага, соображает цензор, держи ухо востро, начинается работа!

Отсутствием общих мест он отпугивает чужих. Откладывает слова, которые потом из гусениц обернутся бабочками, но и те, в свою очередь, будут заложены в схроны на будущее. Волны времен колеблют человечество, а ты на серфинге летишь между провалами. Стой, а не малярийные ли укусы твоих слов, случайно? Не признак ли это заболачивания книжной почвы? Ну да, прыгает по кочкам, того и гляди, засосет в трясину. Еще признак малярии неразличение зеленого цвета. А что никто не идет закатать ему пулю промеж ушей, то, как говорил Некрасов, шкура линялая, вот и попускают.

Трезвость мысли дается с большим трудом и ненадолго, не надо упускать. Слова «надо» и «можно» в его словаре самые частые. Выходя в туалет, повторяет: «Что делать? Как быть? Только не спеши». О чем это он, с кем налажен непрерывный диалогический шум в голове. Мыслитель - тот, кто, освободив голову от вечного шума, усаживается на бережку с удочкой в ожидании, не проплывет ли что. Бережок самого себя, песок свежий. Лучше всякой ловитвы и молитвы.

Ближе к вечеру приехал Иван Сергеевич Тургенев. Милый друг хотела, чтобы ему было не так тоскливо в его загородном и умственном уединении, отыскала классика, который был проездом в Москве, договорилась для него об охоте, чтобы была причина проехать мимо, показала его тексты. Хотела как лучше.

Иван Сергеевич был деликатен, человек его внес еду, которую милый друг передала им на обед. Удивило, что Т. вовсе не говорил тем тонким голосом, который ему приписывали. Ну да, не Шаляпин, но вполне приятный тенор. Сам же красив, могуч, скромен, смешлив. Выспрашивал о здешних местах, все застроено, но, если отъехать подальше, то такой дикости пейзажа и нравов даже в его времена не было. О литературе почти не говорили. Зато, выпив, прокричали в унисон знаменитое: «Я – единственный сын моей матери!» Очень приятный человек. «Аристократизм выходит сам собой, - возразил он на какое-то замечание. – Это владение собой. Знаешь больше, чем высказываешь. Публика способна понять от и до. В какой-то момент замечаешь, что и близкие, которых считал своим другим «я», тоже способны понять только какую-то часть. Надо ли их нагружать сверх того, что они могут вместить. Думаю, нет. Писатель пишет не для себя, а для достаточно ущербных, зато бодрых и здоровых рассудком читателей».

- А если все-таки для себя?

- Тогда, мой дорогой, это не литература, а толстовство какое-то.

Еще понравилось его утверждение, что громкий оживленный разговор с размахиванием руками способствует пищеварению, что говорит в пользу дружбы. И вообще позитивный человек, у которого даже ненормальность здоровая. Глядел в окошко как тот отъезжал, несмотря на разбитую дорогу и приглашение пожить, сколько будет угодно. Нет, много интересного кругом, надо всюду успеть. И впрямь чувствуешь, что весь мир подо мною, - Берлин, Париж, от поездки в Америку, впрочем, отказался. Спросил, нет ли знакомых лимоновцев, анархистов. Он посоветовал связаться с самим Лимоновым, с Ярославом Леонтьевым, который свяжет с анархистами, собирающимися в Премухино. Иван Сергеевич прощался довольный, улыбаясь. Его волосистая голова долго еще виднелась, удаляясь, за прорешистым забором.

Казалось, они все что-то перепрятывают друг у друга. Так и до убитого папаши недалеко, как бы не было это смешно. Ночью по даче ходит Фрейд в белой рубашке до щиколоток, с зажженной свечой в руках. Под сенью классиков в цвету. Вспомни, как говорил Сенека, что было до твоего рождения. Ровно то же обретешь после смерти. То, что было, не так страшно, как неизвестное. Усталость сменяет краткое возбуждение. Хотел сходить на лыжах, передумал, да и лыж нет. Какое, однако, счастье, когда за тобой никто не охотится. Литература еще и способ выдумать себя всякий раз наново. И вспышкой слова из давнего письма Ивана Сергеевича: «вынужден оставить милый Рим и ехать в поганую Вену советоваться с Зигмундом».

В белесом вечернем тумане горит звезда, которая, конечно, не звезда, а соседский фонарь. Про литературу в европейском смысле говорить не приходится. Мы и из нее лепим хибару, чтобы спрятаться. Выживаемость компенсируется недееспособностью. Вскоре приехала крошка, не поверила, что у него был Тургенев. Легла на диван с книжкой, стала болтать, чтобы скрепить разговором движение прозы. Чтобы растворить автора, надо его помешивать. Литературу плетет сплетня. Но кому интересно, на сдачу каких помещений существует журнал «Новый мир», чей пасынок получил Букера и кто с кем рассорился, в то время как все тонули в зловонной жиже, и предмет сплетни фекализировался.

На свадьбы, роды и похороны он не выезжал. Его преследуют две-три убивающих все живое фразы. Ложные сведения о поднебесной составляют всю науку и изящную словесность. Если ехать из дому, то навыворот, внутрь. Они запутали следы, но и его не обманешь. Вышел из дому, завел машину, а сам в смыслоубежище, в щель времен, в стилистическую фигу в кармане.

- Ты не понимаешь, - кричит она с дивана, - реальность ложь, да в ней консенсус. Люди общаются и друг друга понимают. А с твоей правдой всяк, как в дурдоме, со своей историей болезни.

Да, да, кивает он, отечеством нам вся литература, а радостью лишь Царское Село. Расставить правильно два десятка бомбистов. Рутинная рокировка в испанской партии. Инвестиции хорошо темперированным бунтом. Взвейтесь кострами снежные ночи. Наши в Финляндском полку, - Александр Дружинин и Павел Федотов, - ждут сигнала, чтобы перестать пить и сформировать полковую библиотеку. Нобелевская премия не выбьет нас из колеи. Только любовь путает все мысли, карты, историю с географией – надо предохраняться, он так ей и сказал.

- Смейся, но ты мой мостик к тому, что важнее людей, - говорит он ей, вставая в дверях. – Это, как в шахматах, рядовой десант в тылу противника.

- Ты же говорил, что у нас нет денег. А это, как минимум, дорога, жилье и там тоже. И грант нам вряд ли дадут. Ну, допустим, воткнемся в выездной семинар какого-нибудь фонда. Так у тебя загранпаспорта нет. А я говорила, чтобы ты сходил в ОВИР.

- Что денег нет, ерунда. На интернет найдем, а больше незачем. Дойдет до дела, тогда и деньги появятся. Для борьбы со скукой и геморроем много денег не надо.

- Расскажи подробнее... – Он слышал, как она зевнула.

- Итак, за неимением доброго остановимся на великом.

Сам удивился, сколько можно болтать без толку. Ныне, как и всегда, основной вопрос философии – как поладить с подлой действительностью, находя в этом умственное и прочие удовлетворения. Тьма желающих пришла в прихожие к мерзавцам, а почва, возьми да и разойдись под ногами. Жив Бог лузеров.

Для удачной высадки десанта обложился историко-генеалогическими исследованиями. В чаще, полной ветвей и сухостоя, ищешь хорошую поляну. Да, для успеха операции надо найти в родовых цепочках тех, кто сможет все повернуть в нужную сторону. Мы – хворост, мнящий о себе чрезмерно. Дружинин, отмечает в дневнике, что тургеневское направление не совсем применимо к русскому человеку, так как при недурном обеде у Тургенева дома в рюмке и стакане оказалось по нескольку тараканчиков. Потому не пил и правильно сделал. Чуть ли не тогда же взял у него почитать «Рукопись, найденную в Сарагосе» Потоцкого.

Любую текущую войну можно одолеть равнодушием к смерти, то есть – неучастием в побоище. Лучше быть расстрелянным на месте, чем на фронте. Лучше жениться и отгородиться от всех дамочек. Лучше читать, чем быть. И наконец отчеркиваешь ногтем на полевой карте длинную полосу: закрепимся здесь! Падение режима в России начинается с создания шахматного клуба. Логические занятия носят здесь подрывной характер.

- Может, купим телевизор, - говорит она с дивана, откладывая книгу. - Или в консерваторию съездим, там завтра Мацуев со Спиваковым играет. А то ты совсем одичаешь?

- Давай лучше быть не теми, кто мы есть, - отвечал он ей. – Даже когда мы не на людях. Особенно, когда не на людях. Это намного интересней. Будем перебегать от окна к окну, стреляя из разных ружей, как тот солдат, что изображал собой целый отряд.

- То-то англичане веселились, когда увидели, что главное для него это произвести побольше шума.

- Хочешь сказать, что это такое самоудовлетворение, согласен.

В вырытой землянке сыро, и в каждый месяц пахнет землей по-разному. Где бы ты ни вырыл ее, в самом глухом лесу, в безлюдье, придет время, когда противник станет ее штурмовать. Но он уже пророс, корни не вырвешь. Вначале было знобко, и холодило спину, а потом огрубел, заскорузл, корявое тело словно приросло к этой земле, которую мучаешь обличением неправды. Хочешь прорасти еще и головой, что ли? Всякий избыток ума появляется из невостребованности. В окопе полного профиля обустроил одно читательское место.

Другое сгодится для лупанария. «Дай чего-нибудь интересное почитать, - Иван Алексеевич Бунин просил Галину Кузнецову, которая уже несколько лет жила с ним и Верой Николаевной в Грассе». Та найдет какую-нибудь новинку, вроде Пруста, Селина или Андре Жида, даст ему. Бунин положит рядом с изголовьем кровати в стопку книг, накопившуюся уже за это время. А сам читает порнографический «Дневник горничной» Октава Мирбо. Так взрастали под одеялом будущие «Темные аллеи»: жене сказал, что пошел к любовнице; любовнице, что будет у жены; а сам - читает, читает, читает...

Ну да, скоро весна. Пора взбодриться. Вон сколько солнца, снега, дрожи в воздухе. Комнатки лупанария обычно были на втором этаже над винной лавкой по узкой лестнице. Стены лестницы разрисованы гениталиями, - то живо, то схематично. Хозяйке уже надоело звать каждый раз маляра. Купила ведро с краской и сама замазывает, но рисунки появляются опять, словно проступая наружу. Вот уж нечего людям делать. Главное, никак не поймаешь того, кто этим занимается.

С улицы дверь низенькая, неприметная. Надел, как стемнело, cuculus nocturnus на голову и головку – и вперед, втянув от смущения то и другое в плечи, чтобы никто не увидел. Один древнеримский приятель к жене так ходил, как бы проверяя ее на верность и будто бы уехав перед тем из города. А сам, гнусавя, чтобы не узнала голос, просил ее поднять красным шарфом mamillare груди прямо ему в рот. Ох уж эти изыски! Она, видя его насквозь, советовала ему стоять лучше у ворот гладиаторской казармы, выслеживая ее приход туда. Это в момент, когда ему предстояло окончательно вздыбиться, теряя разум и истекая малафьей.

В комнатках не было окон. Приятно курящийся факел, тени по стенам в соблазнительных фресках, душно, резкий запах пота и умащений, - что там о. Павел говорил о храмовом блудстве как синтезе искусств... В гостиной сидит карлик-калека Тулуз-Лотрек, пытаясь уловить разогретость дам, внюхиваясь в смесь выделений интимной смазки и масляной краски с добавками цинка. Подмываются из лохани, поскольку сортир общий, один на всех. Бордельная марка, выдаваемая при входе, гарантирует нарисованную на ней позицию, а все остальное по специальной договоренности, включая член на крылышках. Ну да, подмазать специальным снадобьем, оно и взлетит. Душно, в висках пульсирует точно так, как внизу. Может, не надо было утром на тренажерах заниматься? «Вестник сладострастия» афиширует новые способы услад. Как написала Борису Леонидовичу Марина Ивановна: вдвоем не познается ни честь, ни Бог, ни дерево, но лишь свое тело, к которому иначе нет тебе ходу...

Ага, хорошее местечко он себе выбрал на перекрестке Via della Fortuna. Зазывать клиентов запрещено, вот девки и завывают в сумерках по-волчьи. Дешево, всего-то в цену восьми порций красного вина. Как писала хорошая знакомая: из Терм в Гобелены, из Бастилии в Обсерваторию. Темп, говорят шахматисты, это все. Перефразируя Черчилля, мы не можем контролировать появление людей, но можем следить за тонусом. Некоторые, знаете ли, любят ласкать Матисса в минуты страсти, иным по душе «Ася» г-на Тургенева, а кто-то расходится от битума, которым обмазывают римские статуи, а до них стены Вавилона. Люди ведь довольно смешные и прихотливые зверушки. Неразвитость нынешней российской популяции ни о чем не говорит. Нутро человеческое не обойдется без литературы, само имя которой – извращение. Вот оно дрожит, только дай почитать. Чем оно там изнутри дрочит нас всех, грамотных?

- Крошка, спасибо тебе, моя милая, - бормотал он, сходя с ума, - что ты делишь со мной счастье любить друг друга не как все люди, а через Бога, да, вот так, еще, еще...

Все мы вылезли из одного известного места проездом в другое, не менее известное. Только литература дает возможность спрыгнуть на ходу вбок. Он окопался на одной из обочин. Из какой-нибудь прокисшей мовешки такой извлечешь мускус, что надолго успокоишься, как от неразбавленной поэзии. Для слов люди - дичь. Их и разделили на мужчин и женщин, чтобы было, через что досязать. Механизм человечков настолько сложен и протяжен, что выходит далеко за пределы их собственных тел, о чем большинство их и не догадывается.

Гнилой пузырь литературы тоже время от времени должен взрываться вместе со всем божьим светом, - чтобы разнести заразу в недосягаемые иначе места. Сообщество одиночек, прыгая на рахитичных ножках, спешат друг за дружкой по скользкой от спермы и мозга вселенской дорожке. Сперва у него лопнул глаз. Вначале он принял его за маленький сосудик в глазу, но больно сладко уж чесалось, нельзя было не дочесать до крови. Тут же от страха не выдержало сердце, но он долго хватал ртом воздух, пока не переполнил до краев легкие, которые хлынули наружу кровью. В общем, когда она сквозь дремоту услышала из его комнаты какие-то странные хлюпающие звуки и рванулась им навстречу, он уже валялся на полу, дергаясь во все стороны руками и ногами, как какой-то сумасшедший ошпаренный омар на блюде. Это сравнение так ее поразило, что она начала хохотать, не имея никаких сил остановиться и броситься на улицу за помощью или просто позвонить по мобильному телефону на скорую помощь, которая, впрочем, все равно бы не приехала, потому что дача в области, а прописка столичная, и вообще нет ни машин, ни бензина, ни свободных врачей, - то есть заявку примут, но когда выполнят неизвестно, так и сказали бы, но она даже этого не могла услышать в своем пароксизме. А ведь во всяких похоронах, есть своя прелесть, сказали бы ей, особенно зимой, что на кладбище среди сосен, что потом на поминках.

 

Мороз и солнце

12 февраля. По радио прогноз погоды выглядел устрашающим, - минус 16 градусов. На самом деле, когда вышел на улицу, оказалось, что на солнце даже и тепло. Потому что ветра не было. И солнце шпарило, как и положено в середине старой русской зимы. Как будто вспоминаешь о том, какой она была в детстве, с того света или из эмиграции в Экваториальной Африке.

Снег лежал по бокам тротуара полуметровыми ровными пластами в мелких золотых искорках, слепящих глаза. Идти было бы даже приятно, не знай он, что дома все обрушилось, - компьютер, которым он так хвастался во всех своих письмах, посланных за эти несколько дней, велел долго жить, и это не удивительно, - нельзя быть таким идиотом и кричать о своем счастье на всех углах, будучи мягким тестом, открытым для любого враждебного замеса.

Поразительно, что такой мороз, а на солнце все тает, как мартовской весной, повисают сосульки, медленно подтаивают и рушатся с гулом снежные шапки с крыш и балконов. В магазине тетки, являющиеся к выносу дешевых товаров, как на работу, обступили контейнеры, ощупывая и перебирая майки, сувениры, коврики, скороварки и сковородки. Кажется, ничего особенного сегодня не было, потому что ажиотаж быстро иссяк, и толпа рассосалась. Обратно он шел с двумя полными пластиковыми пакетами, глядя под ноги, чтобы не поскользнуться и думая о том, что он мог бы написать, если бы компьютер сейчас работал.

Солнечный небесный трезвон на белом умильном снегу длился весь раздавшийся в стороны февральский день. Почему-то о наступающей весне, а, тем более, лете было страшно и думать. Разве что придет не только хлеб и погода, но и дела, накрыв с головой, как любимое ватное одеяло в чистом пододеяльнике. Вспомнив мужиков, которые, выйдя из машины, шли с конвертами в руках к дверям почты, он подумал, что и он, как люди. Пытается закрыться от всего, - от запахов, света, дальней таинственной подкладки событий, - текущими делами, бытовым распорядком, говоря себе, что, возможно, никакой изнанки событий и нет, одна кажимость, сменяя дня и ночи, почтовые и желудочные отправления. Только дрозофила вьется вокруг печатающих на клавиатуре рук, как жаворонок в песенном небе.

Компьютер гудит глухо, да хоть бы и позванивал колокольчиками, как мчащаяся по степи тройка. Только теперь он понял то, что знал всегда, - прочитав давным-давно «Митину любовь», а сейчас проглядев вновь, - это ловушка, как и все другое. Кто-то подсовывает нам не то, не то, не то, но ведь это мы одни виноваты, что настолько идиоты, что клюем, а потом разеваем беззубые и немые рты, хватая воздух. Жизнь продолжается, надо только женщин выбирать себе получше.

Он шел по улице, замечая, что совсем уже не всматривается в хорошенькие лица тех, кто шел навстречу. И о том, как сам выглядит в их глазах, не думал. Стало быть, заглядывал он внутрь себя, ты чистая энергия, готовая к употреблению. Вообще же к такому солнечному зимнему дню идет зал в ресторане, чистые скатерти, холодные водки и закуски, собеседники.

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений