Игорь Шевелев

Точка бешенства

Пятьдесят пятая большая глава Года одиночества

 

I.

Между прочим, масоны не зря называли себя архитекторами. Никто так этого и не понял. Говорили ерунду: "Всевышний архитектор", "Творец- строитель" и прочую лажу. Архитектура - зримый образ нашей памяти. То ли отсюда туда, то ли оттуда сюда мы структурируем наше сознание. Скажи мне, среди чего живешь, и я скажу, как ты думаешь. Это самый общий план, а дальше начинаются подробности. Прочитанное, помысленное складывается в то, что ты видишь или воображаешь перед собой. Сами места обладают тягой, вдохновляющей на движение мысли. Он с утра сел на машину и начал объезд центральных магазинов, гостиниц, контор, банков, прямо держа перед глазами старинные и нынешние планы города, фотографии, гравюры - альбомы такие найти нетрудно, и проблема только в том, чтобы соединить все вместе. Тут же впитываешь непосредственное ощущение пространства, накладываются случайные встречи, подслушанные разговоры, всякая ерунда, мельтешня, время на уличных часах. Оставлял машину за углом, бродил, предъявлял документы и просил провести к управляющему. Предлагаемые кое-где конверты и подношения брал без слов, но в следующем месте старался не ждать их, чтобы не возникло привыкания, на чем погорают все. Это - основание холста, городской подмалевок. Только продумав и ощутив город изнутри, ты сможешь поймать его закономерность и момент будущего. В других местах вспоминали об имеющейся у них "крыше" или принимали за какого-нибудь мелкого мэрского клерка и старались вежливо или не очень выпроводить. Тоже не сопротивлялся, не брал в голову. Тверскую не пройдя до половины, он очутился в сумрачном лесу. Шутка. Устал просто, сел за руль, поехал к Новослободской. Там тоже заглянул в несколько злачных мест, включая пивной ларек, где столкнулся с писателем Пьецухом, и двинулся на проспект Мира, перекладывая ощущения пробками на Садовом, общей загазованной атмосферой, придирками постовых и азиатским терпением мающихся водителей грузового и легкового автотранспорта. И оттуда наконец на Лубянку, где решил обедать. Подхватил было дамочку на одном из перекрестков для аппетита, но чем-то она раздражила и высадил, извинившись, у метро. Хорошего человека найти нелегко, как написано в одной умной книге. Вообще же этот пробег по грязному загазованному городу внушал много раздумий. Сразу с нахрапа тут ничего не решишь. А, с другой стороны, если долго решать, то можно помереть раньше, чем до чего-нибудь дойдешь. В ресторане было почти пусто, полутемно, официанты по стеночке. Директор была женщина, после разговора он пригласил ее отобедать с ним. Она отказалась, нельзя, но тут же появилась вполне приличная девка для компании. Светские манеры вполне относительны, но разговаривала с удовольствием и без глупости. Тоже высшее образование, актерский закончила, теперь подрабатывает консумацией - он правильно произносит? Да, пожалуйста. Что-то в них сразу не то видно. Но он не в претензии, кусок в горле не застревает, и то хорошо.

55.1. Так получается, что город существует только в памяти, отстоявшись. А когда, как сейчас, идешь по нему на встречу с очередным агентом, выдающим себя то за твоего приятеля, то даже за начальника, спонсора или принимающую сторону в видах на скорое интервью, то не надо принимать серую архитектурную видимость за суть. Он взял себе за правило не ходить туда, где не наливают и не дают потом закусить. Потому что только с рюмочкой водки гений места и подпрыгивает чертиком и входит в тебя ощущением, которое уже не пройдет. Поэтому, прежде, чем идти, куда зовут, он вызнавал точный адрес, стараясь выбирать места, где еще не был, то есть, собственно говоря, не выпивал и не закусывал. Опять же постоянная смена явочных квартир, галерей и мастерских, где встречаешься с людьми, затрудняет работу контрразведки.

Казалось поразительным, что именно ему, состоящему сплошь из провалов и слабостей, предстоит возводить каменный вечный город. На старой даче у Гагаринских прудов и реки Студенец в районе Трехгорки и фабрики Шмита, куда он приехал к дочке в больницу, когда позвонила бывшая жена, что надо привезти свежие соки и фрукты, потому что в школе был осмотр, и у нее обнаружили очень плохие анализы мочи и тут же забрали в больницу, а она уже отвезла туда вещи и кое-что из еды, а теперь и ему придется поучаствовать, его все-таки тоже отчасти ребенок, - так именно там, прогуливаясь с девочкой на солнце между корпусами, он понял, что это все обман, и нужно строить заново, так, как для человека придумано. Оно и лучше. Идти на поводу у того, что есть, ему никогда не улыбалось.

Дочка уже успела подружиться с девочками в палате, уже спешила к ним вернуться, воспринимая больницу с радостью как пионерский лагерь, как место, куда можно вырваться из школы и дома. Она уже ждет, не дождется, когда и он уйдет, откуда пришел. Тут где-то мама Бори Синаева живет, и младший брат его с семьей. Грех говорить, но он и приехал-то сюда с передачей для больной дочери, чтобы пройти по этим местам, о которых читал в подробных его отчетах. Тоже ничтожен, как и он, даже еще ничтожней, тем и мил. Но он не пойдет к его маме, и к брату не пойдет, а приценится к стоимости квартиры в районе, который ему не нравится и никогда не нравился, именно чтобы спрятаться здесь бесследно от всех, потому что даже в голову не придет им искать его здесь.

Что ни говори, а это ему пришла в голову старая следственная практика: не искать подозреваемого в преступлении, и, наоборот, вычеркивать его из списка живых, пока он, ежели не виноват, не докажет полного своего существования. Убийца же, доноситель или откровенный вор чужого имущества, - считаются отсутствующими. Для чего, конечно, надо самому быть в ином, отстраиваемом месте.

55.2. В этом городе, знал он, взрослый и напрасный детина, спрятаться, пожалуй, и негде. Разве что перекантоваться какое-то время с друзьями и агентами, угощающими рюмочкой под бутерброд. Или в собственный угол забиться под тихость мыслей и чтения потайной книжки. Ибо от этой жизни все книжки - потайные, и мысли тоже. Как и друзья-агенты, которых, чем реже видишь, тем больше любишь.

Во время приема выпускников масонской академии он особенно был рад увидеть старых своих приятелей. Выпив за их здоровье, поболтав с одним, другим, третьим, он довольно быстро ушел: от речей у него болела голова и закладывало уши. Единственно, сказал, что от них теперь зависит скорейшее строительство того места, где можно быть. А за воровство и мздоимство, прибавил, вечный позор и несуществование в глазах товарищей и потомства. Причем, сам же и расстроился до темноты в глазах, потому что знал, что первыми пострадают невинные. Известно же, кто громче всех кричит: «Держи вора!» Кстати, он же первым и перестанет существовать.

Близость людей будоражит как наркотик. Одинокий человек знает это лучше всех. Он поехал к себе в инвалидный дом у бывшего дома Советской Армии, где в середине 60-х смотрел кинофестиваль и слушал ансамбль «Орера» с Бубой Кикабидзе. А теперь играет в шахматы с отставниками и три раза в день ходит в столовую на прием пищи: в комнате еду держать запрещено из-за тараканов, а единственный на этаже холодильник полгода как сломался. Многие, впрочем, и этому завидуют. Библиотека тут хорошая, сын принес подержанный компьютер, научил пользоваться, и он теперь переносит в него всякие забавные сведения и собирается писать историю нынешней турецко-чеченской кампании со слов ее участников. Тоска. Самое приятное смотреть в потолок, лежа на кровати и видя при этом не потолок, а всю свою внутренность.

По ночам, когда кто-то на улице кричал, кажется, даже лез в соседние окна, он не вставал. И так сигнализация машин не давала спать. У него была почетная должность землемера при межевой канцелярии, но ведь и тут люди думали, как бы содрать денег в свою пользу, а не о пользе замирения граждан верным устройством мер и весов. Тоска. Да и он хорош, столько всюду исходил и выведал, а стабильного толку не обрел. Только женщин и мужчин невзлюбил до такой степени, что, казалось, войди кто-то в его комнату, убил бы, настолько душа нагноилась и требовала выхода: у горла уже стояла. Належавшись на койке, выходил из дома и на троллейбусе ехал в кабак «Петровское кружало», что рядом с Пассажем. После занятий туда приходили знакомые преподаватели из архитектурной школы, он с ними слегка выпивал, а больше рассуждал о будущем. Тоска.

55.3. Тайны хранятся в небольших тупичках и переулках Москвы, появляющихся и исчезающих при перестройке города. На бывших озерках, речках и кладбищах он бы никому не советовал устроить себе жилье, даром, что оно многоэтажное, со всеми удобствами, с гаражами, элитное, а рядом даже посольство стоит. Его пригласили в телестудию во 2-м Казачьем переулке, и он понял, что «тепло», - недалеко одно из тех приятных ему московских мест, где при случае можно исчезнуть и тебя не найдут. Он задешево пообедал в ресторанчике у них на первом этаже, разговаривая с хозяйкой студии, потом к ним присоединился шумный Дима Быков, которого ничего не стоило сагитировать на участие в этом вроде бы шутливом заговоре. Решили начать с Пятницкой улицы, где по направлению к набережной переулки исчезали десятками. Его теория, что если жить в доме, стоящем на месте исчезнувшего якобы тупика или улочки, то тебя не найдут, нуждалась в скорой и серьезной проверке. Марина сказала, что все детство мечтала спрятаться так, чтобы ее не нашли, поэтому и пошла вначале на актерский. Разговор получался слишком уж серьезный, поэтому заказали немного водки, чтобы говорить не словами, а выражениями, в том числе и – лица. Близость теплой женщины, как всегда, погружала его в тихое желание нежностей, тем более, что, кажется, взаимное. Иначе и быть не могло, иначе бы он не реагировал, он себя знал. Пальчики одновременно нежные и вполне даже более, чем взрослой дамы, хотя и нашего возраста, - то есть вне возраста, - которых он как бы случайно касался, передавая ей то одно, то другое, произнося тосты, как бы все больше сводили его с ума. И, как всегда в таких случаях, чем ближе к цели, хотя бы и воображаемой им, тем сильнее желание бросить все и бежать.

Он сейчас извинится, что выйдет в туалет, а сам – на улицу, только его и видели. Получится некрасиво. Поэтому извинился, что уходит. Поцеловал ей ручку и, стараясь не глядеть в глаза, отвалил, благо и гардероб недалеко, а уж на улице и вовсе вздохнул свободно. В себя не заглядывал, не анализировал. Уже то хорошо, что один. Приручить его можно разве что за деньги, и, к тому же, большие. Желающих, к счастью, нет. В полном противоречии с этим он поехал, чтобы не сидеть одному дома, портя кайф, на переговоры с возможным инвестором. Вложение денег в будущий невидимый город, который в один прекрасный момент выйдет наружу, одурачив непосвященных, дело предельно выгодное, хотя и кажется рискованным. Богатей, к которому он ехал в район Никитских ворот, купил особняк в Хлебном переулке, да и, не будь дурак, разбил во дворике сад, чем, собственно, и склонил его к переговорам. Москва не располагает к обнаженному камню, всегда сводившему его с ума.

55.4. Всякий город создан – под водку и дурную погоду. В солнечный день и на трезвую голову это безобразие выдержать нелегко. Допустим, он иного биологического вида, чем они все, но и у него же должна быть где-то здесь своя ниша. Ее не было. Не обессудьте, если он начнет насаждать ее как сможет.

Видно, на солнце был взрыв или перепил вчера, но утром не мог оторвать голову от подушки, выключил телефон и до обеда провалялся в постели, пока она, как это обычно и бывает, сама не вытолкнула его в дальнейшую жизнь. Жутко признаться, но он, подобно избалованному ребенку, любил болеть. Поэтому, наверное, и был таким здоровым. Будь его воля, он вообще давно бы уже умер, чтобы не жить, как сейчас, на полусогнутых.

Лечение одно: начать с основания дома, с небольшого камушка и шлифовать его, тщательно и не спеша, не для людей, а для совести. Так, постепенно, и мозги просветляются. В доме Бибикова на Никитской есть книжный магазин «Летний сад», куда пригласила его прийти Оля Иванова, вдова Андрюши Фадина. Он хотел ввести все книги, бывшие там в продаже, в качестве ссылок своего города-текста. Возможно ли это, нужно ли? Смысл его действий давно уже терялся за необходимостью эти действия производить, диктуемой ему одним лишь нравственным чувством: должен, а будь, что будет. Лучше бы ему, конечно, самому все эти книги написать, чтобы нести за них ответственность, но пока это сложно сделать. Разве что постепенно. Найти укромное место, где никто бы не мешал, наесться витаминов, да и написать, не спеша, все существующие книги. Для условий вечности задача решается математически элементарно.

А в реальности все расползалось в бесконечность, что, может, было и не так плохо. Телефон его прослушивался, он это знал, только не знал, зачем именно. Тут-то его и накрыла повестка в дом на Лубянке, которую принесла почтальонша с просьбой расписаться в получении. Увы, сказал он, он это не он, поскольку он в командировке, а потому и расписываться не может. Та ушла, а ему позвонили по телефону, предложив самим приехать, если ему трудно. Он сказал, что разговаривать согласен только под диктофон с последующей публикацией разговора, как, впрочем, и нынешнего, записываемого вот сейчас. «Ну, зачем же вы так», - было сказано с видимым сожалением. Он стал внимательнее приглядываться к тем, кто теперь шел за ним сзади. В первые останавливаемые им машины не садился, как того требует инструкция. С удовольствием просыпался от краткого либерального обморока. Возводимый им город получал от зверской жизни оправдание и смысл интимного убежища. Он эмигрировал во внутреннюю Россию, зеркальным и вывернутым отражением которой было то безобразие, что снаружи.

55.5. И без того моральный урод, и не можешь думать, а тут еще присутствие людей сбивает. Быть одному - это санитарная необходимость, чтобы быть. Причем, быть в хорошем настроении, а то, сойдя с панталыку, опять попадешь в конце концов к людям, но уже в качестве слабака. А у людей просить помощи нельзя: почуяв слабину, они тебя загрызут – волками ли, докторами, неважно.

Философы пишут о бытии человеком, а где оно? Сил едва хватает сделать дело, написать статью, книгу, вымыть пол, уйти от одной жены к другой, а от той опять к первой, вроде Володьки, который только в промежуточном состоянии и обрел способность писать хорошие стихи. А на то, чтобы быть, то есть на самое главное, сил не хватает. Он с детства все искал место, где мог бы быть. Не дома, где родители живут. Не в школе, где чужие. Не на улице, где пусто как у Торричелли в жопе.

Должен быть город, похожий на книгу, где все написано правильно и навсегда. После чумы обложили все кладбищами и церквями, чтобы не вырваться. От пыли в доме он задыхался, и у него распирало виски, вылезали глаза. Он раздражался на жену, что она ничего не делает. От этого терялась последняя четкость мысли.

Ночью хорошо, тихо, всю ночь сидел бы так, слушал переливы сигнализации во дворе. Читал бы. По нескольку строчек из разных книг. Слушал тихо-тихо музыку, чтобы не мешать соседям за стенкой, как в дни диких торжеств они мешают тебе жить. Кажется, что вот так бы никогда никого и не видел, счастье.

А в городе все утрачено. Город сдан. Не врагу и неприятелю, - а непонятно кому. Некуда ни бежать, ни в окна всматриваться. Когда внутри плачешь, а снаружи хмуришься, то кажется, что не так зря существуешь, делаешься тяжелей, осмысленнее. Стоишь на земле плотнее, не сдвинуть. В меру отчаявшись на глазах у жены, к самому себе испытываешь большее уважение.

Зима, конечно, будет вечной. Он купил себе в комнату чайник, чтобы не выходить лишний раз на кухню. Ванная с краном воды к нему ближе, чем им. Туалет тоже рядом. Есть же и плюсы, кроме слушания слива воды и журчания желтых струй. Одежды, купленной за эти годы, тоже хватит надолго. Жить можно. Именно потому, что он жил мимо общения, которым жили другие. От людей его тошнило. Он даже убивать их зарекся раз навсегда. И не из-за любви, а именно что из ненависти.

Но ведь и тут же настроение его подводило: тянуло к общению, к голой женской ноге поверх черного прозрачного чулка, к раскрывающейся красноватой щелке, которая – никогда не думаешь, - а ведь возьмет и обязательно защелкнется общением глупости и предательства, когда не ждешь. Не был тверд. Сам падал ее жертвой.

55.6. Он и на дома уже не мог смотреть: застывшая ненависть. Но если так обложили, должен быть где-то выход? Он не понял, откуда взялся этот ночной туман и вакханалия капельной оттепели. В переулке шаги его гулкие, он опять никуда не спешил, как в молодости, спешить заставляет только семья, служба, ненужные перед лицом смерти обязанности. Он – умрет, и с него довольно. Люди судят других, как будто сами они вечные. В маленькой комнате на Уланском, снять которую ему помог Володя Шаров, он будет спать, сколько хочет, читать, сколько хочет. В тесной комнате распираемая душа к небу ближе, к дальнему путешествию.

Пока открывал входную дверь в зияющем холодом и тишиной подъезде, пока включал электрический чайник и раздевался в прихожей, вспоминал ее слова в ответ на то, что без нее у него случился перекос «мужских» глав в романе. Нежность ушла, остался голый рассудок с плачем напополам. «Так нельзя, - сказала она, - надо холить свою аниму». Но он же не сказал, что это она – его анима, а ей некогда, у нее свои дела, своя семья, свои влюбленности и нездоровье в виду наступающей черной весны. Так что ему приятней иметь теневую аниму, с которой ведет в своем одиночестве долгие творческие разговоры.

Ни телевизора, ни газет, ни новостей «Эха Москвы». Здесь он вел вполне посмертное существование, заключающееся, в частности, в том, что ничто земное тебе в упор не нужно, не видно, не интересно. Видишь лишь смысл и его отсутствие. Может, поэтому ему всегда больше хотелось быть притчей, чем человеком. Вытяжкой из человека, лишенной мечущейся страсти зрачка безумца.

В путешествиях его клонит в сон, он проверял. Так уж лучше он будет путешествовать во сне у себя дома. А потом на небо глядеть, - предполагаемое место исхода, хотя лично он предпочел спрятаться под землей. В свое время он начал копать под театром Медокса, как раз после чумы 1771-го года. Да что там Медокса, участок еще принадлежал погоревшему Лобанову-Ростовскому, вход с Петровки, а он, как чувствовал, копал с Театральной. Видно, подагра играла роль: он копал как бешеный. Доволен был как черт, вдохновение так и перло. Потом, видно, какая-то дрянь в организм выделялась, и настроение портилось. Дьявол переворачивал страницу мира мудрых мыслей, находя аргументы в пользу неудавшейся жизни. Так и с ней он окончательно поругался, когда она опять завела разговоры о том, чтобы съездить в Голландию, или квартиру купить на Хорошевке или хотя бы дачу под Звенигородом, а то совсем о будущих детях и внуках не думает. Лучше бы за ним и за домом лучше ухаживала, чем перед телевизором сидеть. Конечно, он был неправ, сам знал, ведь это она выбила все справки на подземелье.

 

24 февраля. Воскресенье.

Солнце в Рыбах. Восход 7.33. Заход 17.52. Долгота дня 10.19.

Управитель Солнце.

Луна в Раке, во Льве (22.37). П фаза. Заход 6.26. Восход 13.21.

Веселье, радостное удивление, неожиданность. Хорошо играть с детьми, рассказывать им сказки, вспомнить свое детство, передавая все лучшее, что в нем было.

Камень: авантюрин.

Одежда: все яркие цвета.

Есть все соленое, в том числе рыбу. Нельзя сладкое и мясо.

Именины: Влас, Всеволод, Гавриил, Дмитрий.

 

Не той ли зимой Сева почувствовал в себе силы подняться в своем письме еще на одну ступень, сделать то, что никто до него еще не делал, что сам он еще не делал? То, что он полгода жил один, рассорившись со всеми своими девами, матерясь при упоминании одного их имени, круша все и вся в своем движении вперед, тоже, видно, пошло ему на пользу. Спал часов пять в день, не больше. Не подох, так стал гением. Обычная история.

Главное, было не самовыражаться, а следить за окружающим в лице вспучивающихся, как гейзеры, интересных и талантливых людей. Ходил с диктофоном, с маленьким цифровым фотоаппаратом, снимки с которого переводил потом в компьютер, непрерывно писал с утра до ночи, - пытаясь зафиксировать смысл и настроение именно сегодняшнего дня. Спать ложился во втором часу ночи, едва ли себя не заставляя. Вставал под холодный душ в шесть утра. Именно так знакомый писатель Петя К. в тридцать с небольшим лет получил инсульт, от которого не оправился до смерти.

Человеческое мясо было тухлым, воняло, но невидимые кости города были на месте и, как обычно, все удерживали. Нас не будет, город останется.

Графически это выглядит как система координат в 3D, в которой мельтешит точка, движимая силовым полем других людей, зданий, земли, неба и чего-то еще, что предстоит выяснить, уточнить и измерить.

Быть точкой немного унизительно и вызывает желание посмотреть в зеркало, то бишь предаться рефлексии.

Бог сразу же предлагает подставить в качестве икса силового поля - себя.

Но это, как поется в псалме, пусть царь радуется его силе, ликуя.

А мыслящему голяку не до смеха.

С появлением интернета сразу возник пуп земли там, где ты есть.

Изменилось пространство. Одному дырка в земле, другому горка, в зависимости от того, с какой он стороны. И не надо искать места, где хорошо, потому что тебя там нет. Отсюда вышвырнут, будет хорошо там, куда придешь. Точно так же. Потому что там пуп земли, а это не шутка.

Архитектура стала на уровне душевной досягаемости.

Паломник в святую землю пошел вверх и вниз, а не вбок и дальше.

Пора преобразовать вращения в разные стороны во вращение в одном направлении: задачка Лейбница. Жизнь полна механизмов и трансформаций. Рефлексия хороша, когда неузнаваем в ней.

Целыми днями в его маленьком «Нексусе» звякает присланное письмо электронной почты. Друзья со всеми мира присылают извещения, что хотели бы зафрендиться в его фейсбуке. Сева отправляет письма в корзину. У него нет фейсбука, кто-то подшутил, зарегистрировав страницу под его именем.

Он мог бы выставлять там свои фотографии, описания мест, «письма в прозе», но не делает этого. Просто время такое: молчать и не общаться.

Но характерно само общение, - через фейсбук. Ничего против не имеет. Но Сева ушел дальше, туда, где фейсбука нет, и общения, тем более.

Лейбницу тоже бы отказал, не отвечая, отправив е-мейл в корзину, куда уж пуще. Встретимся, но не там и не так.

Он не знал, как вести себя с людьми, даже когда их не видел. Говорил всякую чушь, бредил, притворялся сумасшедшим – намного больше, чем когда встречал их, и нарыв непонимания прорывался случайными словами.

Зачем-то съел в час ночи докторской колбасы с хлебом, очень есть хотел.

Долго читал, потом лег на правый бок, как написано в шулхан арух, чтобы печень давила на желудок и лучше все переварилось. Фотоаппаратом GoPro сделал панорамный вид с боку, на котором лежал. Когда переварится, можно повернуться на правый бок и спать на нем до утра.

Позорное логово художника и поэта, в котором нельзя находиться, но некуда бежать.

Люди очень странные, если судить по себе.

Отличаешься от них только нечеловеческим упорством быть собой.

Когда живешь в свою силу, их сдувает от него.

А когда много читаешь, начинаешь казаться себе вычитанным откуда-то.

Да еще сфотканным для энциклопедии писателей и святых пятого ряда.

Просто еще голос из хора.

Но в какую бы не попал яму, не было желания у кого-то спрашивать, что ему делать. Жизнь состоит из ям, в которых нельзя жить, и причем тут люди?

Архитектура растет из глубины брюха, из сна, как темницы Пиранези. Обустраивайся тут, как можешь.

Однажды так устал от непрерывного за неделю чтения с перерывом на сон, что согнулась спина, и Сева с радостью понял, что этой ночью умрет. Наконец-то конец. Вся эта бесконечная, бессмысленная мулька оставит его.

Ибо не выспишься хорошо, если не умрешь, сказано в его библии.

Испробуй меня, господи, испытай, очисти почки, печень, сердце, поджелудочную и прочую требуху.

Архитектура выходит из брюха человека, оказываясь дерьмом, потому что в своем дерьме тепло и какую-то часть зимы можно в нем прожить.

Опять много вооруженных мужчин в хаки и красивых голых женщин, как встарь двадцать лет назад. Вечное возвращение - это когда нет будущего, и кажется, что то, что сейчас, будет всегда, то есть накроется медным тазом. Подул снежный ветер, будет холодная весна. Дохнуло теплом, - глобальное потепление. Человек примерз брюхом к происходящему и уже не будет сам по себе. Летом окажется, что прикипел, и мозговой запах идет из подмышек.

Оказалось, что руки у него дрожат от отвращения, а не от болезни.

В аду, выходит, хорошо думать о загранице.

Образ рая там более свеж, умнее, чем на самом деле. Там делаются все открытия, не существующие в реальности. Там темная область компенсации и психоанализа.

Подсознание выдает на-гора и торгует нефтью, углем, меховой рухлядью и льном с пенькой.

Есть люди, которые пугаются собственного громкого голоса и начинают кричать, приходя в бешенство, чтобы ничего не слышать.

Смысл, который Сева искал, перевешивал все, что он перед собой видел.

«Ну и что?» - словно спрашивал, а на самом деле даже слов не тратил.

Какой, к черту, отдых в экзотических местах или езда в Европу.

Вот ночь хороша тем, что поневоле испускаешь свет, хотя бы для того, чтобы видеть. Любая наука есть боковой выход из современной России. Тем более их совокупность.

Ему нравилось, когда наук именно что много. И каждая, в свою очередь, распадается на новые множества. Например, изучает множества народов, которые вдруг вываливаются наружу в начале средних веков, а их языки перемешиваются друг с другом, уходя в диалекты, оставляя следы в дне сегодняшнем. Или множество людей, окружающих Тургенева, Пушкина, Маркса. Если брать Ленина, то они вообще почти все убраны в спецхран, так как были убиты. И за ними идут новые цепочки, которые можно отследить.

Архетип архитектуры – это Вавилонская башня.

Надстраивание все новых и новых этажей на гигантском фундаменте размером в Европу.

Или размером в Библию, почему нет.

Сева записывал в специальном файле, посвященном выжимкам из мозга: «Ненависть - это естественное отношение мыслящего человека по отношению к людям. То-то и ужасно».

Ненависть скрадывается интересом. Но цельная картина всего, что мы знаем, неприглядна до отвращения.

Он бы вовсе не обращал внимания на сегодняшние новости, довольно тех, что были, а он не знал, но ежеминутная сводка падения, которая, по мнению многих, и составляет историю, завораживала щелкающей сменой цифр, как в такси. Гигантское тело страны меняет ориентиры в пространстве.

Интересно, например, всматриваться в отдельных людей. Когда-то старого еврея спросили, чем занимается бог после шести дней творения, а? Еврей ответил: он соединяет семейные пары.

И впрямь любопытно, как движутся эти цепочки.

Когда Федор Степун писал роман в письмах, обращенных к чужой жене, которую он, отбив от мужа, сделал своей, она, чтобы дать мужу возможность сосредоточиться, а на улице шел дождь, залезала в шкаф, сидя в нем часами.

А вот у Энгельса не получилось отбить любовницу у Мозеса Гесса, деда-основателя сионизма, соратника Маркса. Гесс обвинил Энгельса, что, когда он поручил сопровождать даму через границу, тот ее изнасиловал. Энгельс шутил, что любовь женщины к нему была безответной, вот она и обвинила его, как библейского Иосифа. Вообще же, в случае скандала он придаст гласности такие подробности интимной жизни Гесса, что мало не покажется.

Калейдоскоп людей, их связей, кругов общения и путаницы судеб сам по себе является бесконечным романом, уходящим в прорву времени. Мы стоим у берега этого океана, у фундамента уходящей в облака вавилонской башни.

Эти ненаписанные энциклопедии, разветвляющиеся как мировое древо, не влезли бы ни в какую библиотеку, пробив ее стены и крышу. А интернет сохраняет все, делая доступным, и таблетка валерианы утишает экстаз, чтобы не мешал работать.

А то старый уже человек Сева, а все стесняется не быть, то есть уйти без возврата в книги, хотя бы до ночи, а там и до следующей ночи недалеко. Не быть, не быть. И пусть никто не отвлекает от небытия.

Не то, чтобы ослаб, но рычит от крика сердца, как написано в псалме.

Разветвляется безумие, и главное не сойти с него, как другие с ума.

Не бери с собой ни жены, ни детей и никого из близких, потому что они сойдут с ума, не дав сойти с ума тебе. Так писал летописец Биркенау-Аушвиц Залман Градовский.

Человеческий пепел – фундамент неба, а не Вавилонской башни.

Перевернутого неба, которое люди отказываются видеть, даже при верном устройстве глаз.

Литература нужна для поддержания огня в крематории. Все настоящее - лишь свидетельство.

А вот Вавилонскую башню не построить без множества людей, которые своим вниманием, гневом, поглаживанием оживляют тьму вещей, слов и собратьев по виду. Без них был бы общий абрис и не более того.

Вопрос, а нужно ли столько вещей, людей, остается без ответа. Пусть их.

Идиоты не понимают, что слова и разность языков – не главное. Будем молчать, улыбаться, бормотать, досадуя, по-своему. В крайнем случае, худеть от стресса, обходясь интонацией чужой для них всех речи. Вот к своему языку, действительно, начинаешь относиться хуже, замечая, что он, как и все остальные, - второй сорт.

Странный казус.

Даже неприятно, когда в разноязыкой толпе вдруг слышишь своих.

Остряки называют Вавилонскую башню – культурный слоем. Только вот до верху ее никто, кажется, не добирался, чтобы начинать раскопки, оценить глубину их, хотя бы.

Но, чем хорош интернет, можно переписываться с любым ее этажом и получать ответ, благо, все мы n+1, не более и не менее того.

Странно, что небо видно отовсюду. И трава растет. И снег падает. Вот дни почему-то стали совсем маленькие, несмотря на близость весны. Темный вечер, переходящий в ночь. Казалось бы, можно додумать важную мысль, но ее постоянно перебивает ночь, из-под которой выбираешься полдня навылет.

Сева понял, что задумал побег, только вот связываться ни с кем не хочет.

Придумал себе новое имя, которое никому не скажет.

Под ним жить и печататься будет счастливее, чем под своим.

Предвкушая, как пойдет в кафе самообслуживания, - чтобы не общаться с официантом, - и возьмет там два крутых яйца и бутерброды с ветчиной, он варит их на кухне, высыпает соль на край блюдечка, берет нарезку хлеба и ветчины. Или нет, лучше черный хлеб с паштетом.

Делаешь вид, что занят небывалой в истории постройкой. Тем более, в России. На площади в спальный район Москвы возвести на гигантском фундаменте десятки, сотни, тысячи архитектурных плоскостей, каждая из которых представляет свой собственный мир. Замкнутый, но одновременно с этим связанный с другими.

А на самом деле посматриваешь, что делать и куда податься, когда весь русский мир накроется медным тазом. И прежде чем на это место придут кавказцы, китайцы, среднеазиаты и африканцы, возникнет люфт, который заполнит то, чего еще не было в этом мире.

Ну, как жили себе шумеры и вдруг откуда-то из пустыни пришли семиты с неожиданной идеей частной собственности на то, что всегда принадлежало богу. К примеру. Или интернет. Или письменность, т.е. знаки, которыми надо было упорядочить получаемые храмами подношения. Или Иисус Христос с невиданной для людоедской природы человека идеей любви и милосердия, пришедшейся людоедам по вкусу, как наживка свежего человечьего мясца.

От тоски поднимаешься в небо. Перебираешься с этажа на этаж. Каждый площадью в десятки квадратных километров. Со своими ландшафтами и бельведерами. Горная прививка плоскостному народцу, что периодически взрывается набегами на Европу и прочий мир.

Вы все, посланные в жопу, идите в небо! А то, что сооружение является скрытым образом человека, вам знать не надо. Да, да, мозг на самом верху.

Проект «Голем», не более, не менее.

Или Адам Кадмон. Или Брахман. Имен много, выбирай в меру книжной испорченности.

А там, где пониже, там сильный страх и большая храбрость одинаково вызывают понос, заметил Монтень. Среди этого поноса и придется жить. Без отменной канализации не обойтись.

Будучи вполне человеком, можно не замечать людей. Комар спросил слона, не мешает ли он, а то может и улететь. А кто ты, сказал слон. Я не заметил, что ты прилетал. Не замечу, когда улетишь.

Ладно, сказал комар, а хорошо ли тебе пишется.

Чтобы не потеряться, он выбрал большую цель, за которой следует.

Вроде великого поэта. Скажем, Пастернака.

Непонятно откуда взявшегося в наше время.

Заодно греет душу 10-томная история мировой архитектуры, которую Сева открыл бы и начал читать, да не знает, куда приткнуть. Вавилонскую башню надо строить изнутри. Разве что облицовывать этим материалом.

Мысль уводит вверх. Ночной сон все затушевывает, как безумие скрипок в первом концерте Шнитке. Воскресший Лазарь, говорят, боялся спать, не спал, привязывал себе камень к шее, тот падал и будил его. Еще какие-то приспособления. Для него сон был возвращением в смерть, которая, как и в первый раз, лишь подразнила и вышвырнула. Сколько его ни спрашивали, он так и не прокомментировал это деяние И.Х.

Стало быть, есть две Вавилонских башни, - светлая и теневая?

Слишком сложно для обычного архитектора. Они еще каким-то образом отражаются друг в друге, проникают друг друга. Интерференция сна и яви, и не в литературной игре, а на самом деле.

Надо встать пораньше и уйти заранее, до смерти, говорил он себе всю жизнь. Куда? Туда.

Как это получается, что в нижней плоскости расположился лесок, пустырь, кустарник, дешевая и бедная пустошь Подмосковья, вкривь и вкось застроенная башенным новоделом, а над ней совершенно отдельно наросли улочки, бульвары и площади прибрежного Тель-Авива, он сам не мог понять. Но еще выше располагалось нечто похожее на римскую застройку, дальше он не рисковал подниматься. Надо было, если не понять, то хотя бы пережить то, что ему открылось.

Жизнь изменилась настолько, что не надо ни к чему стремиться, все уже есть.

Когда Муза пришла к нему, предложив перепечатывать и редактировать то, что он написал и еще напишет, он не удержался от первого порыва и наотрез отказался, послав ее куда подальше. А ведь мог бы прославиться, сказала она, пожав плечами.

В сожалению, чем ближе к тебе находится человек, чем лучше видно, как он мал. Даже если это великий и наполовину придуманный тобой поэт. Какая-то обратная перспектива: чем дальше, тем он больше. Зато все болезненней воспринимаешь идиотизм в любой форме. Прогнал Музу!

Зато увидел Ремизова в стеклянном колпаке, как все в этой башне. Колпак стеклянный, прозрачный, словно и нет ничего, но облегчение, что нельзя никого потрогать, а то при этом выглядишь сам нелепо. Ремизов нашел себе вдвойне стеклянную нишу быть проводником увиденных во сне близких и не очень людей, которых он, будучи почти слепым, наделяет известными по своей жизни фамилиями. Такие вот сновидческие мемуары хуже дантовских. И не пожалуешься на старого дурака. Один только Жорж Иванов, кажется, строго-настрого запретил Ремизову видеть его во сне. Или то был Ходасевич? Разве память – не тот же ослабленный сон? В любом случае, Ремизов испугался и реципиент ему не приснился ни разу.

Ремизову, можно сказать, снилась энциклопедия серебряного века и эмиграции.

Наши близкие начали доживать до преклонных лет, впадая от старости в маразм, уходя в свой, не видимый снаружи мир, из которого они не узнают нас. Благодаря Алексею Михайловичу Р. мы теперь знаем, в чем они плавают там.

Вавилонская башня держится лишь на сознании людей, состоит из него. А людей-то почти и нет. Начнешь додумывать за двуногого, кто он такой, чтобы добрать до состояния человека, а все равно сплошь лакуны, провалы, того и гляди, стена треснет, земля вздыбится, а из лица псалмы с червями полезут. Мозг все же нетвердый, кашицеобразный, кефир с творогом, а не столп и утверждение истины.

Сны однообразнее жизни, потому что там нет книг, нет общей памяти вскладчину, - одна частная память на всех это другое. И сны не передаются на расстоянии даже половым путем.

Зато диктатор – это тот, кто диктует наяву. Как видно, все мы замешаны в этой гнуси. Кто сможет отказаться диктовать собственному ребенку, если завтра ему в школе грозит кол за несделанный урок. Так входишь в цепочку насилия. Быть блаженным опять не хватило духа.

Все, что ты построишь исчезнет вместе с тобой, говорит Сева, потому что и ты никогда не входил в чужой дом, чувствуя его своим. Ты никого не продолжал, и тебя никто не продолжит.

Зато сам будет залупаться до последнего.

Более того, ему поставят в вину грамматическую структуру, которой он пользуется. И это будет вина, которую он разделит на суде народа-людоеда.

Его лупили подлежащим и сказуемым, и он продолжает лупить других, называя это мудростью.

Я тот, говорил себе Сева, кто после каждого шага глядит под ноги, не упасть бы, и тут же, натурально, падает, но, скрючившись и вывернувшись винтом, продолжает ползти вперед.

Мысль о себе, рефлексия движения - втягивают человека внутрь этой мысли, и он образует собой завиток и архитектурное излишество, которое и есть то новое, что он собой представляет.

Это забавно тем более, что находишься внутри бешеной собаки, каковой является сегодняшняя Россия.

Непрерывное гавканье, пена из пасти, кривой оскал, и Дума в глазах.

Вид недоноска непрезентабелен, зато у него есть ядерное оружие, того и гляди, укусит и –смерть.

Сева чувствует, как ему передается бешенство, дрожит, некуда деться.

Ну просто совсем некуда. Разве что в книги, в сон, но и оттуда изымают.

Они все говорят, что надо любить, тогда помогут. Потому что только влюбленный имеет право на звание человека. Ага, помогут, как же.

Им надо затуманить мозги, перед тем как сожрать. Вроде как шашлык с дымком. Или сало у свиньи полосками, если та с запросами идеала.

Все равно: без любви проход закрыт, вроде как не сильно хочешь.

Смеяться над этим грешно, - человек есть болезнь, диагноз, - но иметь в виду необходимо.

Вавилонская башня вообще состоит из мяса. Поэтому и восторг, и страх, и вонь, и экстаз, ад и рай, прорва и небеса – все вместе. Страшно, что проткнут, что боль, что все кончится неожиданно, но, пока есть – это жизнь, которая ни с чем не сравнится. А с чем и сравнивать, кроме смерти и вечного обморока?

Между прочим, головы нельзя поднять, когда ты внутри башни, слова бьют наотмашь, все интересно. Это погружает в себя, как алкоголь. Там бог-Дионис, тут бог-Логос. Башку сносит неотвратимо. В хорошей литературе есть и болт с винтом, и рука с веслом.

Бархатным безумием не следует пренебрегать. Когда приходит, хватать и пользоваться на всю катушку.

При дневном свете чувствуешь себя не очень, а вечером, когда темно и не стыдно, самый раз.

Может ли башня вся состоять из пыльных углов с тараканами? Иногда может. Что за чудесная геометрическая фигура с бесконечным числом углов в отсутствие самой фигуры. Ну и кокон душевной жизни аж до самого неба!

Полная жизнь – это всецелая готовность к смерти.

Особенно и эксклюзивно – в России.

Отсюда и запредельный теневой восторг нахождения в ней. Выделение в мозг химически чистого адреналина и ряда других веществ.

Вообще, сидя на уровне пятки, когда задница представляется идеалом, который нелегко достичь, размышляешь о предназначении лица. Давняя знакомая по светской жизни вдруг нашла его через секретаря, жену и живой журнал с предложением написать полсотни емких и афористичных портретов в прозе великих деятелей современной российской культуры. Даже обещала заплатить – по цене батона колбасы за один шедевр: где-то нашла деньги на издание альбома своих фотографий, к которым только текста недоставало.

Лицо – это остроумно.

Мало того, что оно витает где-то на заоблачных высотах вавилонской башни. Для Севы лицо всегда было чем-то болезненным. Малышом он всегда закрывался от незнакомых людей руками. А теперь вовсе перестал глядеть на окружающих. Ни свое лицо ему не нравилось, ни, тем более, чужие.

Как хорошо, что в обычной жизни мы не обязаны себя видеть.

Трансляция идет изнутри. А если, говорят, снаружи что-то есть, то, наверное, чтобы все не развалилось. Впрочем, книгу о развитии лица, - с привлечением эмбриологии, исторической антропологии и теории портрета, - ему написать наверняка придется. Так что сей сон в руку.

Он сказал, что подумает. То есть ничего писать для альбома не собирался. Не хватало еще опозориться своими мнениями об известных персонах. Ай, Моська, знать она добра, коль лижет у слона!

Ну, или подумает пару-тройку лет, пособирает материал. Там ведь каждый – художник, сочинитель, глыбища. Чтобы полстраницы сочинить, надо библиотечную полку прочесть, исполнив потом, как написано в псалме, загадку на дудочке.

Да, да, как раз для вавилонской башни, перед тем как бог снесет ее всем нам. Хотя, пока он доберется до верха, его, как Иосифа по дороге в Египет, перепродадут еще четыре раза.

Человек избыточен, скрывает вселенную с хаосом и необязательностью, а лицо дисциплинирует, как паспорт на предъявителя. Недаром оно сверху, зрит на небо, глаза – в глаза, которых, правда, нет, но надеемся. Главное, что зрит в небо и срёт в то же время в землю невидимыми миру экскрементами.

Есть такая профессия у человека – лицо.

Понимая, что, если начать с первых стихов полного собрания сочинений, то до последних и лучших наверняка не доберешься, хватался сразу за третий том, читая от конца к началу. И стихи так написаны, и человек так сделан – в обратном порядке, с головы.

Из будущего, которое наступило сию минуту, ты идешь, глядя на то, что перед тобой, чем владеешь и что, якобы, прожил. Да нет, ты им и живешь, ты сам это все и есть. Даже миражи грядущего источаются лишь тем, что было.

Перспектива заднего хода.

Мы ценим то, что было. Видим, понимая, только то, что прошло.

Ему дали писать о лицах прошедшего поколения.

То, чем они занимались, исчезло вместе с ними.

Как тот знаменитый мультипликатор… как его… память никуда, но у Севы есть список, в который он заглядывает… да, Юрий Н. Тот снял великие фильмы, а последний, главный, очень удачно не снял, написал о нем хорошие книги, рассказывал, как бы снимал его, искал деньги на съемку, находил, но деньги обесценивались, мастерскую отбирали. Все время что-то мешало, а потом исчезла сама мультипликация. И художник превратился в персонаж, в теневого героя «Шинели», который то машет кулачком: «Зачем вы меня обижаете?» - то проносится гигантской тенью по завьюженной площади, грозя нечистой совестью кремлевской шобле, то играется в рисованный алфавит, который тоже, вроде, сходит на нет, - нет такого русского языка на всем белом свете. Ничего нет. Только белым-бело. Былым бело.

Оставьте меня, я, быть может, делаю то, что никто не сделает.

Буквы превращаются в мелких насекомых, пожирающих труп страны, которую, по слову вождя, им оставили другие вожди, а они просрали. Буквы – последняя, итоговая, не самая плохая переваренность того, что было.

Культурный слой дерьма – тоже культура, тоже дерьмо.

И обязательно должна быть глава «Лицо как нервный тик».

Лицо как застывшая гримаса, если кто не понял.

Или так: лицо – последнее прибежище негодяя?

Хорошо отвлекают от выражения оптические эффекты щек, лба и ушей. Губы успокаиваются в последний момент, и потому выглядят случайными.

Сева шел след в след за человеком, который был не вправе, не мог быть как все, ему нельзя это - так Б.Л. извинялся перед Шаламовым, что пишет в ДЖ не так, как надо.

Ага, как это ему сразу не пришло в голову, что сама вавилонская башня - это каббалистический результат стечения правильных букв в нужном месте. Так же, как их нарушение стало причиной падения ее.

Игра букв, знаков, цифровой симулякр.

То, что и надо.

И никому другому нельзя поручить это строительство, потому что иначе станешь знаком препинания в чужой речи, откашливанием смысла, который не понять.

А что лицо все же перекошено ожиданием некоего значительного лица, которое будет тебя гнобить, то кого винить. Видать, воздух на этой равнине такой, с внутренними ухабами и негласно пересеченной местностью.

И тут же башня, - по которой сходят и восходят ангелы, как муравьи по дорожке в опрокинутом лесу, в обе стороны бесчисленные, как в вечный час пик.

Бойтесь толковать сны, говорит Мидраш, ибо, как истолкуете, так и случится. Лучше сразу забыть по пробуждению. Бодрствующего явь бережет.

Подобрав фалды сознания, пускаешься наутек: только вперед! Иначе и не поймешь, что никакого «впереди» не существует. Но жить-то надо.

Он делает вид, что болит нога, чуть отставая. Шкандыбает, пока вся визжащая шобла проносится мимо него. Так было едва ли не с рождения. Что за липкая, навязчивая биомасса стремится его оприходовать, обобществить – в школе, институте, тюрьме, армии, на работе, в метро и автобусе, в книгах и телевизоре, на улице, в интернете, во сне и на языке. Кажется, что вырваться невозможно. Можно отступить в сторону, остаться одному хоть на время. Благословен брат по разуму, придумавший индивидуальный ватерклозет.

Но есть еще деньги и еда, которые волокут на встречу со всеми.

Между прочим, вавилонская башня, которую строит Сева – это памятник великому и спасительному одиночеству. Благословен родившийся в России, ибо знает, как отвратительно человечество, если только сам не из их банды.

ПФ анализировал сон, увиденный в обратно текущем времени от звонка в комнате, где был спящий. Но это только первая серия сюжета. Вторая – сон движется к толкованию, которому будет подвергнут. Он должен подтвердить то, что объяснят человеку наяву.

Ха-ха.

Сережа Ш. начинал дико хохотать, сделав подобное открытие и доложив его окружающим.

Обычно, говорит Мидраш, человек видит сон вместе с толкованием, но как раз последнее забывается напрочь. Если ему потом его расскажут, он его узнает, но сам вспомнит вряд ли.

Если уж идти до конца, то упрешься в собственный облик, каким он был до твоего появления на свет. От него бы, не замутненного компромиссами, и плясать.

Это уже - чань-мидраш.

На вавилонской башне – все едино.

Не так страшно идти по проволоке, как страшно решиться идти по ней.

Каждое утро, проснувшись, приходится вспоминать, кто ты и что ты это умеешь. Выглянув в окно, видишь вавилонскую башню, заваливающуюся на тебя.

Можно, конечно, думать, что особенно чудаковат и провален, вплоть до невозможности сосредоточиться перед псалмами на иврите, он во время бури на солнце, чьи волны дошли досюда. А можно, что это он, Сева, вызвал бурю своим мозговым беспокойством.

Или будь всем, или не будь вообще. Какой еще есть вариант?

На что нам дана внутренняя секреция в отсутствие интереса к людям.

Еды, сна, стакана чая, тишины хватало на несколько часов, в которые надо было успеть сделать не много, а все.

Глаз, сердце, мозг – как постоянно вскрывающиеся нарывы, истекающие личностным гноем. Что делать, человек устроен жить рывками. На будущее глупо рассчитывать, думают падающая из носа сопля, капля из крана, сытый накоротке Сева. Господи, выдави меня, яко прыщ, пока я в сознании и ничего не болит.

О, предельная мечта поэта писать сразу на всех языках, чтобы уж точно выразить истину, а заодно не быть никем понятым, потому что, кто же знает все языки за исключением самого создателя.

Как лицо являет собой внутреннюю симфонию, так симфония многих лиц суть стройный хор, промывающий слух.

- Ну, где же они?

- Да вы же их всех знаете.

Кто-то правильно заметил, что от читающего человека физиологически остается одно лицо. Оно же перетекает в глаза, которые уходят внутрь, как бы закрываясь от всех.

Страшный суд не товарищеский, Вавилонская башня не Пизанская.

Чтобы хорошо держалась, должна на метр-другой висеть над землей.

Что не отменяет чудовищного фундамента, переходящего в бекграунд.

Все они были красивые, умные, честные, единственные, и ни одна не призналась, что ход его мысли от нее ускользает. Читали, перечитывали, и все напрасно.

А признались, тогда бы поняли, что надо немедленно что-то делать.

Ну, я не знаю, уйти от него это - несомненно.

Вавилонская башня, висящая в воздухе, это первый признак и условие.

Божий знак, типа.

Алексея Михайловича Р. он никогда не понимал, не ценил, а вот ведь первым протырился, устроился в углу, когда никто не видел, сидел в своей потертой шубе, отвернувшись, изображая сморчка, Акакия Акакиевича в своем сгорбившемся обезьянопальстве, мол, поди, выгони его теперь.

Зачем выгонять, не надо. Он, как кот, которого первым запустили в дом, чтобы тот, наконец, зажил. Тем более, если сам запустился.

Наглость города берет, и он не знал, какой паспорт показать, советский, нансеновский, французский, у него любой есть, только не выгоняйте. Как-то его контузило обвинение в плагиате, он бы и не хотел воровать, да, правда, такой, - все, что перепишет в литературном департаменте, считает своим. Да хотя бы по почерку. Он и князя Мышкина руку может предъявить.

Если тут все будут такие, думает Сева, то ему придется обходить башню стороной. Оно и хорошо. Кстати, на этажах мелькнул Варлам Тихонович. Тут просто закладки для памяти, говорит он себе. Стеллажи фонарей, дней, неба, нехорошего московского воздуха, храм хранения. Как выпадают кости, так и берем их, - се человек. Еще костлявей по-латыни: ecce homo.

Душа намертво привязана к телу процессом его познания. Если имеешь душу, то от тела никуда, как от самого интересного и, по сути, единственного своего предмета. А каждый думающий носит у себя за спиной вавилонскую башню, как - то самое единство апперцепции в ученическом ранце будущего учителя жизни.

Смешно выглядят пожилые поэты, летающие в облаках над башней. Смешно сбиваются в стаи, смешно отбиваются от стай, нечеловеческое это дело писать стихи, не мужское, да и не женское, тем более. Разве что занятие для бесполых, но тогда и стихам неоткуда вытечь, внутренняя секреция слаба на передок слова и дела.

Выйдешь на балкон на последнем этаже у самого шпиля, а они так и вьются, галдят, норовят наколоться на громоотводную иглу. И, главное, все знакомые. Перед собой неудобно.

- Это не люди говорят. Это слова друг с другом говорят, - слышал он от кого-то из соседей.

Может быть. Интересно.

Зато жители башни так близки друг другу, что меняются скелетами, как какие-нибудь чаньские монахи. Вавилонская башня – это крепость против тех, кто не понимает тебя. Время идет, ты умираешь, укрепляясь все сильней.

Сева заметил, что в башне происходят страшные дела. А.М.Р. становится А.А.Б., а тот – своей режиссерской тенью, Ю.Б.Н. Дальнейшие метаморфозы Сева не увидел, в ужасе спрятавшись в дежурном углу себя.

Вот она искомая текучесть человеческая. Хорошо, что больше нельзя называть имен и фамилий, по которым интернет сразу выходит на ложную информацию о реальных персонажах.

Да люди и впрямь начали вслед за книгами мутировать друг в друга. Это и следовало ожидать. Перед своим исчезновением человек, как государство, твердеет, борзеет, становится всюдным, неотвратимым, тоталитарным, так что невозможно больше терпеть.

Еще человек, как война, делается гибридным.

Может, отчасти потому, что Сева без очков, а от чтения с экрана зрение стало таким, каким должно быть при отсутствии интереса к внешнему миру.

Ночуя в гостях, ночью захотел в туалет, заблудился, оказался в кладовке, где написал на пол, еле нашел свою комнату и, едва дождавшись утра, бежал, куда глаза глядят. Главное, никогда не встречаться с хозяевами, особенно с девочкой, с которой вечером разговаривали, испытывая взаимную нежность.

Он еще не знал, что жизнь теплится нелепостями, да и то напрасно.

Ученые выяснили, что в связи с интернетом произошла смена полюсов. У нового поколения огромный массив информации превратил все прошлое – в ныне присутствующее. Мы просто есть. Безбрежное настоящее вытеснило будущее - в сейчас, с некоторым вкраплением пугающей непредсказуемости.

Погода, кризис, война приходят неожиданно, но их фотографируют и включают в общий корпус информации. По сути, они тоже не будущее, а то, что уже было, а потому - есть и будет.

Ничего нового, оттого страшно захватывающе. Наше знание отступает все дальше назад. Скоро выйдем за человечество в момент его возникновения и превратимся в нечто иное.

Самое неведомое будущее - в нашем прошлом, что обязательно упрется в за-человечество и, наконец, выведет нас отсюда.

Если так долго и пристально всматриваться, происходит замечательная аберрация: перестаешь даже себя узнавать, не то, что других, вызнав много неожиданного.

И вопрос: а надо ли так стремиться быть похороненным в обетованной земле, чтобы успеть первым на раздачу после воскрешения мертвых? Может, переждать, осмотреться? Тем более что всяк после смерти и так под землей путем червя достигнет Эрец Исраэль.

А.М.Р., между прочим, заведовал питомником рабочих обезьян и прочей твари, включая тех же червей. Говорили им, не учитесь разговаривать, а то люди заставят работать, не помогло, немые тоже никуда не денутся. Рабы – немы.

Вокруг давно не во что всматриваться, так можно всмотреться в себя.

И поучительно, и есть, о чем написать.

Когда утром после короткого и нечистого сна, в преддверии пустого и неверного дня все, что делаешь, кажется чушью, а сам себе пустым местом, то успокаиваешься на том, что вавилонская башня – это место приношения человека в медленную и мучительную жертву. Тоже занятие. Ничего лучше еще не придумано.

Тело с душой так сладостно трепещут.

Погрузился в себя до кишок и стал добычей самого воздуха, а не то, что людей.

Жаль, что недостаточно умер и потому не до конца ожил.

Поскольку башня стоит на московской земле, то она либо провалится, либо вознесется в небо, другого пути отсюда не бывает, а стоять толком не на чем.

Особенно славно, что ее не надо строить, скрепляя части, как в лего или при сборе мебели, например, стульев с перекладинами, держащими ножки. Не надо замешивать бетон, класть кирпичи на цемент, не надо ни к чему прилагать руки. Печально человеку, у которого ничего нет, поклоняться камню и деталям красивого чурбана. Все склеивается на душу живу и вместе с ней исчезает.

И потом это то общее дело, в котором поневоле сближаешься с людьми. Деловые отношения переходят в половые. Он никогда не мог понять, почему так. Повышенная тревожность от общения с другим оборачивается мороком брезгливости. Не кожа, не запах, не касания, а слова. И твои слова не менее слов того человека.

По запаху, кстати, можно найти близкого человека, а по словам никогда.

Разве что в юности, когда все внове и слышишь в первый раз, как с печи свалился.

А сейчас довольно новостей: акулы у берегов Сочи, нашествие волков в Крыму, нефть падает по 4% в день, игорную зону перенесут в Евпаторию, правительство Крыма просит отложить переход на российские законы, там создается ударная ядерная зона РФ. Но еще подешевеет нефть, и волки в Кремле завоют, как они любят западную демократию и права человека.

Но от перемены образа мыслей число вменяемых не изменяется.

После ссылки Овидия он с ним не переписывался: хромая латинская утка ему ни к чему. Читал в трехтомнике и достаточно. Для русского человека в вечной ссылке есть что-то постыдное. «Я архетип себе воздвиг!» - и будет.

Говорят, что наши тени опять пошли на службу в ОГПУ.

Некуда деться от соглядатайства. Великая школа - следить за собой, находящимся внутри бешеной собаки.

Русский – варвар, по определению. Когда за границей говоришь, что не имеешь ко всему этому отношения, презираешь родину, они вежливо кивают: это и есть стопроцентное определение варвара.

Мы принесли в мир то, чего в нем не было: космическое одиночество.

Интернет в помощь.

- Чем занимаешься?

- Участвую в провальном проекте «человек разумный».

В Москве стоял какой-то едкий ядовитый туман. Советовали меньше бывать на улице, не открывать окон, надевать марлевые маски на лицо. Этот мир, умирая, завонял. Не привыкать.

Чего теперь, радоваться свежему воздуху и человеческому виду из окна? Не дождетесь. Будем помнить хотя бы платоновскую академию, открытую на помойке. Тошнит? Пейте вино, если организм сам его не вырабатывает. Мозг может управлять генами, открыли ученые, самое время и место банковать.

- Ты уверен, что это – вавилонская башня?

- Да, конечно.

- А почему она такая развалюха, покосилась вся?

- Так она же на русской земле!

Восход, закат – в дыму, как в тумане.

Московский НПЗ в Капотне выбрасывает какие-то ядовитые вещества, вызывающие поражение костного мозга. В Кремле пахнет сероводородом, как будто у президента тухлые яйца.

Пейзаж на пути в апокалипсис: откровение за откровение.

Если правы мистики, считающие, что бог любит не всех одинаково, но каждого больше, то это главное отличие каждого от всех: ты, в отличие от них, есть.

И каждого нормального, кто приблизится, жалко. И отталкиваешься от него, ускоряясь, - самим собой.

Быть больше себя, се человек.

Остальных в мусор, остального себя – в мусор. Осточертели.

Можно забираться на башню снаружи. Можно изнутри. Вот и все разнообразие. Снаружи по пожарной лестнице может сдуть сильным ветром, но от риска и свежего воздуха потом, как новенький. Изнутри ввинчиваешься по винтовой, та же тоска, теснота, запах сырости. Сказал бы, что кошками пахнет, но откуда тут кошки, чай, не темный подъезд пятиэтажной хрущобы.

Но хоть снаружи, хоть изнутри, заберешься не шибко высоко. Будешь ночевать на перехватывающей площадке. Временное убежище тем и хорошо, что временное. Чем выше, тем интернет чище, охват шире. Сидишь как под зонтом от земного притяжения.

Еду он заказывал по интернету. Воду, соки, хлеб, колбасы, стиральный порошок, все, что угодно. Главное, чтобы потяжелее и на сумму не меньше полутора тысяч рублей. Расплачивался банковской карточкой, на которую дети переводили ему деньги. Или свои, или просили кого-нибудь, не вникал. На какой бы ни забрался этаж, приносили аккуратно упакованные коробки. Деньги небольшие, а на пару недель ему всего хватало. Пакеты молока, кефира, сгущенка, гречка, мука, рис, макароны, - стоянка будет комфортной.

Книга создает личность, отличая ее от других.

Бог знает мысли человека, поется в псалме, потому что они суетны.

Были бы не суетны, не знал.

Значит, можно?

Читай книги, мудрила, наверняка что-то вычитаешь, только не дрейфь.

Что же он вычитает у тебя самого?

Вычитает о недоумении, охватывающем при встрече с человеком, и о бессилии, когда наталкиваешься на людей.

Может, этот момент и есть пробуждение души. Но что же дальше?

А дальше – душа. Что еще надо.

Этого, конечно, мало. Особенно потому, что больше души ничего не бывает.

Вот природа. Глядишь из окна с тоской. В России природа особенная, потому что нормальной жизни нет. Вот ее и выдумали, как европейские философы в XVII веке выдумали научное понятие природы.

А тут – прекрасный противовес государственной гнуси. Брехня это все. При гнуси все должно быть гнусью, - и лицо, и природа, и мысли, и т.н. любовь. Элементарная операция прикрытия идиотизма и людоедства.

Выпал снег, растаял снег. И дерево совсем не друг человека.

Немцы научили природе на свою голову, а тут ее еще и испоганят на широкую ногу.

Он решил выглядывать в окно только для тренировки глаз, чтобы совсем не ослепнуть.

Птичка то ли стучала в окно, то ли рядом села в преддверии весны и сала на ниточке, стало быть, синичка. Сева ей сказал, ты, милая, училась в ешиве, что хочешь на равных общаться? Скучно это все.

Не будет он из комплекса неполноценности землю чудом наполнять.

Да, да, повторяет он себе, проклятие не должно быть однообразным.

Игра ума шевелится, ползет трупным червем. В ночь с воскресенья дом затихает, все ложатся спать, чтобы утром начать новую трудовую неделю уничтожения всего живого.

Во времена Машиаха, говорил рабби Гамлиэль, женщины будут рожать каждый день, как курица ежедневно откладывает по яйцу. Вот бог и избавил нас от Машиаха. Ибо все, что будет, - еще хуже того, что было и есть.

Молитва, друганы, это аццкая ловушка. Будущее не светит.

Поднимаясь по своей башне, как по Адаму Кадмону, Сева не вышел из промежности, и то такие страсти. Что будет, когда доберется до кумпола.

Дрожь это и есть природа. Тем более тошнота и рвота. Тем более смерть.

Одна радость, что постройка башни в виде большего, чем ты человека, исчезнет вместе с тобой.

Недаром древние говорили: бойтесь одиноких старичков, сидящих у городских ворот; скорее всего, мы все лишь происходим в их воображении.

Если находится грамотный малец, записывающий за ними, то возникает история.

Эти старики никчемные идиоты, чего скрывать. Каждый из них замкнул в своем проводе сотни нитей происходящего, причем в разных масштабах. То на фоне битвы народов, то в масштабе отдельного поноса, любви, судьбы. Ничего ни с чем не сходится. Старик никому не нужен. Он не зарабатывает денег себе на еду. От него плохо пахнет. Ему предлагают идти, куда глаза глядят. Типа, пешей прогулки по континентам ради борьбы за мир. Тут один парень прогулялся. Выйдя из Квебека, сделал круг за одиннадцать лет. Дети, жена, родители посылали мелкие деньги на пропитание. Пока ходил, внуки родились. Россию обошел с юга, иначе кранты. Журналистка потом помогла написать бестселлер. Сам он раздавал интервью, писал предисловия, ездил на презентации и, наконец, улучив момент, покончил с собой.

Типа, эта депрессия не лечится.

Старик, сидя у ворот, на провокации родственников и бога не поддается.

Трудно писать, когда в голове все наперебой подсказывают, что именно писать. У одинокого человека весь кагал заподлицо с сознанием. Кто наяву не успел высказаться, тот приснится ночью.

Но один, так один. Пусть говорят, а ветер носит.

В корове молоко не прокиснет, говорил Есенин, ну а в человеке мысль долго не живет. Читай как звали.

Лучше этого общего разговора один на один с собой Сева ничего не знал, завираясь все выше и выше своей башней. Безбашенным быть не вышло и не надо. Книга на книгу, кирпич на кирпич, так он и умер, Адонай Элоhимч.

В нем должен быть центр, на который крепится все то, что превыше его.

Сколько людей, сколько знаний, сколько неожиданностей в движении по свету. Голова идет кругом. Жаль себя, что ни денег, ни положения, ни покоя. Зато он видит, как пролагает новые пути, по которым скоро все сдвинутся со своего места с компьютером в кармане, со спальным мешком и тележкой для еды. А там наверняка появятся банды, охотящиеся за головами паломников. Идя по земле, всегда держишь путь наверх. Ближе к смерти.

Главное, не отрывать глаз от экрана с нескончаемым текстом.

Пока читаешь, в сознании.

Окружающее известно в самых общих чертах, как правило, ложных.

Двигаешься почти наобум в общих рамках своей человечности.

Или тело с ногами приспосабливается к быстрой ходьбе и уже само по себе тоскует без нее. Или останавливаешься, начиная всматриваться в детали увиденного, начиная с толкования названия места. И понимаешь, что ничего не понимаешь, что проходишь мимо всего. Нету стыка с происходящим, кроме сожрать, убить, что-то над ними сделать. И здесь тоска.

Говорят, что в вавилонской башне все тайны открываются. Ага, ждите.

Ковыряешься с утра до ночи, а толку чуть. После ночи встаешь никакой. И снова тащишь камень наверх. Скифы, как известно, предпочитают в войне кобылиц, поскольку те мочатся, не останавливаясь. Природу не подправишь, но можно использовать. Лишение МИЦ нянь и кормилиц для младенца после революции стоило жизни ее младшей дочери. Она в ужасе увидела, как идет развитие психики младенца, когда та один на один с творчеством мамаши и решила, что ребенок недоразвитый и сумасшедший. Слом парадигмы, смена распорядка, гибель уклада вопиют о своих жертвах. Приехав из эмиграции, МИЦ спрашивала в письме, не надо ли передать Але в концлагерь браслетик из камушков под цвет глаз, чтобы дочери было не так грустно.

Тут – башня. Вопроса, зачем все это помнишь, не возникает. Какое-то время можно продержаться на мандраже. Что бы ни делал в России, это, в конце концов, окажется преступлением. Потому что – в России. А тут еще слабость ума, нехватка памяти, отсутствие способностей. Башенное «оно» держится гневом, не выходящим наружу. Спазмы творческой активности должны доказать, что есть что-то помимо работы желудка. Дрожь начинается от предплечий, когда кладешь руки на клавиатуру. Потом уже идут ходуном. Взбираешься по лестнице проклятий, чувствуя, как тянет острым в простате. Над горами встали воды, зовя в туалет. Чрево вавилонское крутит несварением языков. Все напрасно, но каков процесс!

Будучи почти всю жизнь безработным, Сева занялся, наконец, делом: стал умирать. Теперь ему, как улитке, было, куда прилипнуть: к бетонной стене того, что он строил, и что исчезнет с ним вместе. И то хорошо, а то липкий след из кафкианского «Превращения» был слишком уж отвратен.

Умирать, как и жить, надо за границей. Без языка, без денег, без того, что еще связывало с людьми. Лишь тело, любовь, мысль, сознание, книги, ни на чем не основанные.

Сева закрывает двери, он больше не будет сниться в чужих кошмарах.

Его мудрость настоящая, несообщительная.

Философский камень в голове – это не всегда больно или неприятно, но всегда ощущается.

Иногда камень исчезает, когда соответствуешь ему.

Философского камня в почках, в печени, в мочевом пузыре не хотите, не пробовали?

У всех философов, которых он знал, были покрытые пылью письменные столы и много-много пустых бутылок по углам. Металл, из которого были сделаны эти люди, нуждался в постоянной смазке. Женщины их бросили

Главное, говорил один, ни в коем случае не преподавать в университете.

Маятник в груди работает на бытии и ничто.

Выпиваешь бутылку водки, вкладываешь в нее послание к человечеству и ложишься спать.

Не может быть, чтобы ни одно не дошло.

Паук уже прочитал некоторые из них, передаст своим детям.

Феноменология спиритуса - это гегелевская воронка, вывернутая внутрь.

Главное, сказал он, ни в коем случае не пытаться прочесть самому.

Все мужчины и женщины, прислуга и идиоты для описания, прохожие и свидетели, соседи и родственники - это он сам, чтобы никого не обижать.

Он закрыл собой, лег на амбразуру человечества.

Делать вид, что, гражданин мира, живешь Гегелем, Паскалем, Талмудом и IT-бизнесом, в то время, как ты внутренний эмигрант генетически бешеной собаки.

Даже человек с человеком сходится, а мысль с мыслью никогда.

Особенно взблевснувшая, как у Розанова, по слову Ремизова.

И то сказать, чтение нынче идет эшелонами, днем и ночью, по 16 часов наяву, а потом досыпается до утра: когда похоронили Ивана Владимировича Цветаева, если МИ уже третьего сентября была в Крыму. Ночь ворочался, не мог успокоиться, считал во сне. Вот и женись на молодой, чтобы за детьми был женский уход. А у молодой свои тараканы неудачной любви, и дочерям передала презрение к старику-отцу. Еще в Библии все эти ужасы описаны, но до кого доходит!

Итак, чтение по всем пересекающимся путям и рельсам, с грохотом товарняка, с интимной вкрадчивостью вагона СВ, с переделанными под гулаговские нужды столыпины, с пастернаковскими электричками по веткам пригородов, с пикирующими на беженцев бомбардировщиками, да что там…

На пути одиночества главная проблема - это личная гигиена. Как люди устраиваются, Сева не понимал. За него все делала любимая девушка, и то он периодически обрастал диким волосом, просил принюхаться, не пахнет ли от него, и в каждой локальной боли предполагал метастазы.

Идешь, идешь, а куда идешь.

Природу в читаемых подряд дневниках и стремительных травелогах пропускаешь, как в детстве, как ту, что за смерзшимся окном, - всю в вечном тумане и дыме жуткого запаха и консистенции, источника которого вот уже несколько прощальных лет путинского правления никак не могут найти.

Но жить здесь, а, стало быть, нигде – нельзя.

К тому же о любом месте на свете можно прочесть в десятках вариантов с фотографиями на каждый час, вид и сопутствующее общение. Не стоит тратить время на суету путешествий, пребывание в аэропортах и вокзалах.

«Думай, думай», - повторяешь себе. Кто вытащил себя отсюда за мозг, тот вытащит и остальных.

Ты окопался за письменным столом, несмотря ни на что и без надежд, что остальные последуют примеру твоей стойкости. Главное ни на что не отвлекаться. Дети, внуки, друзья, родители, - все побоку. Немного тошнит от собственного безумия, но это скоро проходит. Смерть - случай единичный и редкий, все остальное проходит по ведомству министерства жизни.

Ночью за окнами видны огоньки. Всматриваться в них бессмысленно. То ли это указательные маячки, то ли огоньки окрестных жилищ, то ли горящие выхлопы болотного газа, какая разница. Правду выберет вера коллективного бессознательного.

Вот и ты, Сева, окажешься нужен лишь на потребу ложного сознания.

Окстись, костлявое, липкое, пошлое, иди прочь.

Когда ничего не делаешь один день, потом еще один и еще, не думаешь, что это продлится семьдесят лет. Время тебя само ставит на место, которому ты не хозяин. Вот и Конфуций отлетел на юг, несмотря на близость весны. Авторы снялись с крестов крикливой стаей, делая круги, постепенно исчезая в облаках.

Альцгеймер любит депрессию с отрицаловкой.

Ритуалы вырастают сами собой, как все более глубокие колеи, из которых не выбраться.

Строишь метром, ритмом, рифмой, грамматикой. Кто-то становится бороздой, в которой тонут тысячи других, углубляя, ложась в нее гумусом, от которого произошла фамилия Гумилев, с ударением на первом слоге.

Борозды вбиваются в память учащегося, становясь извилинами мозга.

Потом всю жизнь пытаешься выбраться из них на волю.

Что за мир, в котором одно лишь бешенство поддерживает гармонию с ним. Иначе это называется выбросом энергии. Этот мир, как женщина, ценит, когда его ни во что ни ставят.

У кого-то лицо похоже на мочевой пузырь, а у Севы мочевой пузырь – на лицо, сказал рентгенолог. Интересно, что тот себе думает, если так болит. Рожи корчит, морщится, внутренний диссидент Акакий Акакиевич Писсаро?

Сперва отвергаешь путешествия, жизнь вокруг, потом знакомых, родных и постепенно доходишь до внутренностей. Ты внутри них всех: печени, детей и любимых, оттепели на Садовой, бульвара Ротшильд, немного пучит, как ни странно, отрыжка кислым, но потом привыкаешь.

А что делать с перебором зеркальных нейронов в его мозге?

Да, рефлексия - это хорошо, интеллигентно, но не до такой же степени.

Ему уже недостаточно подражать другим, как потомственной обезьяне, он уже подражает самому себе, да еще с левой резьбой, с вывертом: вот тебе, вот!

Так в обнимку с собой и жить бы, страдая душой и радуясь телом, что ничего не болит.

Все чаще читая русский с английским акцентом, развлекаешь себя диковинным строем и мгновенным переводом на русский-русский, не замечая, как постепенно и сам мутируешь в сторону неправильного перевода с отсутствующего, к счастью, оригинала.

Ибо все это муть и выдумка, мираж в степи и миазм в болоте.

Сева понял, что был, как и все они, человеком по вызову.

Как любил долдонить себе Кант: ты должен мочь хотеть!

Вот и дохотелись.

Но каков мираж!

И даже дядька с палкой, кричавший: «ах ты, падла, субъективный идеалист!» - исчез.

Когда нечеловек прочитывает книги, предназначенные для людей, он делается поистине страшен. Исконное его людоедство обретает основание ума. Виновен ли Кант для бедных в «Канте для людоедов»?

Грамотность перестала быть пропуском из дочеловеческого ада.

Сева решает в это время свои задачи. Перестать быть. Выстроить башню в защиту от нелюди. Он давно перестал зарабатывать деньги. Он подумывает над тем, как перестать есть. Хотя от этого лишь разыгрывается аппетит.

Вообще смерть – это такая долгая и громоздкая конструкция, что подвижный организм человека никак не уложится в нее, выскальзывает, как рыба из ладони.

Ляжешь помереть и, как на грех, чего-нибудь вспомнишь неотложное.

Или в животе засвербит. Типа, не обгаженным же умереть. Хотя, какая разница.

Он лезет на башню, а это как раз нагуливает аппетит на книги и на еду.

Так ближе к вечеру он входит в ритм бытия, в эротику одиночества.

Не быть сменяется на – быть, но одному.

Хорошо бы эта башня была этимологической. Каждая частица ее имеет бекграунд, в котором одно переходит в другое, плоть размывается духом шествия, начинается приключение понятий, за которым, опасается Сева, некому будет следить, потому что человек исчезает раньше слов.

Вавилонская башня и не может не быть этимологической, как заключенная в ней библиотека всех языков и народов, включая народ одиночества.

Анорексия – отказ от подаяния еды, от агрессии убийства, согласие на отшельничество.

Я памятник себе воздвиг, который постоял и упал от бессилия.

Но, пока стоял, я – герой.

Опять кто-то придет и покормит?

Жизнь опять победит смерть неизвестным дотоле способом?

Нет, не придет. Сдохнешь, Хармс, от голода в блокадной психушке.

Впрочем, о чем же это говорит, кроме того, что, оказавшись в ненужное время в ненужном месте, Даниил Иванович стал для нас архетипом голодной смерти отчаявшегося автора, у которого и бумажки для последней записи не было. Даже для автографа кровавым поносом.

Нечаянные архетипы, как прыщи на лице, которыми осыпано читающее человечество: это моё, это моё. Никогда не забуду того, кто ничего не ел и умер. Того, кто читал по-гречески и лекции, как ССА, сперва в МГУ, где его слушали толпы, и Сева один раз пришел, ощутил это потное месиво, в котором урчит желудок от голода и неудобства, и больше не ходил, а потом где-то в Вене, где у русского профессора было две или три аспирантки из той же России и больше никого. Да, еще один чудак-сумасшедший.

Архетипы, вроде Мандельштама с Ахматовой и Пастернака с Цветаевой, надо поставить или фотографиями на застекленные полки с книгами, или скелетами в шкафу головного мозга.

Это Россия, сынок, страна спортсменов, где каждый в любом возрасте чувствует себя победителем тех, кто уже умер. И я бы мог, ан нет, дудки, иду в пыли и потной вони очередной круг на зависть врагам всего мира.

Главный архетип, конечно, Пушкин. Тем более что прожил немного, хотя и больше, чем тот, кто написал на его смерть. Почему, в чем секрет? Что говорят о расцвете печати в момент, когда вышел срок авторских прав у его родственников. Или Чехов. Вдруг резко подскочили тиражи, и что? Горький бы издавал вместе с нелегальной печатью. А Немирович даже удивился, что Антон Павлович оказался, как только умер, так знаменит, что за ерунда.

Про тех, кого гнали, гноили, не печатали, кроме как в самиздате, не надо и говорить, почему именно они составили пазл нашего мозга.

Радуясь тому, что живы, никто не начинает соображать, отчего так.

Башня, небось, вся состоит из таких архетипов. Поэтому, когда Сева ее достроит, она сгинет, исчезнет. Закончит башню, влезет весь внутрь, закроет за собой, она и растает. Иллюзия достигнет совершенства: гроб повапленный у ворот смерти. Тонка, мягка материя, живешь ею весь внутри уже наощупь.

Выше стропила, плотники, вбиваем классику в мозг золотыми гвоздями.

Во лбу послушание словам божьим. Раздвигаем лоб до неба, чтобы все в нем уместилось. Грузчики, заносите ящики со словесным хламом. Псалмим тысячу лет напролет, а вы не выучили, двойка.

То, что создавали люди, с ними не было связано. Глупо было хвалить ТНТ за написанную ею новую повесть о былых близких, - та существовала отдельно и почти не имела к ней отношения. А то, что делал сам Сева, было способом замечательно и почти навсегда отделаться от себя.

Если закрыть глаза и ни на что не смотреть, то тебя как бы и нет, помимо мыслей, оживляемых чтением. Ну-ка, откуда там взялся, пошел русский народ? И почему, кстати, никак не остановится, когда давно пора.

Византийцы с интересом наблюдали за нарождением в окраинной лесостепи этих чудовищных варваров.

Если залезть на верх башни и хорошо присмотреться, можно и не то еще увидеть.

Это ведь словно собственные потроха рассматривать.

Заодно интересуясь устройством византийского глаза.

Мудрена наука в условиях безмозглости. Жужжит мухой, а можно ли использовать страшных бородатых людей, натравливая друг на друга, чтобы извести тех и тех к общему знаменателю невнятного будущего.

Нет, нельзя. Бог велит, а совесть не позволяет видеть себя букашкой, на все способной.

И в очередной раз отворачиваешься от истории. Ну его на хрен этот глаз византийский, который мы на оный хрен и натянем.

С возрастом превращаешься в сплошной туретт, в нецензурный тик, что реагирует на всякую сложность, которой исперчена жизнь.

Весь дрожишь на нерве матом.

- Моя общественная деятельность - бешенство, говорил Сева наедине с Марком Аврелием.

Византию, как и остальное, следует, если не переплыть, что невозможно, так хотя бы перелистать. Покосившийся рассудок может вправить лишь сон. Если бы вы знали, какие чудесные книги меня любили! Кто же предполагал, что и они тоже отмирают.

И вообще только гной может обезопасить нас от враждебной среды и от ее ядов. Так устроен живой организм, попавший в смертельную заварушку.

Живя в России, не жалуйся на нагноение, которое собой представляешь.

Воспалительного процесса не избежать, и хорошо, если кризис наступит до, а потому вместо смерти. Гнойник и есть безопасная зона отчуждения.

Когда предлагали встретиться, он отвечал, что сам для себя ничего еще не решил, что же может сказать другому, тем более выслушать от него. Все потом, все потом.

Сева вспоминал, как сидел в детстве на любимом стуле с дыркой во дворе их выгороженного барака с большой книжкой «Фильмы-картинки» на коленях и уже тогда, казалось, думал, что деваться некуда, и все пошло сразу как-то не так. Можно чем-то себя занять, отвлечься, но рано или поздно тебя прихлопнут, стоит лишь сделать шаг в сторону, выйти из общего строя.

Тучи неотвратимо сгущались над любым, кто мог это почувствовать.

При всем том страшно попасть в себя, как в туннель, из которого уже не выползти. Один желудок, селезенка, мозг чего стоят. Нет выхода. То ли дело башня.

С нее видно, как на карте, что горы скачут овцами, реки текут обратно, а равнина поднимается колом. Идут забавные перемены, не время грустить, товарищ. Будь в форме, не показывая окружающим, что дуб сгнил внутри.

Все к лучшему в этом мире метаморфоз, лишь успевай челюсть поддерживать. Трепещешь на ветру, издаешь звуки неслыханного лада. Начитался псалмов, и сам стал одним из них. Ум читающего крутится на шарнирах в разные стороны, аура стоит столбом. Из чужого простора воззвал Сева к Господу, а тот ответил своей теснотой.

Болен мир игрой слов, непонятно, когда вылечится.

Набегаешь с рвением, как волна, на берег и рассыпаешься, набегаешь и рассыпаешься. Стоишь микробом и дирижируешь светопреставлением, как будто магией его сотворил. Всяк - пророк задним умом и проходом. У женщины еще и передний проход, поэтому она вдвойне под подозрением. Когда бог был женщиной, было веселее. А, може, и гирше, да иньше.

Когда монтировали эволюцию, многие кадры из боковых сюжетов вырезали. То, что не случилось, всегда интереснее случившегося, тем более что мы живем именно там, по невидимым краям истории.

Умирая, как известно, оживляешься донельзя. Главное, чтобы это оживление продлилось как можно дольше, до упора, хоть десять, хоть двадцать лет без остановки. Как у Ван Гога, Моцарта, Пушкина и тучи х.евой других духов. Самый прикол, когда нелюдь идет в зомби творческой бодяги.

Пока еще есть интернет, переходишь вместе с Россией на удаленное соответствие цивилизации. Это - общение без цвета, запаха и разговора.

Весь свет в ужасе ждет нашествия варваров, а здесь ждешь, когда же они хоть ненадолго куда-нибудь уйдут. Хотя уйдет только армия, а соседи, врачи, учителя, нянечки в детском саду, продавцы и таксисты – так и останутся.

Нужна пауза, чтобы подчитать хоть немного об их диких нравах, увиденных иностранцами. Кинокамера, фотоаппарат - это тоже иностранцы. За границей репортаж из России узнаешь с первых кадров.

Вымерший первобытный человек – совершенен. Живой – невыносим. На улицу выйти нет сил. Перестал стричься, подстригать бороду. Отвлекаясь от книг, вздрагиваешь, а потом не можешь унять мандраж. Кого нет, того нет.

Сейчас может быть только один пригодный к чтению путеводитель, что, как презерватив на глобусе в анекдоте про географию для Вовочки, надет на нежелание все это видеть и вообще жить.

Остается лишь увиденное краем отвращающегося глаза.

Всемирный каталог тоски, а иначе нахрен нам все это.

Человек-башня, конечно, может любить, но это довольно громоздко.

Пока выйдешь из своего укрытия, любой партнер испарится, к общему удовлетворению. Это уже любовь, - быть настолько полными друг без друга.

Ощущение, что верблюду, желающему мыслью пройти сквозь игольное ушко, никто не нужен. Да и свое чучело верблюда сдашь по прибытию.

Но, как говорил Ремизов, человек стоит перед стеной, и никак его не обойдешь, чтобы ту стену пробить, мешает.

А то бы достроил башню, пробил стену, упал и вдребезги.

Если Всевышний и наказывает евреев и прочих за что-либо, так только за то, что они Ему верят. Им так спокойнее, но приходится расплачиваться.

Сева ступал в историю и проваливался все глубже.

Ладно, одной ногой в истории, другой в небе: гимнастика ума. Чем шире растяжка, тем мозг все дальше выходит за позицию ушей.

Еще понял, что, думая головой, нельзя печалиться о брюхе, которое положишь ближе к ночи. Он решил, что при первой оказии уйдет в домашней одежде в соседний двор, где и прикорнет у мусорки до смертного сна.

Шутка ли, последний февральский мороз до -12.

Но держать это в голове никак нельзя, чтобы не ломать строй мысли.

Ум важнее депрессии.

А, уходя, разрушь все после себя, подотри чисто, потому что не будет ничего гаже тех, кто станет тебе подражать.

Зато завтра всегда будет хорошая погода.

Проза тоже должна быть глуповатой, чтобы быть. Все должно быть глуповатым, да не все может. Вот Сева и собирал неслучившееся, а оно никак не случалось. Шутка ли быть в породе людей, что не делится ни на два, ни на полтора.

Можно описать только ту жизнь, которая помимо этой.

Сидеть и присматриваться по ту сторону, что еще осталось. Лишь бы там не оказалось то же самое.

Но ведь должно быть то, что дополняет это все до смысла.

Он вспомнил лунатичку, которая совершенно голой выходила в комнату к людям и, не видя ничего, расспрашивала духов о том, кто здесь, и те выкладывали всю подноготную обо всех, подробнее чем compromat.ru.

Нынешние духи, кажется, с головой ушли в интернет, выдумывают новые гаджеты для связи с реальностью. Результаты, говорят, будут потом. Хотя, где реальность, совершенно непонятно.

Сева стар, устал и не продвинут.

Ладно, и ему когда-нибудь интернет сообщит о происходящем ad marginem, по краям. Ему бы про будущее, чтобы больше о нем не думать. Прошлое он сам дополнит, кто что ел, чем пах, о чем думал, с кем был близок и каким способом. Хотя, если вдуматься, и это ерунда, особенно, если написано никак.

Сколько он ходил прежде по людям, по всяким сборищам, чувствуя, что чего-то не хватает во всем этом, что-то все не то. А не хватало как раз – не ходить. Впрочем, он это и тогда знал. Просто за это деньги платили, хоть не большие, а деньги, для семьи нужные. И сидеть, строя башню, было негде.

Не умел еще тогда Сева поднимать пространство к общей и вящей славе.

Помнил один кризис, другой, третий. Обрушение рубля, доллара, цен, экономики, государства. Но вся сволочь, попритихнув сперва, опять вылезала на свет, еще более свирепая, безысходная, и доколе?

Так он к смерти своей и дотумкал, что здешняя сволочь бессмертна.

Этот мир сотворен Лубянкой, в ней и сгинет.

А ты, если хочешь выпить или заняться ерундой, бьющей в мозг, начни писать. Объемный ум, вот чего не хватало Севе, вот ради чего он пришел. Увидеть мир стереоскопически, когда сверху сверлят, не переставая, чтобы успеть до обесценивания вложить деньги в ремонт, а снизу идет вонь, потому что впритык к подъезду и окнам поставили огромную мусорку, в которой с утра до ночи копаются бомжи, а в пять утра приезжает машина и с грохотом ее убирает.

Теперь он задыхается в остром запахе гниющих отходов, совсем как Платон с учениками в Академии на месте городской свалки.

А как еще поверить в истинность небесной идеи, - без цвета, без времени и пространства, вкуса, а, главное, без запаха. Мозг оттачивается безобразием.

Он не хотел, но так вышло, что его башня стоит на фундаменте гниющих отходов. Вонь режет глаза, но надо читать, а если говорить, то себе. Откуда-то берется умение перепрыгивать себя в воздухе как через огненный обруч.

А ведь и впрямь этот народ сможет образумить, - да и то вряд ли, - лишь катастрофа, подобная немецкой в 1945 году. Как в воспоминаниях Юрия Никулина, когда на фронте все в его артиллерийской роте ослепли от голода. И каждой десятке солдат придали одного зрячего, который наводил орудие, а остальные наощупь носили и заряжали снаряды и стреляли. Питер Брейгель, а что делать. Слепая страна, только зрячих всех выдавили, сами стреляют, заряжают, стреляют, заряжают.

Кстати, за полвека до всесоюзного клоуна лейтенант Колчак писал о куриной слепоте русских солдат на войне с японцами.

О, бедный Марк Аврелий, который наедине с собой говорил исключительно матом, потом переводя его на стоическую латынь. Никто еще не озаботился паузами в философии. Ах, знали бы вы, из какого сора растут ноги понятий. Только некий Жиль де ля Туретт решил, что сквернословие - это болезнь. А то, что это языковая передышка мышления, чистая цезура в нецензурном виде, не хотите. Послушали бы мастеров Института философии в пивных и пельменных Волхонки в свое время.

Но менять мат на общение с профанами это тоже, знаете, не дело.

Выше стропила, надоело лоб разбивать о притолоку.

Все он как-то ежился в этих интерьерах, то потолки слишком высокие, то стены узкие, все не то. И как ночь приходит, опять не дочитал, обидно. А утром сам не свой. Вывих сна надо вправлять.

Еще давно, когда жил в семье, Сева удивлялся, неужели они не видят, что он уже не человек, притворяется, да еще неумело, из последних сил.

Сейчас хорошо, уткнулся в комп и как будто делом занят.

А вместо головы давно воздушный шарик, полуспущенный.

Отчаяние заливает крошечный островок суши.

Живешь исключительно из медицинских показаний, пульс хороший, чего не жить.

Опереться не на что. На истории крест: все ушли в ад и идут до сих пор.

Сообщения обрывочны и, по сути, лживы. Каждый дополняет до своей ущербности. Дневник описывает бессмыслицу, словно той так и надо быть. Война на твое уничтожение оканчивается миром, и ты вдруг всплываешь в последующих поколениях, как дерьмо, что не тонет. Восстанови эту цепочку, говорят, поскольку умственному человеку и так нечем заняться.

Эмиграция, и ты навсегда один.

Возвращение, и ты навсегда один с изнанки внутренней эмиграции.

Башня медитации это всего лишь место, которое не существует.

Держись прямо и ничего не бойся.

Химера абсолютной власти над миром, которую дает чтение, исчезает в интимном ничтожестве, обретаемом в собственном письме.

Отныне ты никого больше не поймешь, глядя на говорящие существа с благожелательным недоумением. Он заранее простил их, принимающих его за идиота. Письменный с устным разошлись в допещерные времена, когда для ответа надо было подумать, приняв во внимание слишком много разных факторов.

Говорят, в чужую голову не влезешь. На самом деле из нее очень трудно вылезти, поскольку возникает все больше вопросов, на которые этот человек предпочитает не отвечать.

Получается странный диалог врача с умалишенным, которым недовольны оба, поскольку принимают себя не за того, кем являются.

Ладно, помолчим, не опускаясь до компромисса хотя бы раз в жизни.

Сева привык считать, что сумасшедший – тот, кто самоутверждается за счет другого.

Последнее слово всегда остается за молчащим, разве нет.

Тем временем российское начальство все упорнее держит население в парадоксальной фазе, по И. Павлову и внутренней инструкции КГБ.

Сева готов потягаться с ними парадоксами. Тут протагонисты палачи и жертва. Последний скрывается в феноменологии неагрессивного сознания, тем недоступном.

Ладно, что живешь в виртуальном сообществе: ты их видишь, читаешь, они тебя – нет, но при этом их самих нет, умерли или неизвестно где, ибо ты никогда не видишь читателей, только случайных людей, они умерли, их нет, а ты живой, хоть и изнутри, а не снаружи. Именно потому, что изнутри.

Но и в себе какой-то тараканий бег и шорох червей, поедающих старую печатную бумагу, в которой вывелись.

Ладно, людоедов внутренние тараканы не касаются.

Своих внутренних тараканов Сева дрессировал почище писателя Ремизова.

Ему нравилось, что его отказ от еды, людей и денег был принудительно поддержан всеми вокруг. Он наблюдал, как они постепенно узнавали о том, чего лишались. Они были похожи на петушков и курочек, которым отрезали голову, а те еще бегают, квохча. Тем более что по телевизору, которым они жили, ничего не говорилось об этой жестокой реальности, а верить себе они отвыкли.

Сева чувствовал, как освобождается. Люди – как происходит что-то непонятное. Это было забавно, как если бы они были мертвы, а им говорили, что они, конечно, живы. И это, как электрический спазм, как гальванизация трупа, погружало страну в удивительное состояние полной промежности.

Да, да, через живых мертвецов пропускали сильный заряд телевидения.

Потомственные недоумки становились чистыми зомби, вот это процесс.

Из идиотов назад не возвращаются. Это, как смерть, билет в одну сторону. Люди ехали с вещами, с семьей, с надеждами, никто ни о чем таком не думал.

Сева сразу сказал себе, что отдельные люди его не интересуют. Только гении в своих специальных дисциплинах. Это сразу поставило все на место.

Людей ему достаточно было в метро. Полчаса поездки, и он возвращался больным на полдня. Зачем они смотрят на него. Зачем он видит свое лицо их глазами. Пустые тушки, набитые морально устаревшей начинкой.

Он отказался от общения со знакомыми, потому что не хочется быть беспричинно приветливым. У него нет врагов, он никому не делал плохо и не обязан поэтому никого за это ненавидеть. Стало быть, всем улыбайся. А это пустое.

Теперь он может думать и говорить только о существенном. Говорить не с кем. Остается думать. Все, что не относится к сиюминутному и суетному, типа новостей, которые, надо признаться, бьют по кумполу с оттяжкой, - то и есть существенное.

Что до новостей, то было трудно запустить процесс распада того, что недостойно быть, т.е. современной путинской России со всеми ее жителями и потрохами. Но как только процесс пошел, можно уже не беспокоиться о каждодневных деталях. Так только, взглянешь утром на курс доллара, цену на нефть, индекс РТС, и пошли они все чистым полем в неизвестном и уже неинтересном направлении отсутствующего для них будущего.

Дело сделано, занимайся своим отдельным от новостей чтением.

Когда что-нибудь случится, Севе сообщат.

Кто это сказал, что на тот свет пленных не берут.

Придется обойтись этим, никого больше не пугая своей смертью, потому что пугать некого. Живешь просто так. Все твое. Тут живая очередь на вход и на выход.

И всякая погода теперь, словно ветерок из иного мира. Больше ничего не осталось. Он сопряг невозможное, объял неподъемное. Ему привезли внучку, которую не с кем было оставить. Вечером приехали за ними обоими. Сперва они наплакались вволю, потом заснули, обнявшись, без сил. Ее домой, его на полпути к психушке, но он сбежал.

Саладин осадил Яффу. В ней Рудольф, избранный патриархом, заключил с ним двухдневное перемирие и отдал себя в заложники. Если за эти два дня ничего не изменится, он сдаст город.

Хорошо все, что не ты и что не проходит так быстро, как природа, цена на нефть и курс доллара. Целый день стук гвоздей, кого-то вколачивают в историю. Потом включается дрель, стены бетонные, нас так просто не взять.

Пока он понял, что история тоже лишь зря отнимает время.

Это материал для чтения, скомканная бумага, которой набивают череп, чтобы тот сохранял форму, как старый кожаный башмак.

Людей со сдувшимися мозгами видишь теперь слишком часто, нельзя.

Это что же, теперь общаться с людьми, как с четырехлетней внучкой, на одних эмоциях? Уж лучше в башню, которая, как оказалось, стоит вообще ни на чем. Предполагаемый фундамент рассыпался во время инфляции, кризиса и войнушки, а новый заводить уже поздно, руки дрожат, да и морока.

С такой башни стартуешь вместе с ней.

Ему понравилось, что московским больницам разрешили подрабатывать оказанием ритуальных услуг уморенным ими пациентам.

Тем более что сначала уволили самых опытных врачей и закрыли многие больницы. Стало быть, пути туда нет окончательно. А Сева и не собирался.

Презренье к смерти требует предельного здоровья. А оно дается лишь мобилизацией организма. Это как на войне, где не болеют гриппом. Да и от инфарктов, кажется, не успевают умереть.

Когда пишешь, кровообращение налаживается само. Мозг гонит сердце вперед, а оно питает мысли и руку. Философ, как трезвая белочка, бегает по кругу.

Башня жужжит от солнечного ветра, вырабатывая суждения.

С возрастом душа слепнет, тянет ручонки, пытаясь соответствовать, куда там. Золото и сласти обратились в дерьмо. Неясно, как народившиеся люди согласны тут жить.

Впрочем, ни золота, ни сластей не было и раньше. Это для красного словца. Все, что было дерьмом, дерьмом и осталось, но уже в следующем поколении, как в квадрате. А то и в дерьмотуре куба.

Был от всего далек, а стал еще дальше, усовершенствовавшись в отчуждении. Самое главное в строительстве башни – сохранять равновесие, владеть собой. Минута замешательства, и все рухнет.

Кстати, о патриархе, заложнике Саладина. Через два дня высадился английский король и отогнал неверных. Да вот только об освобождении патриарха не озаботился.

Это все не то, что верхушка айсберга, то есть уходящей во все стороны толщи разнородных событий, а всего лишь наклейка на айсберге. Надо бы погрузиться с головой, и уже там, на глубине, идти туда, куда хочешь. Но то ли времени нет, то ли голова слаба. И вот, собираешь фантики оглавления. Как и сегодняшний листочек календаря. Опадает смятый и непонятый.

Но, главное, не пробуждать добрых чувств. Как, впрочем, и недобрых. Это настолько последнее дело, что дальше некуда. Чувства это роздых, как бутылка водки, когда устанешь, отрава мозга, стыд и похмелье.

Надо, чтобы почаще тебя не любили, гнобили, ругали, чтобы осознал свою бесталанность, стыдился до вздрога, и тем от себя отпочковывался.

Убегая от себя свежим и последним листочком, удивлялся, какое после себя оставлял ветвистое дерево. Что там было вдалеке, уже не помнил, да и не разглядишь. А ведь жизнь просидел за столом, заел ореховым пирогом.

Отнимал от себя и складывал, отнимал и складывал.

Кто это назвал неагрессивных людей пассивными сумасшедшими.

Хорошо ведь, что человек задуман ненормальным. Надо это понять и принять на всю катушку.

Наконец-то он достиг совершенства, когда стыдно за любое слово, сказанное другому.

Трудно притворяться, что тебя что-то интересует, если волнует лишь зеркальное отражение между тобой и остальным миром. За что бы ни взялся, ты следишь: почему так? Писатель, любовник, путешественник, кто угодно, - его волнует, зачем он влип в эту ситуацию, как в ней выглядит и когда унесет ноги.

Кто сказал: Беркли?

У него с первых классов школы был ярлык субъективного идеалиста, и это не в Британии, а среди диких племен, которым нужен лишь клич, чтобы наброситься на дичь и начать ее рвать на куски.

Здесь так живут.

Все интересное происходит в мыслительной подушке, которая отделяет Севу от остальных. Подобно Хлебникову, он носил свои тексты в наволочке этой подушки.

Подушка смягчает удары, но позволяет весьма относительные соития.

Общаться в таких условиях с людьми это оскорблять их своим натужным вниманием.

Не скажешь ведь, что блевать тянет.

Чем никудышнее, тем крепче держишься за чистую мысль, последнее прибежище идиота. Не трогайте, кричишь, остальное еще мерзее.

Мозги в коробочке, - для людоедов самый деликатес. Шестым чувством минуешь ловушки.

В детстве прикладывал к уху ракушку, чтобы слышать, как шумит море. Теперь, пытаясь думать, слышишь, как шумит в мозгах мировой океан. Все равно, говоришь себе, океан разомкнет воды и пропустит его. Альцгеймер утонет, а он пройдет в обещанную умом землю.

К сожалению, понятия, как объяснил Кант, не отменяют времени.

Мыслишь, значит, все равно существуешь, как все: от причины до последствий.

И все же я не такой, как вы, дорогого стоит.

Это и есть мышление: я - не такой, как вы.

Потом оно доходит дальше: я - не такой, как я.

Дело шло к глухой ночи, и Сева поменял компьютерное кресло, которое скрипело под ним, на крепкое деревянное кресло с ручками, чтобы не тревожить соседей, слышимость чересчур хорошая, и то, что в восемь утра кто-то разбудит его стуком молотка или визгом дрели, дело не меняет. Внутреннего урода, подобного ему, здешние людоеды узнают по внешней предупредительности. Но наедине с собой можно соблюсти воспитанность.

Не тревожьте меня, а я вас точно тревожить не стану.

Скольких приятельниц травмировало цитирование Севой слов Сент-Бёва о Жорж Санд, к которой критик был неравнодушен из-за финала ее романа с умирающим Мюссе: «возвышенная душа с большой задницей». Все дамы принимали его цитату на свой счет: а иначе, зачем бы он это им говорил?!

Он и молчал теперь. Бумага все стерпит, смолчит, а интернет, тем более. Им и повем.

Возвышенная душа с большой задницей… Антиномия для вечной медитации.

Но, как говорит Мидраш, у бога обе руки - правые.

А надо ли это понимать так, что у тени бога, сатаны, обе руки – левые?

Наверняка.

Поэтому в этой жизни выигрыша не бывает.

Сева предпочел бы, как англичане, существовать в бесконечном промежутке градаций между «да» и «нет», не впадая в фанатизм. Но жил-то он в письме противостояния экстремизму русского языка и бессмыслицы. В России экологическая ниша мягкотелых – это трупные черви, а их Сева пока избегал.

Шпиона здесь узнают в метро и на улице с первого взгляда, - он не хмур, не испуган, невозмутим. Ну, хорошо, пока не шпион, но иностранный агент уж точно.

Чтобы подкрепить себя хоть каким пристойным обществом, он сочинил некоего господина, наблюдающего, анализирующего, предлагающего новое из ближайшего будущего, - божьего шпиона с западной стороны, страшилку путинизма.

- Бедный рашн крези, - говорил этот господин Севе, - опять ты поменял знаки буйной кремлевской пропаганды, вообразив все хорошее в том плохом, чем тебя пугают. Ну, хорошо, пусть я буду твоим гуру из вечного будущего.

Место конспиративной явки – вавилонская башня.

Вся информация зашифрована на родном языке с ложными ключами на всех остальных.

Историческая трагедия России, что евреи так и не сошлись с ордынцами в навыках, мнениях, устремлениях. Те, кто толкует про интеллигенцию и народ, могут снять эти и другие маски. Орда победила, а скоро и «русские» исчезнут, как не было.

Теперь на Севу со всех сторон давит массивная бессмыслица. Мама впала в старческий маразм. Внуки развиваются нормально, но, если играть с ними в кубики, наступает регресс. С детьми только чувство вины и вечное молчание. У Севы беда, он становится тем, с кем рядом находится.

Ладно, шпион молча выслушивает его и отправляется писать очередное донесение, что ли. Хотя уверяет, что ему не до этого геморроя, Сева слишком мелок, чтобы упоминать его в своих молитвах.

Нет, он пишет совсем о другом, а о чем не его ума дело. Впрочем, Сева сам может догадаться.

Он смотрит в окно, как шпион уходит по мокрому асфальту, на который падает и тут же тает снег. Потом смотрит, какую еду он принес. Обычно тот покупает еду в «Азбуке вкуса», самом дорогом магазине, где, к тому же, самая несвежая еда, потому что ее мало кто покупает, и она портится. Но выбирать не приходится.

Сева дал зарок не иметь дела с деньгами. Если кто хочет его подкормить, пусть приносит ему еду. Слабое место проекта то, что с пришедшим надо общаться.

Да, делая каждый момент своей жизни проблематичным, ты делаешь его осмысленным. Именно потому, что ничего не можешь, беспомощен, ты с силой вбит в свое сознание.

Думать, к сожалению, мог только в одиночестве и тишине. На людях тут же проникался до головной боли их суетливой пустотой, вовсе переставал соображать, особенно, если пытался пробить лбом вязкую стену чужих глаз.

Первая вавилонская башня была брошена, когда строители, имевшие общий язык, вдруг утратили его, разбежавшись по свету, став эмигрантами башни.

Его башня, наоборот, создавалась путем слияния всех языков в один, - его личный. Теперь только так можно достичь неба. Говоришь на русском вселенском, вот они и делают вид, что не понимают его. Впрочем, они ничего не понимают. Одиночество схватило за горло, не отпуская. Какая тут может быть еда.

Камни, как известно, лучше всего двигать, играя музыку, эту подвижную архитектуру. Пока звучит, воздвигнуто, как говорят завсегдатаи филармонии. Другое дело, пробраться внутрь и там жить.

Помня при этом, что внутри бешеной суки-России почти все творчество уходит на противостояние, на выгораживание личного пространства, на поддержание жизни в нем, вопреки сучьему бреду, которым является здешнее искусство.

Для человека, понимающего логику происходящего, есть опасность предварить страшное будущее, впав в депрессию и покончив с собой. Сева интуитивно стоял на пороге конца. Или, точнее, на подоконнике. Для чего же строить бесконечно стремящуюся в облака башню, как не для прыжка из ее окна.

Твердая логика перемогается лишь набившей оскомину жизнью.

Так и будем унижаться животностью. Погляди вокруг на рыла.

Другое дело, что смертную логику окорачивает разум, говоря, пройдет и это.

Иди проспись, бухой вдребадан окружающей безнадегой.

- А бывают ли тут хорошие люди? – спросил раз ханжа Севу.

- Бывают. Они есть. Это мои друзья, которых унизили несуществованием, а того пуще – существованием в этой империи зла. В итоге, растворились в небытии.

Так лепетал ночью без сна, никем нечуемый, летя лучом туда, где его нет совсем.

Вот ведь бывают строки, которыми жив в отсутствие людей.

Дальше будто бы сон, в котором Клюев звал Ремизова Рерихом, да еще удивлялся, так вы не Рерих?

Как падающая цена за баррель встретилась, наконец, с растущей ценой за доллар, так явь устремилась на встречу со сновидением. Что-то шарахало, било током, летало, ползало, общалось с родными мертвецами и лицами, которых сразу не узнать. А мозг приходил в норму только глубокой ночью, когда пора было спать, потому что уютная острота мысли была холостой.

Сева чувствовал, что общая энергия покидает его, и пора заряжаться от электрической сети, от молнии, что шибает от ангелов, то ли убивая, то ли гальванизируя еле живой труп. Но он уже, кажется, писал об этом. Пора вставить пальцы.

Вместо этого заболел.

Высокая температура без видимых причин.

Последний раз он так болел в конце зимы 1986 года, когда Горбачев начал демонтаж СССР и КПСС. Никакие советские антибиотики не помогали. Температура под сорок, когда для Севы и 36,9 это конец разуму. Он лежал на кухне, в комнате двое детей с женой, дочери полгода.

Наконец, врач из поликлиники, придя в очередной раз по вызову и не зная, что еще делать, дала ему «американскую таблетку». Без названия, без всего. Может, три таблетки, он забыл. Но принимать по одной в день. Через три дня он встал новым человеком.

Перемены шли медленно, годами, но началась иная жизнь.

Вот так тужишься мучительно на своем стульчаке, а, оказывается, делаешь вместе со всеми общекосмическое дело.

Возможно, сейчас Сева тоже переживал общий кризис как свой личный. Перегрузился ответственностью, радостью от конца подонков, которых ведь нельзя принимать близко к сердцу.

И осложнения иные. Моча отходила с мучением, причем, не реже раза в час. Кишечник будировал, поскольку рядом с простатой, и кто там главный источник бед, непонятно. И лежать не мог, так болели ноги, спина, суставы.

А главная таблетка все та же – анальгин. Принял на ночь, пропотел, сменив три мокрые майки. В возрасте, близком к смерти, болеть нельзя. Нет таких сил.

Развлекали горячечные сны, в которых видел всех своих умерших родственников. Они собрались на встречу с дядей Гришей, умершим 14 лет назад. Тот тащил штук шесть тяжеленных чемоданов. Покойный папа ему помогал, конечно.

Другой сон был про Израиль, где у него пропадал из кармана телефон и портмоне с деньгами, какие-то женщины, мать и дочь, пытались ему помочь, дать деньги-талоны на фрукты, он отпихивался, они настаивали, он проводил их до автобуса, обнаружил эти талоны, потом вдруг и телефон с деньгами оказался в том же кармане, где их только что не было. И шпаны, конечно, было много вокруг в том районе, где он оказался, но и со шпаной сдружился.

Пока лежал еще ничего, но как только вставал, до туалета надо добежать со страшной скоростью. Пару раз не успел, обмочил трусы. Понюхав, понял, откуда у старых мужчин этот запах.

«Думай, думай, сказал он себе, как вовремя спрыгнуть с этого поезда».

Какая, на хрен, философия, когда не можешь помочиться нормально.

Разве что укладываться в мысль еще короче, как Ницше в перерывах между приступами. Вплоть до короткого замыкания.

Унизительно же в последние дни и часы, а хоть бы и годы, думать о мороке России, т.е. о несуществующем. Но что делать, если сам составляешь часть этой химеры.

Говоришь себе, думай о том, что есть, о существенном. Но существенное знаешь лишь в переводе на мыслительную мутоту.

А ведь думал, как ему повезло быть в эпицентре дегенеративного мозга. Какой простор для исследований.

Но бог не споспешествует сатане в методике умственных разработок.

И соседская собака, словно чувствуя что-то, печально подвывала теперь, не переставая. Или они с ней помирали вместе? Нет, нет, рано им еще. Они - псы в самом расцвете зрелости.

Другие песочные человечки пусть рассыпаются в прах, а они еще ого-го.

Тем не менее, мозг первым вышел из-под контроля. Все услышанное, увиденное, прочитанное разворачивалось строем, повторяясь бесконечно. В московской больнице разобрали сорокалетнюю женщину, мать семейства на органы. Инсульт. Увезла скорая. В больнице сразу сказали, что безнадежно. То ли она сама была в коме, то ли ее ввели в кому. Понятно, что лечить не собирались. Пять дней родных не пускали даже попрощаться с ней. Потом оказалось, что из нее изъяли все органы, еще при жизни. Показывали суматоху в больнице, когда приехала телегруппа, многочасовые переговоры с заведующей больницей. Ночью те согласились открыть морг. Приехала следственная группа. Родственников не пустили. Те настаивают на передаче дела следствию. Больницы же теперь зарабатывают на ритуальных услугах уничтоженных ими больных. После падения цен на нефть Россия ищет новые источники валюты. Почему бы это не внутренние органы населения. Если ты не согласен отдать свои органы родине, то ты ее враг!

Температура подходила к сорока, он был насквозь мокрый, потом начинал трястись от дикого холода, стуча зубами. При этом непонятно, что у него. Ясно, что не простуда. Выпил немного чая, тошнит. Язык обложен. О прочем не хочется и говорить. Живот раздулся, кровь вытекла из кишечника. Ладно. А как потом наладить движение пищи? Он посмотрел, что такое непроходимость. Вдруг придется вызвать скорую. Ага, немедленная госпитализация, введение зонда, операция, 90% смертельного исхода. Вот тебе и изъятие органов, и оказание семье больного ритуальных услуг. Это, когда здоров, можешь быть уверенным, что не сдашься им, и, как тот герой, лучше проткнешь себя вилкой, чем отдашь кожу на африканские барабаны. А когда в полусознании, кто спросит.

А чего, собственно, эта Меркель стала такой смелой? – слышит он чей-то голос. Эти голоса теперь идут через его расщепленное серое вещество гурьбой, как в фейсбуке. – Хочет взять реванш за 1945? А мы скажем, что даем вам 24 часа на сдачу санкций и признание всего, а иначе нажимаем на ядерную кнопку. И вы кончите как критик России в бундестаге, умерший в своей сауне от «естественных причин». Лаборатория Майрановского сделала большой шаг вперед в своих методах, скоро достигнет уровня Венеции тех веков.

И вот молодой еврейский юноша так смело пошел на штурм белого штаба, что всем его родственникам Файвановичам благодарные одесситы дали фамилию Броневых. Сестра уехала в Америку, а младшие братья пошли на служку в ГПУ. Один из них заведовал там кадрами. Нянька из деревни умоляла его на коленях взять ее сына из деревни хоть на какую-то работу. Ну, он взял. То ли курьером, то ли еще кем. Понятно, как они были ему благодарны. Когда его арестовали, то в кабинете следователя он увидел того паренька-курьера.

Его поразило, что он уже был лейтенантом, не будучи ни солдатом, ни сержантом. Паренек подошел и одним ударом выбил все передние зубы. Но не это удивило, а то, что он сразу заорал на «ты»: ты, гад, за кого голосовал в 1919 году: за Троцкого или за Ленина? – За Троцкого, потому что он тогда был первым, а Ленин вторым. – Так ты, сволочь, троцкист! И так далее. Когда через какое-то время он уже был в тайге на лесоповале, однажды утром увидел на утреннем разводе заключенных того самого паренька в кургузом пальтеце. Он сказал бригадиру, что вот этот парень пытал его на следствии. Бригадир попросил разводящего дать этого новичка ему в бригаду. Когда вышли на работу, парень сел на пенек. Когда возвращались, увидели что-то непонятное.

«Что это такое?» - «Дай лом, сейчас поглядим»

Бригадир ударил ломом, и в свете костра это нечто разлетелось во все стороны разноцветным снопом бриллиантов.

Теперь Сева знал, что ждет его в аду. Непрерывное прокручивание в памяти всего, что он прочитал, увидел, услышал, пролистал, взглянул, да еще на всех языках. Это – ад. И это рай, потому что, чего же еще он хотел, как не этой подлинной вавилонской библиотеки. Все чаще в озвучку включался голос Давида Бронштейна, безумного гения, с которым во время турнира нельзя было садиться рядом в ресторане. Полчаса выслушивания его речей по всем поводам, и человек шел в игровой зал и безропотно проигрывал свою партию тому, с кем играл. Но и о Давиде Бронштейне рассказывали многие голоса, которые ветвились над ним и всеми другими раскидистой кроной.

Тут был подлинный рай, поэтому подключались все книги, связанные с этой, разверзалось подсознание, начиналось наитие, проклятие, откровение. Бред, внутри которого, хотя и с краю, находился сейчас Сева, нельзя было передать адекватно. Но на то он и русский пислитель, чтобы описывать неадекватно.

Да, в болезни ты по ту сторону всего. Он чувствовал, как прет из него бредом один слой морока за другим. Не стоит и цепляться за продолжение.

Если выздоровеет, то примется за совсем другое. Что за нелепость эта его попытка тем или иным боком причвакаться к «литературе». Все эти нелепые люди, имена, попытки принять позу, в которой угадывается разве что нелепость прошедшего момента времени.

Но все, пора поумнеть.

В какой-то момент Сева обнаружил, что он не один. То есть он давно уже был не один. Кошмары сменяли друг друга пластами. Сквозь них проходили знакомые, в том числе. Но их действия были алогичны, хотя иногда приятны. Бред всегда густо населен. Он бы рад остаться один, да распаленная голова не пускает.

Нет, рядом был настоящий человек. Он появился из какого-то сложносочиненного бреда, настолько потусторонне логического, что перевести на наш язык те внутренние события было совершенно невозможно. Но когда Севу в очередной раз начал быть озноб, плавно переходящий в судороги, она укрыла его всеми одеялами, прижала к себе, массировала.

Прежде чем спросить, откуда она взялась и как догадалась, что он приболел, Севе надо было перехватить возможность дыхания. Она все советовала ему вдыхать носом, а выдыхать, как можно дольше, ртом, но это как советы рыбе на песке. Он все думал про дыхание Чейн-Стокса, такое оно или какое-то иное. Вполне могло быть именно таким. Вопрос лишь в длительности. Приступ, - он заметил по цифрам электронных часов, - длился от получаса до часа. Хотя твердо рассчитывать, что, поскольку прошло уже полчаса, облегчение близко, было бы ошибкой.

И все же кончилось. Дальше, Сева знал, будет очень хорошо. Не холодно, а жарко, градусов на сорок, если поставить термометр. Она дала ему теплый отвар шиповника, и это было чудесно.

Она приехала по наитию, открыла дверь своим ключом, обнаружила сущее безобразие, протерла ему ступни и ладони водкой, спросила, что у него болит, на что жалуется, но у него и вправду ничего не болело, это самая большая загадка. А уж под сопутствующие симптомы он подставлял самые серьезные диагнозы, но не могли же они возникнуть так вдруг, моментально, без всякое предыстории, нет, не годилось.

Они вдруг решили, что наверняка это диабетическая атака. Надо пить минеральную воду и отвар шиповника. От мертвой воды из чайника одна изжога. Температура была опять под сорок, горячая, веселая. Он старался лечь на правильный бок, пил какой-то «Архыз» или «Святой источник». А потом она вдруг принесла бутылку нарзана, и он едва не умер от счастья.

Ночь, как и вся неделя болезни делилась на куски по два часа, в которые он должен был идти в туалет, освобождая мочевой пузырь. Сперва, еще до нее, это было так больно, и моча шла такого свиного цвета, что он понял, что это простатит в самой гнилой форме, и ему конец. Потом моча стала просто темной. Он понял, что от высокой температуры. Потом боли исчезли вообще, и выделения стали светлыми и приятными, как в самый здравый день.

Она все спрашивала, не вызвать ли скорую.

Сева знал, что его тут же отвезут в больницу, и наотрез отказывался.

Немного выздоровеет, тогда и вызовет, и скорую, и участкового врача, и кого угодно.

Где-то в середине мелкой временной нарезкой беганья в туалет, бреда на левом боку, усладительного питья Сева обнаружил, что она купила в аптеке глюкометр для разового измерения сахара в крови, принесла сумку бутылок минеральной воды, пыталась накормить овсяной кашей.

Сахара оказалось вдвое больше нормы. Значит, правильно, что будет пить воду и соблюдать диету. И вообще хоть какое-то объяснение болезни.

Он еще не чувствовал себя новым человеком. Бывшая ненужная жизнь нависала на нем, он не мог правильно улечься, разве что вовсе не двигаться. Глотнуть воды и замереть, пока тело опять не начнет изнывать.

Какой нелепостью были все его писания, все эти двойники, сквозь которые он пытался смотреть вокруг, как в феноменологическую интенцию. Точнее, себя показывал по эту сторону наблюдательной трубы.

Что такое двойник? Прежде всего, неуверенность быть собой.

Если что, то пусть его заругают, а не меня.

Я вообще ничего не знаю, не соображаю, а он хоть что-то говорит, делает, рассуждает. Ну да, вот он такой, - персонаж.

А когда персонаж или читатель пытается взглянуть с обратной стороны наблюдательной трубы на автора, тот исчезает, как квант света и бледная спирохета, которую так и не выявили, а то, говорят, было бы полное научное счастье.

У Севы не было сил записать то, что он сообразил, да и что записывать, чистая пустота.

Вавилонская библиотечная башня – идеальный модуль двойничества.

С наслаждением становишься другим, чтобы распасться на целый спектр близких и дорогих людей, а тот на множество новых спектров. Сколько нас! Какое счастье быть не одному, не быть одному, не быть вовсе.

Жаль, твое суждение ничего не стоит, потому что его вообще нет.

Да, эти голоса могут быть утомительны, особенно при термообработке.

Непонятно, куда нажать, чтобы не так жарило, разве что в коротком сне, где оказываешься при стольких разных обстоятельствах, что голова кругом.

Должна же болезнь когда-то кончиться, нет? Лишь не в больницу.

На самом деле, он втайне догадывался о всех диагнозах сразу, включая тот, о которым никогда не скажет. Небольшое прободение кишечника и, так сказать, некоторый перитонит. Пару раз, когда мочился, увидел выходящие маленькие кусочки засохшей крови.

Пройдет даже это. Отлежится. Только не надо резать. Поверьте, это не поможет, будет лишь хуже. И гораздо дольше. И с дальними последствиями.

Главное, удержаться дома. Если будет скорая, увезут в больницу, будут резать, то это конец. Если просто вывезут из дома, это конец. Он уже не будет себе принадлежать. С ним можно будет делать, что хотят. Обратного пути не будет. Это как попасть в армию, в тюрьму, в милицию, в школу, - сам не выйдешь.

Он сразу почувствовал, что с ее приходом дело пошло на лад. Когда температура стала не выше 38, Сева разрешил вызвать ночью скорую. Приехал доктор, молодой, восточный, узбекского типа, очень внимательный. Примерно час все выслушивал, сказал, что диабет ни при чем, скорее всего, дело в урологии, но вообще-то нужны анализы, обследование.

С самого начала сказал убрать все двойные одеяла, кофты, шарфы. Оставить одно легкое одеяло и теплые носки, чтобы не волноваться, если ноги откроются. При высокой температуре нельзя тепло укрываться, только дольше воспаление удержится.

Посмотрел бутылки воды у кровати, сказал, что нужно при цистите.

Возможно, какая-то инфекция попала в мочеточник. Какая, сказала она, если он пять лет не выходит из дома. – Почему? - удивился он. – А зачем? – Ну, в магазин можно выйти, посмотреть, что там.

- Он сын врача, - сказала она, - так что в поликлинику не ходит, и скорую разрешил вызвать, когда температура уже не выше 38.

- Сын врача… - повторил он с каким-то восточным, земским уважением.

Потом Сева понял, что он подумал, что врач – отец, уважаемый человек.

И в самом докторе казалось что-то основательное, земское, желание не навредить в этом сложном и неочевидном случае.

Поскольку, сказал он, вы можете не пойти на исследования, то вот сильный антибиотик против урологической инфекции, чтобы хоть что-то вылечить наверняка. И цена сравнительно небольшая. По таблетке в день пять дней. И все же постараться взять направления на анализы.

Если Сева думал, что сама встряска от визита доктора тут же поставит его на ноги, то он ошибся. Но дело явно пошло на лад. Температура стала постепенно снижаться. День ко дню. Взвесившись, обнаружил, что похудел на шесть кило, что его удивило, потому что живот, вроде, оставался.

Изумительность еды, вроде горячего рыбного супа с картошкой, омлета, пюре, рисовой размазни, фруктового морса, сметаны, овощей, поражала его донельзя. Как и редкие голубые солнечные колодцы в затянутом сизом небе.

Анализы показывали воспаление. После высокой температуры иного не могло быть. Вопрос лишь в том, готов ли Сева к присутствию в себе того, что мы обычно со страхом ждем.

Слова: «и это всё?!» вполне исчерпывают нашу жизнь.

Она сидела с ним, смотрела на диване американский сериал «Родина», разные хорошие фильмы.

Останется воздух, то есть ничего.

Или – быть. С болезнью, смертью, неважно. Быть собой. Смерть к тому, что ты есть, не имеет отношения.

Он – будет. Сева ощутил это сразу. Все внешнее не имеет особого значения по сравнению с тем, что он есть.

В мире кривизн и видимостей пора кому-то и быть.

То же с книгами. Они теперь не будут на него наваливаться сотнями и тысячами томов, под которыми он изнемогает от ежедневного чтения.

Отныне он их хранитель, пастух и водитель, стоящий, как и от всего, как и от смерти, чуть в стороне.

Место бытия важнее и книг.

И философия ему не в помощь. Вернее, из состояния помочей перешла в сам состав крови совопросником бытия. Но там, кроме философии, сложный состав.

Завтракал почти молча. Дурашливая эйфория выздоровления прошла. Отношения между ними упростились. Никаких страхов, препон, обид, охотничьих ям. Возраст выполненных обязательств – удобная точка расчета.

Чтобы не осталось после них то пустое место, которое останется.

Сева понимает, что обнаружить его будет практически невозможно. Он выпал, вернее, вышел из своего времени. Но время это само по себе ложное, и вскоре исчезнет без следа, рассеется в дым, в сероводородное облако.

Он создает пространство личного бормотания, но русский язык его столь же химеричен, как и жизнь, из которой тот вырос. А никакого другого языка и мысли, кроме химерического, Сева не знает. Так, читает по складам то Библию на иврите, то Данте на итальянском, то Гомера с Еврипидом.

Но, читая дневники лучших из современников, их размышления о России, западе, бытии, философии, он ясно видит, что все это – факультатив того же русского химерического, экзотический нарост, ни имеющий прямого отношения к якобы породившей их мировой реальности. Смешной симулякр.

Сева – есть. Но там, чего нет.

Моча стала отходить не каждые два часа, а три и поболе. Он взбодрился и засобирался пройтись по улице в магазин. Захотелось квашеной капусты с омлетом, черного заварного хлеба и сыра сиртаки.

Множество лиц вокруг и навстречу смутило было его, но не критично. Мало ли, чего есть и, особенно, чего будет. Не стоит обращать внимания.

Сходив удачно в магазин, решил принять душ. В третий раз во время болезни. Решив, что болезни конец.

На следующий день он опять лежал пластом. Температура, несмотря на антибиотики, поднялась до 38,4. Когда он увидел длинную темную полоску в термометре, у Севы потемнело в глазах. Как и во время взвешивания. Все сначала?

Она была расстроена еще больше него. Что там страшное происходит внутри?

Она договорилась насчет УЗИ. Сказали выпить перед процедурой пол-литра воды. Он волновался, как это будет. А улице страшно похолодало. Она заказала такси, чтобы проехать пятьсот метров до поликлиники. Оплатила по карточке, так что просто приехали, поблагодарили и вышли.

Сняли одежду, она надела ему синие полиэтиленовые тапочки на обувь. Когда-то они были за деньги, а теперь бесплатно, прогресс. И водка дешевеет в ожидании народных волнений.

Поднялись на лифте к нужному кабинету. Там уже сидела женщина с талоном на 15 минут раньше. Пока Сева сидел, она пошла сфотографировать на айфон предыдущие анализы, посоветоваться с врачами.

Скоро прибежала, взволнованная: «у тебя в моче гной, сейчас тебя будут госпитализировать!» - «Я не дамся…»

Сева держался за ее руку, все это казалось нереальным.

«Сейчас придет уролог, будет смотреть твое УЗИ».

Прошел врач в кабинет, через минуту дверь открылась, Севу вызвали.

Женщина с более ранним талоном сунулась в кабинет вслед за ним, ей строго сказали подождать, вызовут.

Севу уложили на кушетку, она заранее приготовила полотенце. Стали просвечивать. Врач спросил, что, собственно, случилось. Сева рассказывал: озноб, температура постепенно до сорока, сложности с мочеиспусканием, моча мясного цвета, потом стала нормальной, на восьмой день скорая, врач выписал антибиотик по таблетке пять дней. Все стало нормально. Может, он сам форсировал выздоровление, вчера опять 38,4, сегодня 37,4.

Сева поворачивался, как говорили. Почки и все остальное оказались чистыми. Аденома, но она не дает такого воспаления.

- Когда анализ сдавали?

- Неделю назад. Как раз после всех температур.

- Возьмете направление повторить анализ. Вот это лекарство попьете 10 дней по две таблетки. Можно сказать, что вам повезло.

Обратно шли сквозь ледяной ветер. Она плакала от счастья. Он шел как по незнакомой местности, если бы не она, понятия не имел, куда идти.

Доктор сказал две недели постельного режима, потом еще две недели дома восстанавливаться. Дал бумажку с названием лекарства, которое принимать после этого.

Дни слиплись с ночами, часы с часами. Иногда, взглянув на электронные цифры он попадал на новости «Эха Москвы», которые мечтал бы никогда не слышать. Все одно и то же, одно и то же.

Нефть падала все ниже. Доллар стоил все дороже. Это как раз было хорошо. Все остальное гораздо хуже, нелепей, а, главное, так же, как до болезни.

Если иногда он хотел есть и шел тогда на кухню, и она готовила ему еду одна вкуснее другой, то от одной мысли о возможном чтении Севу начинало тошнить.

Как бы так придумать, чтобы по выздоровлении никогда больше не читать? Как там у восточных мудрецов. Жизнь делится на три части. В первой человек учится, во второй живет, в третьей учит.

Сева в первой своей жизни написал книгу об учении. О греческом мальчике, который попал в скифский плен и стал там ученым-филологом типа С. С. Аверинцева. Тем временем, рухнул Советский Союз, все вокруг стало иным.

Дальше он написал книгу «Год гаданий», где, взяв любой день, можно определить свое будущее любому читателю, в зависимости от дня рождения. Он думал писать ее до самой смерти, вкладывая в нее одновременно все, что читал.

Но тут рухнула Россия, началась все совсем другое. Загадывать нелепо. Может, Сева одним своим самочувствием будет определять происходящее вокруг него.

Ему не надо было больше сдавать никаких анализов, не ждать врачей. Он лежал совершенно свободным, без сил, засыпал и просыпался, когда хотел, ходил в туалет, хоть через три, хоть через четыре часа. Кошмары тоже отпустили его.

Немного смущало, что он слишком всему радовался, что думал вот-вот выздороветь, как какой-нибудь метастазный больной в шаге от агонии. Но если быть внимательным, самокритичным, может, и это не страшно, минует?

В какой-то момент Сева наконец-то нашел в Google свой диагноз. Нашел очень вовремя, когда ничего, вроде, уже не грозило. Правда, температура вдруг опять поднялась до 37,1. На фоне лекарств это было неприятно. И тело опять все болело. Он дал себе слово не делать зарядку, не принимать душ, лежать, не делая резких движений, ни о чем не заботясь, не строя планов.

Малый перитонит, вот, что это было. Пушкинский диагноз, но у него не было антибиотиков. Ужасы полного перитонита со смертью в три-четыре дня при полном сознании, что усугубляет страдания, он пропустил.

Малый перитонит поражает не всю брюшину, а, например, нижние лишь отделы живота. Ну, и АСП ранило снаружи, а Севу изнутри. Случаи полного выздоровления, было написано в краткой справке, встречаются гораздо чаще.

Прекращение вздутия живота служит признаком полного излечения.

А то удивлялся, похудел, одни мослы остались, на которых ни лежать, ни сидеть, а животик себе на месте. Это не животик. Это вздутие. Лежи себе и ни о чем не думай, говорил он себе в очередной раз.

Необходимо соблюдать осторожность, так как рецидив болезни может вызвать более тяжелые последствия.

Начал спать не по 15 минут с бредом, кошмаром и вдруг возникающей надписью прямо во сне: «Опасность! Проснись!» - а по часу, полтора, с нормальными освежающими снами. Как, например, участвовал в какой-то светской жизни, в которой он как-то вдруг стал солирующим танцором на каком-то большом концерте. Танцуя, поднимался по лестнице. Хотя был и настоящий, главный солист, но и он, легко себя чувствуя, летел на сцену. Даже слышал голоса знакомых, что вот, опять Севе повезло оказаться на глазах у всех в такой важный момент. Смешно.

Она говорила, что, когда он выздоровеет, она будет с ним ездить раз в две недели по всем странам и городам, как мечтала. Париж, Лондон, Венеция – только с ним теперь. Обязательно. Она обещает.

Освобожденный от всех налипших книг, мыслей, предрассудков, Сева понял, что наступила эпоха матриархата. Когда сгинут подонки, чекисты, воры и убийцы, останутся женщины, научившиеся за это время выживать, зарабатывать, общаться, оставаться людьми среди нелюди.

Сам же он прожил всю жизнь собственным серийным двойником, как серийным самоубийцей. Хотел понять всех и вся. Быть сразу всеми, не размениваясь на себя.

Взлетел умом и растворился в физиологии.

И обнаружил себя отцом семейства, которое, испуганное, съехалось его проведать.

Из Англии приехал младший сын с семьей.

- Такой добрый, - говорил Сева по скайпу дочери в Аделаиде. Просрочив в Австралии российский загранпаспорт, она единственная не смогла приехать, да особо и не стремилась: бывшая родина хороша на расстоянии. – Разрешает себя целовать. Наверное, его испугал мой вид.

- Еще бы, - отвечала она. – Вчера вечером звонил мне: надо что-то делать, надо срочно вывозить их оттуда!

С пресловутой «золотой мили» приехал старший сын с семейством. Каким-то чудом он удерживал там за собой мастерскую, в которой и ютился с детьми, не падая духом.

Как и когда, размышлял Сева, он сочинил их всех, в каком небывалом возрасте? В молодости? Но почему все сбылось. И разве так бывает? Видимо, он уже в отходняке, когда соединяется несоединимое. И вечно-бодрый, предприимчивый кощей вдруг в одночасье рассыпается нелепостью простых физиологических реакций.

Нет, это не он, Сева. Зачем же тогда он это сочинил.

Вавилонская башня накренилась, и он слышал ее треск, когда она рушилась ему на голову, спину, плечи, а он говорил себе, что примет все стоически и не бросится бежать, благо, бежать некуда.

Странно, что Пушкин в бреду карабкался по книжным полкам. Впрочем, может, он как раз пытался от них бежать, выскочить вон.

Сева так просто все эти книги ненавидел. Страшный коллективный бред, если вдуматься. Остается несколько вопросов и афоризмов, полирующих мозг, как пиво после водки.

Только интернет смог продемонстрировать масштабы этого книжного бреда, наваливающегося на вдруг треснувшего, пошатнувшегося человека, чтобы вконец его раздавить.

Посидит, потом полежит. Померил температуру, ниже 35 градусов.

И это называется ясностью сознания, при которой наступающая смерть становится еще мучительней? Да это и не сознание, а какое-то далеко внутри отстоящее зеркало, почти уже и не замутненное дыханием.

Он лежал в рано наступающей темноте. Дышалось легко, все легче. Даже тошнота от окружающих книг исчезла. Иногда вставал к компьютеру. Посидев, глядя на изменяющиеся цифры текущей цены на нефть и курса доллара, ложился опять. Отдыхал, дремал. В ноздрях пахло чем-то острым, как с самого начала болезни.

Сева казался себе отчасти самозванцем. Только честная смерть, думал он, могла бы спасти его репутацию.

Когда температура подошла к 34 градусам, он вздохнул еще облегченней, вытянулся еще свободней и без сил.

Превратившись в точку, он теперь видел все, потому что был всем, ничем не интересуясь.

Голос и тот в профиль. Так возмечтавшая о себе гиря тяжко плывет, раздвигая волну, в вертикальную бездну.

Лира переполнена, как мочевой пузырь, вот-вот лопнет со звуком.

И в тишине будет свистопад внутренней бомбежки.

Брюхо раком вздрюнь.

Неужто, так и помрешь в стилистических излишествах, ловит он себя на нечестном слове. Температура окружающей среды, которую он разделяет, опустилась ниже 34 градусов, - в нашу эпоху мода на высокую волатильность – а Сева все какие-то ментальные карты передергивает.

Дети разъехались, она слегла в соседней комнате от пережитого, от высокого давления, недосыпа, отравления, боли в спине, его все больше тревожит чувство немотивированного счастья, и вес, несмотря на большие порции, опустился еще на полкило, и в кои-то веки солнце порвало ватник на русском небе, и стало почти как у людей, а Сева все колотится в тонкий уже ледок чужих слов, но, кажется, тоже вырвется скоро на полную свободу в связи с отбытием срока.

Он никому ничего не должен.

Невероятно.

Дело не в том, что наступает жизнь без нас. Она – всегда без нас.

Наступает совсем иная жизнь, вот что удивительно.

Старые гадательные инструменты можно сдать в утиль.

Все предположения тщетны. Все – новое.

Даже то, что продукты к лету подорожают в пять раз, как она говорит, и чем его это может волновать, если он все равно ничего не зарабатывает уже давно и вообще не выходит из дома.

Это пустяк. Он блаженствует.

Жизнь превратилась в будущее, несмотря на тяжелый груз налипшей грязи, ракушек, водорослей, слизи. Когда еще такое бывало, чтобы жить – в будущем!

Все – отменено.

Как в позитивном отображении пародийного послереволюционного негатива. Время выкрутилось лентой Мёбиуса, дрянь потекла в канализацию.

Неужели и теперь он будет читать для архива несуществования, просто потому, что ничего иного не делал и не умеет?

Вряд ли. Посмотрим.

Вавилонская библиотека обрушается неодномоментно, медленно, ему на затылок, плечи, спину, но не больно, словно отпускает, не страшно.

Самое интересное, что он все холоднее, а ему не холодно, нормально.

Это пустеет воздух, в котором ему жить химически чистым составом будущего, которого именно поэтому и не бывает. Но Севе кажется, что, если он этого не знает, значит, возможно, случится иначе. И все будет хорошо и неожиданно.

Исчезли книги, толстые литературные журналы, это ведь тоже казалось невозможным. Исчезнут и книги, написанные словами, потому что говорят и пишут теперь иначе. Если все пишут, то зачем книги, написанные как бы специалистами этого дела. Слова мало что значат, если сообщаются всеми одновременно, превращаясь в шум.

Слова сливаются с изображением, с музыкой, с историей места, по которому проходит в данным момент человек. Книга отмерла за неинтересностью. Те, кто не мог ничего, кроме как читать и как бы понимать, отмерли поколением динозавров. Возможно, у них был бы даже свой орган печати, если бы нашлись деньги, воля, воображение. Но они обнажились до скелетов самим ходом вещей, а не личным умом.

Сева перестал взвешиваться, мерить температуру и смотреть, сколько стоит бочка нефти и доллар в рублевом эквиваленте.

Ему и правда было так хорошо, что он плюнул на явный подвох этого ощущения.

Чтобы будущее развернулось, даже не обязательно, чтобы все вымерли. Это может происходить параллельно, в разных комнатах, жильцы которых неинтересны друг другу. Вавилонскую башню строили так долго, что многие даже не подозревали, что она все еще существует.

В библиотеку же, как известно, ходят те, кому некуда больше ходить.

Но оказалось, что разные жизни рядом, а жить в обеих сразу нельзя.

У человека возникает гипотермия, нестыковка температуры организма.

Либо туда, либо сюда.

Только в последний момент Севе перестало казаться, что он кого-то предал, потому что продолжает жить, но не так, как прежде. Или что он самозванец, который на самом деле не так болен, чтобы быть оправданным в чужих глазах.

Вообще, те, кто по-настоящему больны, те уже умерли.

А если живой, то изволь жить, как все.

- Нет, ребята, - говорил он, - у меня больничный, и я никуда с вами больше не пойду.

Даже нельзя сказать, что похолодало. Или, наоборот, оттепель. Нет, просто хорошо.

Серый ветер, серый снег

24 февраля. Больше всего его поразило под конец, что всю ночь шел грязный снег, и фонарь мерно и бессмысленно раскачивался под ветром, а Гарик ничего этого уже не видит. Завеса, мрак, темнота. Кому, как не художнику, кому как не Гарику, все читавшему и понимающему, знать о том, что происходит вокруг. И еще не давала проходу мысль, что именно Гарик должен подать какой-то знак оттуда. Не случайно же девять дней назад он подарил ему свой календарь на этот год – «Головы», где на обложке был затылок уходящего человека с открытым глазом на нем. Гарик все понимает без слов. Он же знает, что здесь будут ждать его знака.

Обещали сильный южный ветер, снег. Но день был сизый, знобкий, тихий, с чуть заметным запахом от Капотни. Усы и борода были в мелких капельках, никак не подмораживавшихся. Он был вжат в этот город, в эти улицы с магазинами, в метро с автобусами, в теплую толпу. Но все это могло в любой момент исчезнуть, и тогда оставалось голое снежное поле без всяких признаков жилья и человека. Он вдруг вспомнил, как сквозь сон услышал пение птички рядом с окном и еще подивился, что она прилетела, что, значит, скоро весна, а они где-то вили гнездо над балконом, и полгода некуда было деться от их гама ранним утром. Но сейчас-то еще зима. И тут, как по башке ударило, что – Гарик. Другой возможности подать знак у них почему-то нет, кроме как быть птицей.

Он открыл балкон, прислушался. Никаких птиц слышно не было. Не то, что глухая зима, но еще рано. Он вспомнил потрясшую его выставку Гарика, которая называлась «Мифологические», где были выставлены деревяшки от забора, камни, куски металла, - все то, что находят в мусоре. И все это было безумно похоже на те древние фигурки богов, что дошли до нас от шумеров, Вавилона, Египта, доисторических эпох. Надо быть внимательнее, сказал он себе. Может, и кроме птички, что-то еще придумает. Отпевание должно пройти в пятницу, а в субботу похороны на Новодевичьем, где у них с Инной есть место.

Из-за снега всегда кажется, что больше места на земле и легче дышать, и удивляет, почему не дышится, как могло бы. На балконе совсем уж сгнила картошка. Шапку, выходя на улицу, не надел, набросил капюшон от куртки и поэтому, наверное, не услышал машину, которая едва не наехала на него сзади. Он попытался представить себе человека, который сидел за рулем, и довольно легко это сделал. Человек был очень похож на него, только он бы на его месте наехал. А сейчас с неохотой вышел почти из-под самых колес.

Хорошо было, услышав прогноз, говорить об особенной тишине, наступающей перед снегопадом, который, между тем, все не начинался. Какой-то снегоуборочный трактор все трещал под окнами, отбрасывая на обочину щетками грязный снег. Потом его сменила немецкая мусорка, раскурочившая полные за три дня праздников баки. Все время казалось, что где-то есть настоящая зима, бунинская, с бешенством деревенской вьюги, с хрустящим лесным снегом, с аппетитным ужином в какой-нибудь «Праге» на Арбате. Так бы и провел всю жизнь на берегу этого слепого снежного моря.

 

7 января 2015 года

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений