Игорь Шевелев
Рассуждение о браке
Двенадцатая большая глава «Года одиночества»
В девичестве, как она это называла, она любила ходить вечерами по улицам, заглядывая в окна и придумывая истории о тех, кто там живет. Сочиняла интерьеры и какая там мебель, и какие картины на стенах, и как все убрано. Понятно, что она мечтала о собственном доме. Когда умерла двоюродная бабушка и оставила квартиру на Таганке, она смертельно поссорилась с родителями, которые то ли хотели сдавать ее за доллары, то ли свезти туда старую мебель перед отправкой на дачу, то ли еще что. Она просто перестала с ними разговаривать, взяла все ключи, вещи и переехала сама. Неделю выбрасывала на помойку старую рухлядь. Превращала хаос в логос, как говорил один из ее чересчур умных поклонников. Еще он говорил, что внешней чистотой и порядком она стремится компенсировать свой душевный хаос, который вполне может кончиться неврозом. Угрожать еще вздумал! Она послала его вместе с психоанализом, но потом задумалась, а хочет ли вообще видеть мужчин в своем новом доме? Пока что не хотела. Вокруг человека все должно быть прекрасно, а другой человек вряд ли относится к такой категории. Вытирала пыль, поливала цветы, терла серебряные вилки (сбылась ее давняя девичья мечта есть только на серебре), стирала трусики и колготки, и была положительно счастлива.
Именно ее окно видел он, идя по Таганке к метро в мягком и задумчивом настроении. Такое, к сожалению, предшествовало депрессии или какому-нибудь заболеванию. Надо принять дибазол с витаминами. В сумерках окно было красиво освещено, и он даже подумал, что хорошо было бы в каждом районе иметь свою подружку. Захаживать к ней и не просто отдыхать, а жить какой- то иной жизнью. Еще подумал, что если женщина после тридцати выглядит все лучше, значит, она или дура, или в ней есть какой- то душевный недостаток. Впрочем, и то, и другое хорошо. Сам же выбрал бы молодую, не глупую, не практичную. Самое трудное, что представить в браке это тот человек, которого она каждый день видит в твоем лице перед собой.
Или все же какой-нибудь тонкий человек найдет себя рядом с ней? - думала она. Сначала, подобно коту, он, наверное, выберет себе самое благоприятное место квартиры. Отгородит его, чтобы быть там свободным от реальности. Это самое главное. И потом она зацепится за него, чтобы тоже ни от чего не зависеть. Ей казалось, что ее квартира, когда она полностью устроила ее как хотела, это и есть она сама. Один из ее случайных знакомых, который на минуту буквально зашел к ней, сказал, что норка женщины обычно похожа на то место, где ей удобно жить. Она посмеялась тогда, но никак не может забыть эту глупость. А тот человек исчез, и даже как он выглядел она не помнит. Хорошо, когда двое ходят вокруг друг друга, как бы чуть покалываемые пузырьками холода и отчуждения.
12.1. Хорошо, давайте рассуждать. Брак это наиболее удобная форма существования замкнутого белкового тела. Достаточно ужасная, но, как говорится, ничего лучшего пока не придумано.
Он эти мысли, конечно, хранил при себе, ей не говорил, самое большее – записывал. Вроде как и не он уже это сказал, а вообще. Да он ее и не видел. Видел освещенное окно, а она в это время, поди, всматривалась в свое бедненькое человеческое сердце. Поскольку давно делила окружающее ее на мужское, женское и человеческое. Женское, признаться, ей нравилось больше, чем мужское. А человеческое больше, чем даже женское. В ее воображении он и был наделен этим человеческим, и когда он к ней приходил, она почти его не узнавала, потому что по глупой своей природе привыкла реагировать лишь на мужское. Только и оставалось, лежа в темноте в своей постели, прислушиваться, не придет ли.
Он и сам терялся в догадках, что это – человеческое? Когда забываешь себя, уступая место небесам? Они могли бы встречаться время от времени в кафе недалеко от ее дома. Сидя, он за пивом, она за бокалом красного вина, и рассуждая о чем-то подобном. И что дальше? Они могли бы приходить со спутниками; он с умненькой девушкой, которую случайно встретил в мастерской приятеля, она – с каким-нибудь ученым философом, которого заранее предупредила, что у нее есть друг, от которого у нее никаких тайн нет, включая самые интимные, и если тот действительно хочет ее завоевать и спать с ней, то должен быть готов делать это на виду и с внутреннего согласия ее друга. Так что ли? Может быть и так, но неважно.
С детства она знала, что не такая, как все. Это, если и было предметом гордости, то связанной с унижением. Просто кожа ее, наверное, была тоньше, чем у остальных, а нервы трепетали рядом с поверхностью. Эти обмороки, сердцебиение, расстройство желудка при малейшем волнении делали, казалось, невозможным ее общение с нормальными людьми. Она навсегда запомнила, как старший кузен сказал по поводу ее неудавшегося знакомства с каким-то своим приятелем: «невеста обо.ранная». Это был такой конфуз, связанный с обычными для нее спазмами желудка, что продолжать жизнь можно было, только вытеснив его из сознания. Что она и делала, пытаясь уйти в бесчувственную скорлупу.
Иногда, начитавшись умных книжек, она успокаивала себя, что, на самом деле, все не такие как все. Каждый человек живет своим странным чувственным образом, и только рассудок сводит всех к общей норме, и наше согласие на него выявляет наш конформизм и ничего больше. Норма – это быть конформистом. Делать вид вместе с большинством. Жить по струнке, закрыв глаза на реальность.
12.2. Жизнь полна рассогласованных совпадений, превращающих ее то ли в тайну, то ли в безумие, то ли в нелепо художественное произведение. Вот и она, эта женщина, возникала перед ним тогда, когда и ждать ее было невозможно. Как стук в ворота в «Макбете» после убийства Дункана. Поэтому она и захватывала его врасплох посреди улицы, посреди каких-то планов, посреди обычной твердой скорлупы существования человека в толпе.
Он уже привык не отдавать себе отчета в этих неожиданных знаках, не допускать их до своего сознания. Но вдруг слышишь чью-то нежную брань и останавливаешься, вкопанный. Или видишь перекошенное девичье личико, которое не можешь забыть годами. Человек, безответно погруженный в себя, вдруг обретает перед собой то, о чем смутно мечтал, и не может не воспринять это как прямое чудо. Неужто он действительно так укоренен в бытии, что может жить среди порожденного его сердцем? Но ведь это и есть любовь, бормочет он себе под нос, чтобы никто не услышал. Так не бывает.
Человек - странное существо, поражающееся самому себе. Взять хотя бы его самого. Любимое его выражение в Евангелии: Noli me tangere – “Не трожь меня”, сказанное Иисусом Марии Магдалине – врезалось ему в душу со школьных лет. Он и желал девочек-одноклассниц, снившихся ему голенькими в странном пейзаже ближайшего к сновидению парка, и брезговал ими. Если его чувств домогались те, кто ему не нравился, его чуть всего не передергивало, это было ужасно. Ну а даже и те, кто нравился? Дело в том, что он не знал, что и как говорить им, чтоб не казаться самому себе полным дебилом. Да и сейчас, взрослым тоже не знал. Потому что это всегда какое-то сальто-мортале, переворот и чудо. То есть, что значит «всегда»? Скорее, никогда. Так, спрашивается, каким же образом и почему он когда-то женился? А, женившись, почему не хранил как какой-то немыслимый абсурд, а – развелся? Чушь, бред, загадка.
В такие минуты она смотрела на него с ужасом, смешанным с восхищением. Это была какая-то ошибка, что он, такой необыкновенный, мог полюбить такую серятину, как она. Он просто не догадывался, какая она на самом деле. Передвигаясь по комнате, уставленной стульями, она по своей неловкости все время на них натыкалась. Всё здесь, сколько ни убирай, казалось ей полным невидимой пыли и куриной слепоты. Никогда не удавалось увидеть все ясно, как того хотелось. А если бы они были женаты, его бы уже через неделю раздражали в ней и эти ее мелкие движения, и звуки, издаваемые при еде и питье, и нечаянная отрыжка. Она это знала.
12.3. Дело, наверное, было в ее фригидности, но ведь человек не может верно о себе судить. Или, будь она раскованной и красивой, все кончилось бы жутким развратом, которым она взялась бы наказать свою слабую сексуальность? Она о таком читала и где-то на донышке себя чувствовала. Она обратила внимание, что и мужчины к ней липли странные, и женщины ей нравились, большей частью, бесполые, с каким-то лишенчеством в лице. Но когда она задумывалась о невидимом, религиозном, как это ныне называется, мире, в который все они были погружены с головой, все предыдущее казалось ей полной ерундой и неважным.
Она могла запретить себе думать о том, что могло потом из-за этого случиться, но она не могла запретить себе видеть сны, предвещавшие будущее. Она могла только забывать эти сны, что и делала, иногда все же чувствуя, как они бродят в ней. Она носила в себе свое будущее, зная о нем и только отворачивая лицо, вот что тяжко. Когда мы видим, как из воздуха появляется человек, которого только что не было, мы объясняем себе, что чего-то не доглядели. Но как обмануть себя, что твое печальное настроение, поддерживаемое тихо воющей за стенкой собакой, хозяева, которой, видно, опять ушли, не выгуляв ее, что эта печаль твоя не связана с ним, пишущим сейчас о тебе? Карл-Густав Юнг писал, что эта связь не знает времени, поскольку проникает в смысловое поле, которое глубже, чем время. Но значит ли это, что они, так чувствуя и зная друг друга, просто разминулись во времени? Хорошо, если он жил раньше нее, и она, читая старые книги, может вычитать его там, как сделала это, правда, сомневаясь, с Чарльзом Лэмом. А если он – в будущем, которое еще не наступило? Или все это ерунда, и в их общении действительно нет времени: они оба вот тут и навсегда…
Воющая за стенкой собака доводила его. Он тут, приводя любовницу, стесняется слово громкое не сказать, чтобы никого не потревожить, а, того пуще, не озадачить мыслью, кого он к себе привел, а они спокойно творят, что хотят, воют и воют. Опять что ли не выгуляли и смылись на какой-нибудь кипрский курорт? Еще не хватает только залить туалет на три этажа вниз, как это было в прошлый раз. Он принял валидол, сердце покалывало.
Надо было писать очередную статью, очередную ступеньку по лестнице в никуда, с которой он, придет время, перепрыгнет на новую лестницу столь же в никуда, но уже и ни на чем, как в архитектурных кошмарах Пиранези. Сейчас такую лестницу принято размещать на своем сайте в Интернете, хоть он понятия не имел, как это делать. Зато он воображал женщину, которой все это посвящал, и самое интересное, что женщина была не где-то наверху, куда он шел, а рядом с ним, и именно для нее он затеял карьеру.
12.4. Кушал бессознательное с большим аппетитом. Вечерняя прогулка по заснеженной Тверской в этом гарнире вполне годилась. Главное, глотать, не жуя. Расплавленный свет фонарей вкупе со свеженьким личиком улыбающейся дамы. Забежали в ресторан, чтобы продолжить беседу, ритм которой задает правильное вмешательство официанта, подающего не многие, но изысканные блюда. Потом он ненавязчиво предложил повезти ее к себе, но дама, поблагодарив за ужин, так же деликатно отказалась, сославшись на любимого мужа, и так сидящего весь вечер с ребенком. Он как бы даже и с радостью вошел в положение, сказав, что отвезет ее на такси, а сам поедет дальше, ему по пути. В такси сели вместе на заднее сиденье. Она разрешила себя поцеловать и даже залезть под шубку, но просила не увлекаться, потому что ей самой это тяжело. То есть это ее возбуждало очень. Он был благодарен ей за все, а за легкое динамо больше всего, настолько оно подходило этому вечеру. Быстренько поцеловав его на прощанье, она выпорхнула из машины, а он попросил шофера завернуть за угол и выпустить его метров за сто до входа в ближайшее метро. Как мало нужно человеку, чтобы быть в мире с самим собой, думал он, стоя у железной ограды и пытаясь поймать на руку и в губы тихо летящие снежинки. Вряд ли все пригожие дамы нынче замужем. Видимо, он сам бессознательно выбирает таких, от которых исходит внутреннее спокойствие и, как следствие, отсутствие опасности для него самого.
Он никуда не шел. Все, наоборот, спешили мимо него. Вдали мост, эстакада. Пообок пивной бар, остановка автобуса, продавцы цветов. Да, и цветов опять-таки не надо дарить, а то, что же она скажет мужу. Он никогда прежде не был в этом спальном районе, но странное ощущение, что когда-то видел все это, не оставляло его. Только дай слабину, и deja vu накроет тебя с головой, он это знал. А, с другой стороны, совершенно не замечать его - это как не подавать нищим, то есть твердо встать на путь сволочей.
И вот что еще. В таких случаях всегда хочешь уловить нечто тонкое, присмотреться к нему, прислушаться, побыть, а тебя сносит в сторону необходимостью идти куда-то. А он здесь останется, так и будет стоять, пока не посинеет. Ну и что, что ему надо домой, делать звонки, читать начатый том К.-Г. Юнга. Он должен изжить себя в данный момент времени, перестать дергаться. Внимание его привлекла девушка, которая, видно, кого-то ждала, но при этом, наверное, без особых шансов на удачу. Вино и легкость духа после свидания с дамой подвигли его затеять для чего-то разговор с ней. Мало ли женщин вокруг тебя в любой вечер, включая этот? Она была рядом, он начал говорить, она ответила. Он в женщинах ничего не понимал. Может, она проститутка или хочет замуж? Он не знал.
12.5. Иногда ей хотелось привести первого попавшегося мужчину к себе домой. Не для того, конечно, чтобы привести и делать то, что на самом деле ни у нее, ни у него не получится. А для того, чтобы вступить с самой собой в борьбу выдуманного соблазна, который заранее ничем не кончится. Такой вот извращенный секс обреченности на неудачу с начала до конца. Сеанс безнадежности. К тому же, познакомься она с ним на самом деле, как он поймет, что она не проститутка и не стребует с него диких, как она читала в газете, денег. Или стребует? Почему-то, даже воображая это, она не возбуждалась. Ее начинало тошнить. Не от волнения, от гадливости.
Обычно это было началом, она знала, общего распада, началом болезни. Потом, когда выздоровеешь, это просто нельзя вообразить. Тело отказывает тебе в милосердии, а голова, пользуясь случаем, уходит в какие-то другие миры, не вызывавшие у нее восторга.
Есть любопытствующие, - «путешественники», как она их называла, - которым нравится, теряя себя, плавать во всем этом океане безумия. Они принимают наркотики, они пьют, они бросаются вниз с горы на лыжах, они танцуют и вертятся до тех пор, пока не расширится бедное их сознание. Для них и любовь это омут самозабвения, попытка не быть. Она такого не понимала.
Ей казалось, что она хранит в себе какую-то крошку себя, которую слишком легко уничтожить. Она не любила рисковать, не любила пускаться в авантюры, начиная с простейших вроде плавания или полета с горы на чем-то с крыльями, что было очень популярно в прошлом году на турецком курорте, где она отдыхала две недели. Она от простого укола могла упасть в обморок просто потому, что в ее маленький драгоценный организм вливали какую-то чужеродную гадость.
Зато очень любила сидеть без движения, прислушиваясь к тому, что творилось в ней и вокруг. Ну, может, еще встать под душ, как в той же Турции делала постоянно, спасаясь от дикой жары, наслаждаясь каким-то особым положением, когда вода падает на позвоночник. Было в этом для нее нечто волшебное, чарующее, так бы, кажется, и перенеслась в иные миры. Но не больше.
От чрезмерных впечатлений она могла потерять себя, сон, пребывать в каком-то кошмаре циклически повторяющегося бреда. Опасность исходила от некоторого рода людей, которых она чуяла с первых их слов, обращенных к ней, с первых ощущений, но что делать с ними, куда бежать, не знала.
Они были похожи на прилипал. Они высказывали суждения по любому поводу. Они были уверены, что всего надо добиваться самим. Они крушили самых близких, потому что прочие бежали от них, как от зачумленных. Они источали из себя гнусность кошмара.
12.6. Человек не может жить ненавидимым. Или это в нем говорил романтизм?
Сначала тебя ненавидят в вагоне метро. Просто за то, что ты такой, какой есть. За то, что твоя висящая на плече сумка мешает пройти. За то, что в твоем лице есть нечто отталкивающее.
Потом ты обращаешься к человеку, чьи книги любил с детства, чей внутренний голос был тебе близок и понятен. Ты разбежался почти с объятиями сказать, что встретить его в жизни это для тебя как встретиться с Пушкиным или Платоном, и вдруг натыкаешься на профессионально брезгливый взгляд. Господи, но ты же не еврей и не черный, за что тебя так беспричинно ненавидеть?
Он готов был спрятаться от всех, но только совсем от всех: никак не меньше, чем от всех, - от человечества. Куда? Ну, это легко. Отойди в сторонку, забейся в квартиру и там уже никого. Никого нет, и не будет.
Сразу начинал болеть желудок. Просто переставал варить. Завтрак, обед, чай с пирожком тут же пролетали поносом в унитаз. Ты выходил из человеческого потока, а все навыки тела оставались еще там. Монахи, уходящие в отшельничество, тоже начинали с поноса. Самое тяжелое случалось потом, через пару месяцев, когда ты ссыхался настолько, что понимал: назад пути нет.
Все эти люди одним своим присутствием оставляли в его душе вмятины. Они думали, что своими деньгами, заданиями и клубом убийц и охраны, приставленной к тебе, загнали тебя в четко вычерченный угол. На самом деле, ты сидел за пустым письменным столом и высчитывал, чем и как можно достать их самих. Но так, чтобы не тратить на них даже мысли. Как если бы уехал в древний Рим и оттуда завязал со всей этой страницей истории на таком краю всемирной империи, которого даже в микроскоп не увидишь, сколько ни всматривайся. Их всех нет, это мираж.
Он раскладывал бумажки, на которых ничего не было написано, потому что даже он никогда их не перечитает.
Ручка выпадала из дрожащих пальцев.
Скорей всего, кто-то уехал в древний Египет и оттуда разобрался с ним за компанию с прочими.
Ему еще повезло, что у него не было женщины. В данный момент, во всяком случае. Женщина надувает твою жизнь красивым воздушным пузырем. У тебя появляются дети, дача, машина, работа, карьера, друзья и приятели. Тебе кажется, что жизнь удалась. И все это затем, чтобы в нужный момент, когда ты летишь, продырявить пузырь, глядя, как ты камнем устремляешься в землю. Момент ужаса. Потом просыпаешься. Потом просыпаешься еще раз, чтобы понять, что все это тебе снится, а, значит, тебя нет в помине.
12 января. Суббота.
Солнце в Козероге. Восход 8.52. Заход 16.23. Долгота дня 7.31.
Управитель Сатурн. Луна в Козероге. 1У фаза. Восход 8.17. Заход 14.59.
День очищения жилища и уединения. Интуиция и внутренний голос. Внимание и забота к близким. Благодарность за помощь. Не начинать новых дел.
Камень: лабрадор.
Одежда: черная, темно-синяя, коричневая. Без желтых, красных и оранжевых тонов.
Именины: Анисья, Макар.
Алхимический знак: «Нечет и чет» Вяч. Вс. Иванова.
С вкраплениями «Пианистки» Эльфриды Елинек.
Был с Галей на концерте детей из фонда Спивакова в Оружейной палате Кремля.
Иногда Анне казалось, что где-то есть еще одна Анна, ее сестра, близнец, и их расставание неправильно и болезненно для обеих. То, что она никогда не спрашивала маму, а не было ли у нее сестры-близнеца, только подтверждала эту ее глубоко личную тайну. Все равно правду бы ей не сказали. Как-то она залезла в мамины документы и нашла: а) свидетельства о ее браке с кем-то Анне неизвестным и о расторжении этого брака; б) свидетельство о расторжении ее брака с Аниным папой, с которым счастливо жили все вместе сейчас; в) собственное Анино свидетельство о рождении, где была записана не она, Анна, а некая Анисья, о которой она впервые слышала. В паспорте она была Анной. Правда, она вспомнила, что тогда вместе с ней сдавать документы на паспорт ходила мама и, возможно, она сказала что-то нужное в паспортном столе. В любом случае, у Анны возникло полное ощущение, что она понятия не имеет, что происходит вокруг нее и с самыми близкими ей людьми. Поэтому и существование сестры было вполне возможно и даже необходимо. Само ее имя – Анна – предполагало зеркальное отражение в себе подобной. Хотя бы эту сестру и звали, в отличие от нее, Анисьей.
При этом она внимательно изучает свою мать. Понятно, что она нужна матери как игрушка. Две игрушки в расчет не входили, и вторую половину Анны из гнезда выкинули.
Как игрушку она обучала ее в школе, отдала учиться музыке, фигурному катанию, заставляла читать умные книжки, о которых сама мечтала. Вроде «Игры в бисер» Германа Гессе и «Избранных диалогов» Платона. Потому же, наверное, мать никогда не ходила с ней в консерваторию, но покупала один билет, один абонемент, договариваясь со знакомыми, чтобы они ее туда отвезли, а потом проследили, как она доберется до дома.
Анна поддалась на провокацию, это надо признать. Она давно уже решила, что это она, Анна, любит Баха и Вивальди, а также Шнитке с Десятниковым. Эта она, Анна, любит читать, думать, воображать, а также бояться смерти, считать себя ни на что не похожей, а потому думать о личной вечности под покровительством неясного Создателя. Между тем, все это внедрила в нее тайно ее матушка. Она, Анна, вроде марионетки в ее руках. Более того, она, собственно, и есть ее матушка. Откуда бы иначе это бодрствование до часу ночи, чтение, забыв о времени, слушание классической музыки в наушниках, когда всем довольно Земфиры и Эминема?
При этом матушка вовсе не узнает себя в ней, Анне. Следуя всем указаниям доктора Фройда, она отталкивает то, что сама в Анне и породила. Она забыла, что сама читала под одеялом, чтобы ее родители не видели. Как мучила по ночам радио в поисках бормочущего баховские инвенции Глена Гульда. Как наделяла встреченных мальчиков несуществующими у них достоинствами пославшего их навстречу ей Творца. Именно за все это она терпеть не может Анну, как бы ни утверждала иное. Анна все видит, Анна все знает.
Сначала Анна соединила музыку с психоанализом, чтобы, как говорила не имевшая чувства юмора мамочка, поиграть у нее на нервах. Метафора столь избитая, что она первая не обнаружила в ней нарочито припрятанной истины. Скажешь слово, другое, третье, зарядишь простой мотивчик, а потом идешь записывать результат в тетрадку для опытов, в который посторонний взгляд мало что разберет, а она, Анна, сооружает из этого психологического песка ни мало, ни много, как симфонию.
Только много позже она догадалась бросить в этот первичный бульон магический кристалл. Именно. Она положила всю эту взвесь на простейшие магические аккорды. Еще бы, ведь и музыка, и психоанализ магичны по своей сути. А ну как если усилить их действие точными магическими пассами?
Первым приходит в голову вызов простейших помощников из окружающего нас духовного эфира. Причем, обычно ими оказываются не бесплотные духи, а вполне обычные люди, которых маг выдергивает из внешней толпы за какие-то необходимые ему качества этих людей.
При этом, внедряясь в чью-то жизнь, маг должен обезопасить свою собственную, чтобы не стать жертвой даже бессознательной агрессии. Ибо, вступая на магическую стезю, ты становишься и сам беззащитен. Сила твоего магического действия равна силе магического противодействия тебе. Законов так называемой физики никто и там не отменял. Именно поэтому, как начинающих спортсменов учат прежде всего правильно падать, дабы обезопасить себя от травм, так начинающего мага учат выстраивать вокруг себя хотя бы минимальную защиту от внешних вторжений.
Почему так часты неудачи в первой любви? Почему они могут покорежить всю дальнейшую жизнь? Потому что человек не предполагает травмы, он беззащитен. А ведь любовь – одна из самых сильных магий. Тут надо быть особенно бдительной.
Так появляется Саша. То ли в качестве помощника и жертвы, то ли в виде стервятника, притворяющегося овечкой Долли. Он буквально выходит из Интернета, вступив с ней в переписку по поводу ее занятий магией и психоанализом, о которых она объявляет в дневниковой программе LiveJournal, где она выдумывает самые невероятные события своей псевдо-жизни, тренируясь быть иной. Там-то она и объявляет о поисках своей сестры-двойняшки, которую мама, не имея средств прокормить обеих, сдала в возрасте полугода в Дом ребенка, который потом закрыли, перевели в другой город, там был пожар, документы все сгорели, и следы родной кровинушки потерялись навек.
Саша появляется, чтобы остаться. У него какая-то удивительно теплая и родная интонация. В жизни он может оказаться, кем угодно: старой девой, стариком-педофилом, студентом заочником, любителем пива и топ-менеджером солидной фирмы. Интернет – это ложь, тлен, виртуальная майя. Саша оказывается тем, кто он есть на самом деле. Нежным молодым человеком двадцати трех лет, пишущим прозу, одиноким знатоком духовности. Таких не бывает. Анна уверена, что соткала его из подручных желаний и оживила какой-нибудь нечаянной формулой. Они встречаются в “Кофе-бине” на Кузнецком. Не могут наговориться. Анна старается тщательней поверять магические формулы их бытовым воплощением. Она покоряет Сашу рассказом о том, что такое констелляция и даже напевает некое музыкально-симфоническое соответствие этого понятия. Она видит, что он подобного не ожидал и полностью в ее власти. Это-то и опасно. Расслабишься, утратишь чувство опасности и сама будешь съедена.
Он выглядит утомленным, и она боится ему надоесть. Он говорит о том, как все ему надоело, и хочется думать и писать только о смерти, безумии и добре к людям, насекомым и прочим рекордсменам мира по нелепости. Когда он в таком настроении, вполне возможен срыв, она знает. Но это снаружи, а внутри все замерло под снегом, светит солнце, чирикает сумасшедшая птичка, в ванной крутится стиральная машина, пожует белье и задумается. И вдруг начинает трястись в припадке.
Если долго сидеть над книгой и высиживанием мыслей, то засыпаешь. Человек оживает от трения о других, от беспокойства и мучительства в меру. Он такое же физическое тело, как и его собственные члены. Ему нужна тренировка бессмысленного общения, и это унизительно. Хоть она и готова предоставить некоторые свои интимные части в полное его пользование, она понимает его чувства и даже отчасти разделяет их. Впрочем, всегда раздумывая о разнице между психологиями мужчины и женщины. Мужики, кажется, более склонны к немотивированному отчаянию.
Неожиданно он исчезает в интернете с концами. Какая погода, - восклицает он в ответ на ее вопрос, - если тебе здесь доступна любая из погод! Тем не менее, погода одна. Там, где ты здесь и сейчас. Она видит, что ей не удержать время. Ее сносит - в гости, на открытие выставок, к престарелой подруге в больницу, она даже устраивается на работу, чтобы страдать и не сидеть дома. Все, как у людей. Осталось лишь выйти замуж, записавшись позорно в это их человечество, где носят ярмо, назвав любимым.
Он сидит в маленьком кабинетике. За окном зима. Телефон молчит. На столе открыт ноутбук. Справа и слева маленькие томики Катулла, Наташи Рязанцевой, еще что-то, ах да, Берроуза «Голый завтрак», но это он берет на дорогу в метро. А так впереди светлый день, когда ничего не нужно. Можно отстраивать линию ума, что и смерть не страшна. Уму, действительно, не страшна. Наш ум даден не от этой земной конторы. Когда ум есть, кажется, что его не потерять. А потом чредой находит сон, чредою аппетит. И вот – нет тебя. Ау, Мисюсь, где ты? Не сердись, я, кажется, умер. Или хочу, чтобы ты меня таким считала. Писатель, увы, должен быть мертвым. А то ты не знала.
Иногда хочется, чтобы все было по-человечески, - нежно, по-дружески. Но для этого надо дотрагиваться до другого, если не рукой, то словами. А потом окажется, что ты его обманул, когда он тебе поверил, а ты ушел, чтобы обязательно остаться одному, иначе не можешь. Натяжение чувств – это ведь хорошо, ты не находишь? Он постоянно мысленно говорит с ней. Неужели не слышит?
Только когда его оставляют в покое, он способен видеть нежное облачко вокруг людей, иногда даже и мужчин. Ему уже было почти двадцать лет, когда он научился не волноваться при разговоре с девушками, - поскольку с ними можно молчать, если нет особого желания, а его нет почти никогда, и это нормально. Мир и так уже полон гармонии, звучащих милых звуков. Тихо, и все трепещет. Сначала было стыдно, что он такой, потом прошло.
Главное, не приближаться, потому что иначе начнутся болезни, надо ездить проведывать, надевать в больницу голубые целлофановые пакеты на обувь, сидеть в коридоре третьего этажа на бордовых скамейках, нюхать больничные запахи, от которых холодеет в брюхе, вынимать из пакета суп с фрикадельками, апельсины и сборник кроссвордов. А потом ехать на кладбище и так далее, без конца.
Человек играет много ролей, а переодевается во сне. Она старалась выгородить себе грим-уборную, не превращаться в скрежещущий механизм на работе. В женщине много душ, и всякая хочет воплотиться. Она была бы верной, как японская гейша, женой, угадывающей желания своего мужчины. Это такая же скука, как и любая другая работа, но, главное, вовремя менять занятия, чтобы тебя не догнали. Кажется, это и советовал делать Маркс при коммунизме.
Она могла бы сопровождать мужчину, слушать, что он говорит, в меру отвечать. Некоторым довольно одного звука женского голоса. Сидят, слушают, прикрыв глаза. Как будто заранее умерли и получают удовольствие с того света. Им можно только позавидовать. Они любят, чтобы женщина сопровождала их в туалет, терла мочалкой спину, сидела рядом за обедом, взбивала подушку перед сном. Ничего странного, что человеческая жизнь тут не приветствуется.
Зато всегда можно устроиться надзирательницей в ближайший к дому концлагерь. Если, конечно, пройдешь конкурс злобы и страха. Бить людей, не отходя от лица и гениталий. Это бодрит. Самое интересное, что ад - дверь в дверь с раем. И даже фейс-контроля нет. На самом деле, психическая болезнь это лучшая защита от человечества. А злоба – натуральный психоз. Одна из лучших, хотя и тесная, комнатка, в которой можно спрятаться.
Сильный мороз, тревоживший энергетиков страны, спал, но пошел снег, и аэропорты стали работать по фактической видимости, то есть переправлять самолеты вместо Москвы в Нижний Новгород. Для начала она расслабилась. Потом сказала себе, что никуда не торопится, и сняла гостиничный номер на бывшей улице Свердлова. Глухая провинция не у моря. Надо все время себе повторять, что ты одна в чужом городе, живешь в гостинице, видеть себя в отражении собственной памяти и в какой-то книге рассказов. Стоять у окна и смотреть на освещенную улицу, по которой никто ни идет.
Между книгой и реальностью есть неприятный зазор, поэтому она и старается не выходить из книг на этот их вонючий свежий воздух. Это тоже невроз, но иных безобидней. К тому же, действительно, очень много хороших книг, среди которых можно прожить долго и счастливо, ни с кем не общаясь. То есть, - общаясь, но изнутри, как бы через книги и их смысл, якобы об этой жизни, хотя, конечно, где его здесь найти? Нигде.
Можно даже выйти замуж, чтобы у него (или – у нее, сейчас это тоже модно) был свой диван, письменный стол с лампой и ноутбук с библиотекой Мошкова внутри, и можно переписываться по ICQ, а, насмотревшись порнографических картинок, обниматься и целоваться, сравнивая и воображая, пока не затошнит. Тогда, в своей черед, хорошо идет философия. Застенчивых больше устраивают молчаливые собеседники, да они, кстати, и красноречивей. Не тратят время на ерунду косноязычную. Хотя она и не могла понять, как он может слушать каждый час новости по «Эху Москвы»? Даже ночью подгадывает ровно просыпаться. Это тоже какая-то ненормальность. Ничего произойти не успевает. Слушает одно и то же. Нет, ее это не раздражало, она ему даже и не говорила ничего. Просто странно, умный, кажется, человек.
Мы тремся своими мыслями о чужое непонимание, вырабатывая тепло.
В минуты ненужной откровенности он рассказывает, как, учась в университете, вынес из читального зала районной библиотеки синий том Пастернака из «Библиотеки поэта» 1967 года издания со вступительной статьей Андрея Синявского. Она выслушала один раз, другой. Она не понимает, почему ей, такой нежной, надо это все выслушивать снова и снова.
Тогда она идет в ближайший магазин и покупает ему, скажем, носки и трусы. Или домашние тапочки. Или острые ножницы, чтобы подстригать ему бороду. Или еще что-то. Она всегда покупает только ему. Если бы его не было, она все равно покупала бы только ему, и это уже было бы психозом. Она благодарна ему, что он есть, а, значит, она не сумасшедшая.
Если Бога нет, и Его надо придумать, значит, мы безумны.
Перед тем, как умереть или хотя бы смертельно, в последний раз, заболеть, она еще попробует переменить имя. Давно хотела, только трусость не позволяла. Когда человек не любит себя так, как она, надо менять имя. И не с помощью мужа, а самой по себе. Заодно повод замести следы, чтобы тебя не нашли ни сейчас, ни после смерти. Но самое трудное это самой поверить, что у тебя другое имя. Хотя перемена имени – лучший повод, чтобы понять: на самом деле, у тебя вообще нет никакого имени. Поняла? Никакого имени. Ты свободна.
То, что у нее вовсе не было имени, сперва его озадачило, а потом даже и возбудило. Вот ведь, насколько все гениальное просто. Почему ни у кого не хватило силенок и воображения возопить на весь мир: «у меня нет имени! В отличие от всех вас, придурков!»
Но, когда он ей это сказал, она ответила, что отказалась от имени вовсе не затем, чтобы прославиться на весь мир. Безымянные и мрут безымянно. Спросила, знает ли он, как душно и страшно умирать? Так что и тут нечему радоваться.
Назавтра как раз было тринадцатое, пятница, новолуние. Должен был быть какой-то шумный пожар, который запомнят надолго, и что-то еще, почти тайное, что всплывет много позже. В каждом дне есть такие особые кармашки, как в азбуке первого класса, куда засовывают картонные буквы, слоги, а, бывает, что и шифры, перед которыми все зарубежные разведки сущие дети и ковбои Джо, потому что никому не интересны: рядовые ада, не более того.
Зачастую супруг похож на автоматические мысли, которыми живешь, их не замечая. Уставая, она хотела бы жить в таком бессознательном состоянии, покачиваясь в метро, за едой, перед телевизором, в туалете. Но именно так прошла вся жизнь. Мокрая глинистая почва в Митино. Обязательно туда лезть, нельзя дезертировать в неизвестном направлении, хотя бы оттуда? Отказаться от выполнения последнего долга бывшего живчика?
Разрушить автоматизм супруга можно, убив или хотя бы унизив его, чем большинство людей, говорят, и занимаются. А можно – путем собственного покаяния или (в переводе с греческого) переменой ума. Превосхождением умом самой себя, живущей автономной нервной системой. Например, совсем не хочется кушать, потому что это неважно. Заодно понимаешь, что супруги носят накладную психологию. Сшито как по фигуре, а, когда умираешь, даже в гербарий не годится.
На самом деле, ум никуда не годится, выращивая ее мнимое «я». Даже если назвать это мнимое «я» своим супругом. Она уже не улицу не могла выходить, потому что ничего интересного там не было. Разве что ходишь глотать воздух или по нужде в магазин, - не поднимая глаз. А то, что надо ходить на работу, просто убивало ее, потому что самым интересным в жизни было мучиться собой.
Когда-то она, как и все, наверное, мечтала запереться в каком-нибудь высоком замке с рыцарским мужем и борхесовской библиотекой. Лишь став большой, она поняла, что невроз излюбленных мечтаний защищает лучше крепостных стен. Очнулась в метро. Сидит между двумя толстыми тетками, которые греют своими шубами. Многие стоят. Покачиваясь. Напротив, юноша в темной куртке, слушает музыку в маленькие наушники. Чихнул, потом еще раз. Аллергия, наверное. Еще чихнул. Она закрыла глаза. Ей давно уже тяжело смотреть на незнакомых людей. Еще страшнее наткнуться на знакомого, поэтому она смотрит в землю. Говорят, что это путь к депрессии. Но не к безумию, если смотреть вокруг. Лично она давно уже поняла все, что могла бы увидеть. К сожалению. Теперь надо что-то выдумывать. Бедолага чихал, тер нос. Надо было тереть точку под носом. К счастью, он вместе со всеми сошел на переходе на кольцевую, а то ей пришлось бы сойти. Тяжело было смотреть на его мучения. Кажется, она опять потеряла сознание.
Ей надо было уйти оттуда. Выйти в неизвестном направлении. До того, как она умрет. Еще было время. Но немного. Надо сосредоточиться. Быть готовой. Готовность это все, как говорил Бродский. Она чувствовала, насколько невелика по сравнению с этой задачей. И сил почти нет. Но все, что в ней еще есть, она отдаст.
Тот свет это ерунда. Темнеет в глазах и ничего не видно. Мозг, не омываемый кровью, превращается в свой бледный слепок. Аидос, невидимый мир. Слепень и больше ничего. А Россия – чистилище, предбанник ада. Читая книги по психоанализу, по психологии, она понимала, что у нас правят клинические идиоты и преступники. То, что в учебниках считается нормой, здесь безумие и путь к уничтожению. Как жить среди уродов и психопатов? Или уйти, или принять их окрас. Уйти куда?
Она не поняла, почему он так растерялся. Кажется, потерял работу или кто-то у него умер. Совершенно не хотел выходить из дома, но и с собой ему было неуютно. Все время рвался непонятно куда. Как перед смертью от воспаления легких, так, кажется, описывают это врачи. Она подарила ему фотоаппарат, чтобы он ухватился за то, что фотографирует. А он стал придумывать большой сюжет, куда мог бы воткнуть в виде глав свои фотки. При этом отказывался выходить куда-либо без нее. Говорил, что стал плохо видеть. Точнее, не хотел видеть. Она боялась, что он сойдет с ума, тем более что у него и площадка уже была подготовлена в виде мировой истории философии.
Ей было интересно, что он еще придумает. При этом боялась, что начнет пускать слюну и ходить под себя. Радовалась, что он выясняет отношения с Богом, а не с ней. Опасаясь, что все-таки – с ней. Впрочем, тут все запутывалось.
Как-то она читала книгу психоаналитика о самоанализе. Ее поразило, над какими пустяками рыдают цивилизованные женщины, какой у них примитивный экзистенциальный горизонт. Психоаналитик выглядел просто придурком.
Потом она подумала, что таковы и есть «малые сии», которых надлежит любить и беречь, как обычных человеков. А ей, как и всем остальным, на людей начхать. Ей философия гораздо важнее. А ее другу – Бог. Иным государство, страна, своя рубашка, все равно что – лишь бы человек был не крупнее муравья под ботинком.
На самом деле культура это взрыхление себя самоанализом. Она сделана из такой грубой земли, что ее надо долго перетирать между пальцев. Поэтому она и любит все эти философские страдания, что чувствует себя живее. Она помнила, как, впервые оставшись наедине, они тут же занялись любовью к Богу. Причем, Асар Эппель, сообщивший им это выражение через книгу «In telega» был третьим.
Она спрашивает, почему так устроено, что днем рвешься вперед в неясную перспективу, а ночью отбрасываешься в смерть и страх, так что даже бодрую иной раз притягивает, - но он не отвечает, и это хорошо, потому что в тишине больше смысла. От нее под сердцем глуше, темнее и сердечней.
Вообще время так устроено, что, когда есть, открывает тебе дорогу, не обязательно в пространстве: для нее - в чтении, иногда в любви, всегда в воле к жизни и открытиям. Для нее жизнь это планы на жизнь, так уж она устроена.
Когда время принадлежит только тебе, не хочется думать о тех, кто стоит по его краям, бессознательно тебе угрожая. Ты здесь в безопасности. Даже смерть принадлежит тебе, как родная, и другие люди – нет. В России, во всяком случае. Ты русская, а они тебе угрожают, грозя сожрать. Такая вот скорлупа у ореха, в котором ты живешь, и другого тебе не надо. Мир как воля и представление. Кто бы это ни сказал, он был прав.
Она гонит вперед на своем Peugeot. Воскресный день, и, главное, что все едут в какую-то другую сторону. Это и есть счастье, хотя бы в глазах и мелькали несущиеся стоймя насекомые, похожие на кровососущих дьяволов, сиречь людей. Постоять на обочине, передохнуть, в ноздрях железный запах крови. Скоро вечер, наверное, оттуда и высланные вперед светящиеся мухи по окраинам взгляда. Если и умирать, то медленно и подробно.
Пока не спишь, ты в готовности. Первый муж изрядно отвлекал ее тем, что пересказывал в кудрявых подробностях двухтомник «Мифы народов мира», доведя свою образовательную методу до невротического образа жизни. «Если он не Вяч. Вс. Иванов, то какой же я капитан-интеллигент!» - восклицал он по поводу одного из авторов «Мифов», и это было даже забавно, если бы она вовремя не поняла, что запросто сойдет вместе с ним с ума, если не отправит его, куда подальше. К счастью, они жили в ее квартире на Таганке, и она однажды просто сделала за полдня железную дверь и не дала ему ключи от нее. Вещей у него, кроме этих «Мифов», практически не было.
От мужа осталось неприятное ощущение, что она уже все знает. Лишь бабочки кровавые в глазах. За ними и летишь по радужной оболочке. Чем больше читаешь, тем бабочки красивее. Только хорошо бы сразу выбрать, в какую сторону читать, а то от их крыльев голова может закружиться, а там и затошнит. А уж хуже, чем в унитаз блевать, ничего с ней и не было пока что. «Ах, как славно мы сегодня похудеем», - говорила она вместо этого, не желая жить. И в желудке сразу начинало подташнивать, как если встала чересчур рано, не выспавшись.
Всякая аскеза должна быть доморощенной, то есть придуманная тобой. Самое примитивное это воображать себя киевской ведьмочкой. Другое дело постепенно стать ей, внимательно живя своей жизнью. Но точно так можешь стать и усохшим скелетом. Или бабочкой на манер тех, что видишь снаружи. Не загадывай, потому что движение форм не останавливается, как и мысль, их преображающая.
Иногда она выпивала в одиночестве рюмку вина под какой-нибудь паштет или рыбу и буквально растворялась в красном головном тумане. Тогда садилась за карточный пасьянс, говоря себе, что наблюдает за своим безобразием и складывающейся картинкой судьбы – со стороны. Впрочем, удовольствие от раскрытого веера судеб получала настоящее. Но со стыдом, как от рукоблудия. Уходила из кухни, где был круглый стол в свою комнату, сидела какое-то время с книгой, потом возвращалась. В карточных судьбах было что-то ласковое, успокаивающее.
Будь у нее семья, так хоть круги по воде разошлись бы, когда она опустилась на дно. А так ничего. Что даже лучше. На дне живут, принимая формы придонного ила. Она решила больше не жаловаться на жуткие ночи, на боли в сердце и левой руке, на смертный пот, когда просыпалась в мокрой и ледяной ночной рубашке. Если выжила наутро, то пиши о радостях жизни, о свете, а не о тьме. Хотя бы сейчас, пока светит солнце, легкий морозец, слышно, как дворник сгребает лопатой снег на улице. А, может, кто-то разгребает сугроб вокруг своего гаража у подъезда дома, лень подходить к окну и смотреть вниз. Назавтра обещают новые снегопады, пасмурную погоду. Из-за этого, небось, и голова такая тяжелая, что никакой цитрамон не помогает.
II.
«Винни-Пух» писал про любовь
Алан Александр Милн (1882-1956) был смутно известен в России как классик английской детской поэзии, прямой наследник Эдварда Лира с его специфическим абсурдным юмором (вспомним «Балладу о королевском бутерброде» в переводе Маршака и исполнении Юрского). Потом появились книги о «Винни-Пухе». Сейчас начинают переводить его «взрослые» творения, оказавшиеся не менее превосходными. Роман под названием «Двое» (1931) в переводе В. Кулагиной-Ярцевой напечатан в июньском номере журнала «Иностранная литература».
Безупречное счастье влюбленности в собственную жену мало кому из писателей описать в полной мере. Автор, как истинно английский парадоксалист, сделал это блестяще.
Сорокалетний сельский джентльмен, обладатель имения, в котором он ухаживает за цветами, любуется милой женой и разводит пчел, написал вдруг роман. Ну забавы ради. В чем-то автобиографический, с посвящением любимой жене, с юмористическим описанием соседей и котов, живущих в доме, сорняка, обвившего садовый цветок, всякого рода нелепостей… Роман, полный суждений и мыслей по самым разным поводам.
Роман отправлен издателю, заключен договор, книга выходит в свет. Сельская жизнь между тем идет своим чередом. Соседи собираются прочесть книгу, как только ее достанут. Встречи с ними по уик-эндам в меру смешны и идиотичны. Редкие выезды автора в Лондон вдруг расширяют круг его знакомств за счет бесцеремонных миллионеров, издателей, знаменитых критиков. Но возвращение домой искупает все. Здесь милая жена, воплощающая красоту, любовь, покой. Она и машину водит бесподобно, и дом ведет замечательно, и коты ее любят, и поезда приходят к ней по расписанию, и в теннис на играет лучше всех, и все мужчины завидуют, конечно, мужу этого совершенства.
Между тем к книге приходит феноменальный успех. Крупнейший критик во влиятельнейшей газете объявил ее «книгой недели». Признание набирает потихоньку свои обороты. Один выскочка-миллионер даже сравнивает автора с Диккенсом, единственно которого и прочитал в детстве. Автора уже спрашивают, что он пишет еще? Да ничего не пишет. Есть гораздо более важные дела в жизни, хотя бы право на частное, никого не касающееся наслаждение счастьем этой жизни…
Роман собираются инсценировать. Самый модный драматург Лондона предлагает свои услуги. Надо переезжать на зиму в столицу. Новые знакомства, знаменитости, встречи, ленчи, ужины, премьеры, не обо всем даже успеваешь рассказать жене (а она – мужу). Вдруг обнаруживается, что в его отсутствие их посещал этот самый миллионер, лорд Ормсби, владелец газет, который, кстати, и способствовал его славе. Между тем, у этого прощелыги отвратительная репутация насчет женщин.
Надо бы уехать обратно в деревню, прочь от соблазнов светской жизни, но куда деться от этой нежданной славы модного литератора, от репетиций в театре, где его знакомят с актрисами, вводят в незнакомый, притягательный мир. А то, что его юношеская влюбленность, некогда знаменитая певичка, а ныне леди Эджвур, умнейшая из женщин, вернется ради его пьесы на сцену, будет произносить написанные им слова… Что ни говори, Лондон – великий город, в котором случаются поразительные вещи.
Сложные мысли посещают героя. Да, он ведет деловую жизнь, его жена – светскую. Конечно, лучше иметь трех жен. Одну – чтоб заботилась, другую – для умных бесед, третью – для любви. Ту, что любви, вообще никому не показывать. Хорошо, думает джентльмен, а если бы я был одним из ее трех мужей, меня бы для чего предназначили? Вообще ни для чего? Нет, не то…
А миссис Уэллард возвращается уже домой после полуночи. И это невыносимо глупое выяснение отношений, словно бы репликами из собственного романа, типа: «Где же ты все-таки была?» и «Надеюсь, ты шутишь!» и «Мне было этим вечером так хорошо, а ты все испортил!»
И что-то уже сломалось, что-то не проговорено, и все рушится. Нет, конечно, она невинна, но как же ей объяснить?.. Сердце читателя на миг заходится от мрачных предчувствий. Над нами страсти роковые, и от судеб защиты нет? Нет, не это, ни в коем случае. Это ведь А. А. Милн: «Джеймс Джеймс Моррисон Моррисон, а попросту – Маленький Джим, смотрел за упрямой, рассеянной мамой лучше, чем мама за ним». А рассеянная мама уехала в город без своего Джима, и вся Англия со своим королем, его родней и свитой искала маму три дня и три ночи, пока от нее не пришла телеграмма о возвращении с обещанием никогда больше не ездить одной! Нет, все будет хорошо. Они вернутся к себе в имение, и коты выйдут к воротам их встретить, и, конечно, жена все предусмотрела и написала, чтобы служанка не ставила цветов в комнате: они сами пойдут вдвоем в сад на них посмотреть.
Юмор, с которым нами воспринимаются окружающие, не мешает ведь увидеть замечательные достоинства и даже полюбить. Ты – один такой, но ведь и другие – одни такие. Удивительно. Дословно роман называется: «Два человека». Алан Александр Милн шьет свои книги из чего-то такого, из чего Бог шьет наши души, когда мы в своем уме. Почитаете, почувствуете разницу.
Бегство сквозь эрогенные зоны соцлагеря
Подлинный «Рим» ждет дома…
Николай Климонтович «Дорога в Рим». – Белгород, «Риск», 1994, 35 тыс. экз.
Советская психология, как известно, причудлива. Никому, однако, не пришло в голову описывать ее с точки зрения нового Казановы, которого страх перед замкнутым соцпространством заставляет использовать иностранок в качестве средства для пересечения в их интимных местах государственной границы. Понятно, что при этом его мужские органы вступают в рискованную игру с органами госбезопасности: любовь всегда беззаконна, но тем паче любовь к иностранке! И без того жесткий Фрейд советского либидо и вовсе затвердевает железным Феликсом.
Таков сюжетный ход новой книги московского писателя Николая Климонтовича «Дорога в Рим». На цепкую постельную память члена профкома литераторов нанизана череда любовных новелл. Но, странным образом, перед нами не столько эротическая книга, сколько роман-притча, исчерпывающе описавший время, место и психологию целого послеоттепельного поколения. Писатель избрал неожиданный ракурс: взгляд на эпоху изнутри ее самой. Любовь к иностранцам – это ведь и знак общественной психологии с ее тоской по «Западу», тягой к бегству и вполне азартным познанием доселе неведомого мира. «Свой иностранец должен был водиться в каждом приличном доме, и ценили его больше, чем родственника лауреата Ленинской премии, берегли от завистливого глаза пуще детей и жены, с той ревнивостью, с какой тщеславные люди поддерживают престиж, а коммерсанты лелеют выгоду». И уж тем более «для московского плейбоя иметь любовницу-иностранку было непременным условием хорошего пилотажа».
Со школьных и студенческих «бардаков» с их экзотическими одноклассницами и сокурсницами кубинками, чешками, немками ГДР – и дальше, дальше – аспирантками, славистками, туристками француженками, финками, шведками, американками посольств, корпунктов, культурных обменов – нас влекли и манили эти загадочные существа иного мира, иных культур, иных перспектив. Все они, казалось, вели в один большой неведомый Рим.
Автор восстанавливает реалии недавнего, но уже безнадежно ушедшего времени с дотошностью каталогизатора. Вот они, дешевые вина тех лет, любимые точки, сленг с длинным синонимическим рядом исконного любовного слова в отсутствие слова «трахать». Вот интегральное исчисление московских обрядов – от кухонных и ресторанных до центровой фарцы и околодипломатических светских салонов. Вот описание соц-арта ВДНХ (автор-герой готовил статью в эмигрантский журнал по искусству) с фаллосом-кукурузой и фонтанной вульвой в центре мироздания. Вот интуристский рай гостиничной Ялты, реестр привозимых из-за бугра презентов и сувениров. Иностранка является в ауре импорта, и вещи описываются с обстоятельностью сопутствующего им советского удивления. Оказывается, у каждого года из слипшегося в нашей памяти безвременья были свои подробности, легко и артистично восстанавливаемые писателем. «В тот год, помнится, в определенном кругу было шиком опохмеляться голландским Боллс, петь Мурку в переводе на английский, носить марлевые индийские рубашки – по прошлогодней парижской моде и готовиться сваливать: то ли хлопотным путем – брака, то ли менее верным, но более прямым – по израильской визе». Более того, я у каждого года свой женский образ, неслучайный, как сейчас понимаешь, на этой дороге в Рим.
Изменения героя с его детства профессорского сынка до укорененности в своем статусе непризнанного на родине писателя шли вровень с подспудным изменением страны, движущейся в тот же «Рим». Линия ГБ в романе Климонтовича оправданна и автобиографична (как, впрочем, и все остальное), она придает сюжету невыдуманный динамизм. Стремясь в тайное окно в Европу, будь оно в собственных книгах набоково-аксеновского стиля или под юбкой, лифчиком и в сердце прелестницы с иностранным паспортом, ты мог не сомневаться, что туда же по твоему следу идет с Джульбарсом какой-нибудь нынешний майор Карацупа.
Да, в итоге границу они перешли одновременно. Закрытый мир рухнул. Герой оказывается в столь желанной им загранице. И что? В Стокгольме, Париже, Флориде, Нью-Йорке он осужден видеть тех же знакомых, славистов, эмигрантов, вести те же разговоры, что в ресторанах ЦДЛ и ВТО, и встречать, будто призраков, давно забытые лица времен коктебельской молодости. Разве что в нью-йоркском «Самоваре» еще встретишь иностранцев. «Я спросил хозяина, который принял у нас заказ лично, отчего в «Самоваре» не русское обслуживание? Он с готовностью пояснил, что русские девушки много пьют на работе, отдаются клиентам прямо на кухне и нещадно обсчитывают, причем особенно отличалась одна советская кинозвезда, принятая на работу по высокой протекции».
Но подлинный «Рим» ждет дома. Толкучка с западным ширпотребом, мусор, вывески на латинице, реклама, пустые жестянки… Вернувшийся герой вдруг вспоминает свою давнюю знакомую художницу Софи, татарку с калмыцкими скулами и распутными глазами, которую как-то случайно застукал в ванной с ее собственным сыном-дебилом. Зачем-то он пускается на ее поиски и находит где-то далеко за городом в разваливающемся доме для престарелых. Софи худа, неухожена и явно скоро умрет. Она вдруг сует его руку себе под кофту, заставляет сжать ее мягкую грудь, и он в ужасе ощущает, как по его пальцам течет липкое женское молоко. «Поцелуй меня…», - говорит умирающая и с неожиданной силой притягивает его к себе. Круг замкнулся. Родина не отпустила. То ли третий Рим, то ли второй Содом и Гоморра.
Николай Климонтович формально принадлежит к «пропущенному» поколению нынешних сорокалетних писателей. Между тем его первая книжка вышла в издательстве «Советский писатель» еще в 1977 году. Выходили книги и после паузы, связанной со скандалом вокруг напечатанного на Западе альманаха «Каталог» (1981 г.) и попыткой создания в Москве «клуба литераторов». Пьесы и инсценировки Климонтовича идут с разным успехом в самых модных московских театрах. И ныне он занимает весьма престижное место «писателя в газете» для новых богатых, где обозревает литературную и светскую жизнь. Одна писательская известность его далека от заслуженной. В чем дело? Думается, что книга «Дорога в Рим» может это прояснить. Да, книга достаточно литературно изощренна и умна, чтобы не стать массовым чтением, несмотря на соблазнительность темы. Более того, в ней описан некий витальный порок поколения, к которому принадлежит и автор. Оно, поколение, никогда не питало надежд на изменения в стране. Была безнадежная, как любовь, попытка бегства с одновременной попыткой остаться человеком («Только влюбленный имеет право на звание человека»), не строя из себя ни дебила, ни сволочь. Попытка бегства, увы, удалась. Там оказалась все та же безнадежная жизнь. Все дороги действительно вели в Рим. Пока более жизнерадостные поколения тешили себя надеждами, пристраиваясь в номенклатуру, кому-то же надо обустраиваться на «римских руинах». Одним уже теперь. Без любимых.
Книга Николая Климонтовича поспела к самому концу 1994 года и имеет, на мой взгляд, все шансы завершить гипотетический шорт-лист шести будущих букеровских претендентов – вместе с Анатолием Королевым («Эрон»), Георгием Владимовым («Генерал и его армия»), Владимиром Сорокиным («Роман»), Асаром Эппелем («Травяная улица»), ну и, скажем, Михаилом Веллером («Ножик Сережи Довлатова»).
Евреи без погрома
Исаак Башевис Зингер, Ив Фридман «Тойбеле и ее демон». МХАТ им. Чехова, режиссер Вячеслав Долгачев
Поскольку пьеса нобелевского лауреата Исаак Башевиса Зингера (1904-1991) прежде не переводилась и на русской сцене не ставилась, имеет смысл вкратце пересказать ее содержание.
Действие происходит в еврейском местечке конца прошлого века. Тойбеле (Елена Майорова) – красивая, умная, начитанная, обеспеченная женщина, но без мужа. Он, непутевый, куда-то сгинул, и теперь ей ни развода, ни вдовства, ни замуж выйти. Может, поэтому в старых книгах ее больше всего интересуют таинственные случаи, когда неземные демоны посещают смертных женщин. В Тойбеле безнадежно влюблен местный помощник учителя (Сергей Шкаликов), бедный, молчаливый, даром что когда-то изучал Каббалу в Варшаве. Что может связывать такую женщину с неудачником-шлемазлом? Ничего. Она на него и не смотрит. Несчастный пускается на обман. Ночью он появляется голый в спальне у Тойбеле, выдавая себя за духа страсти. Напором, красноречием, лаской, угрозами, осведомленностью в тайнах земли и неба он поражает воображение женщины и овладевает ею. Зная, что навеки проклята, она тем не менее влюбляется в демона и отдается ему. Для счастливого «духа» такое положение не слишком удобно, и он внушает Тойбеле, чтобы та, как только найдется свидетельство о смерти ее мужа, немедленно вышла замуж за презираемого ею помощника учителя. Сам он, к сожалению, идет не повышение в свиту самого демона Ашмодая. Тойбеле протестует, но чего не сделаешь ради любимого. Увы, полгода нового брака не приносят счастья. Она по-прежнему любит демона и презирает мужа. Тот в растерянности. Вновь он приходит к Тойбеле «демоном», и вновь она счастлива. Смущает только, что в спешке он «надел» на себя тело ее постылого мужа, спящего на чердаке. «Может, мне прийти в теле друга твоего мужа (Игорь Верник), а заодно прихватить и его жену, твою подругу?» - спрашивает обескураженный демон. «Может, и так, - отвечает женщина, - я ведь все равно узнаю, что это ты». В разгар оргии в дом врывается местный ребе (Вячеслав Невинный) со своими служками. Позор, в общине разврат! Вынужден появиться виновник случившегося, сгорбленный, затюканный, в очках, и признаться в обмане. Он говорит жене, что и есть ее «демон». Потрясенная Тойбеле отказывается верить. Ее мир обрушился, она заболевает, дни ее сочтены. Мудрый ребе призывает мужа солгать у ее смертного одра, что он, муж – не демон, что демон – сам по себе, настоящий. Да, говорит муж Тойбеле, я не имею к твоему демону никакого отношения. Конечно, она и так это знала, зачем было ее мучить? Смерть уже близка. Муж в растерянности сбрасывает одежду. Он является к Тойбеле молодым неотразимым демоном страсти, любящим ее, рассказывающим о том мире, где они вскоре встретятся навсегда. Тойбеле счастлива, она умирает, воссоединенная со своим демоном.
Такая странная, непонятная история. Выходец из Польши, американец, пишущий на идиш, диалекте европейских евреев, Исаак Башевич Зингер поведал в своих книгах об уникальном, ни на что не похожем мире еврейского хасидизма. С его мистикой, психологическими парадоксами, пронзающей душу человечностью и непрописными истинами. Как говорил герой другой книги писателя: «Евреи – это единственное доказательство бытия Божия. Естественной эволюцией такого не получишь».
Спектакль МХАТа этнографически точно передает этот замкнутый мир еврейской культуры с ее обрядовостью, одеждой, подробностями быта, поведения. Пожалуй, со времен Михоэлса не было столь «еврейского» спектакля, причем, без всякой неестественности, шаржа, акцента, без «социально-погромных» мотивов и жуткой половецко-местечковой «музыкальности». Пусть Тойбеле танцует, но это страстное радение, страшный полет женщины, уверенной, что, полюбив, потеряла душу.
Вдруг оказалось, что еврейскому миру не нужны ни «гои», ни погромы, ни скрипочка, ни даже вечная скорбь, чтобы быть узнанным. Погружение в «еврейство» оказывается в спектакле кратчайшим путем к человечности. Временами кажется, что актеры играют что-то сверхинтимное, неподсудное рассудку, но легко и печально узнаваемое сердцем. Публика, было воспринявшая диковинную ситуацию как комедию масок и смеющаяся, как водится, в самых пронзительных местах, вдруг затихает. Смолкают кашель, ерзанье, гриппозный чих. Неужели о моих самых тайных ощущениях еще кто-то знает? Не занятые в спектакле актеры труппы выглядывают из-за кулис. Может, действительно, любящим не важно, какие тела они на себя впопыхах напялили? Неужели ночью люди – другие? Неужели любящий – выше себя, демон во плоти? Но откуда эта пропасть неузнавания?.. И что есть женщина? А тут еще: что есть народ? Не самым ли нутром каждый из них выражает то общее, что принадлежит всем? Любовь. Смерть. Тайну себя.
…Когда взволнован, стремишься на самых кончиках слов рассказать, что увидел в спектакле, как бы позабыв об актерах, растворившихся в явленном мире, - не есть ли это лучшая для них награда и похвала?..
III.
Софи и Ники Ферзены – наилучшие фигуры для их шахматной доски. Они с Александром сидят за маленьким столиком, сделают ход и надолго то ли задумаются, то ли впадут в созерцание. Кто из их знакомых мог бы занять то или иное место в их игре. Александр записывает на бумажке имена. Потом зачеркивает и пишет другие. Саша Конов вне конкуренции. К тому же у них с супругой двое детей, и это тоже совпадает. Слова «супруга», «Александр» нравятся ей, как будто она выступает на котурнах с прямой спиной королевы. На стороне белых – дамы. За черных играют кавалеры. Муж с ней согласен.
Когда он объяснил ей, что лучшая любовь - та, в которой двое постоянно чем-нибудь занимаются, чтобы не выяснять отношений друг с другом, она засмеялась и поняла, что он именно то, что ей нужно.
Она терпеть не может, когда ее трогают за живот. В браке такие особи обречены. За грудь, за попу – пожалуйста. Но когда трогают за живот, все у нее внутри обрывается, она перестает жить. А есть люди, особенно мужчины, которые именно так выражают свою нежность. Им нельзя ничего объяснить. И еще, когда лежишь голая в постели, стиснутая мужчиной, кажется, что ты уже в тесном гробу, где сплошной ужас и не вздохнуть. Если это и есть любовь, то ей не надо. Видно, она слишком нежная для нее.
Но для чего точно нужна семейная жизнь, так это для болезней. Смейся над тем, чтобы было, кому подать стакан воды, а приползаешь потом как миленькая. Поясницу так раскорячило, что до туалета доходила с криком. Вот тут муж и понадобился, чтобы держал за руку, утешал, подавал анальгин с водой, да и на рентгеновский снимок в поликлинику отвел за ручку, сперва нарядив в шубу и сапоги, потом сняв шубу и сапоги, потом опять надев шубу и сапоги, и, наконец, дома уже на руках отнес ее на кровать в шубе и сапогах.
Она лежала без сил, скрючившись калачиком, чтобы не болело. Только одно счастье, что худеешь. Болезнь – лучшее средство от ожирения. Но когда попадаешь в наши больницы или поликлиники, перед тобой лишь один выбор, - жуткий морг или смерть где-нибудь на свободе, чтобы и потом не нашли.
Когда выздоровею, думает она, надо поговорить с ним о смерти, решить все заранее, потом будет поздно. Если придумает что-то путное, значит, он точно ее суженый. Небо темнеет, начинается вьюга. Она бы предложила ему для последнего побега парк Царского Села. Сначала доедут до Питера, потом на электричке. Если будет автобус, то на автобусе. Наверняка будет автобус, на котором люди возвращаются из города после работы.
Надо решаться, пока не поздно. Потом в химическом составе крови произойдут перемены, и такие мысли покажутся глупым романтизмом. Надо передать свои мысли ему, но у нее на это совсем нет сил. Попробовать умереть вдвоем это, на самом деле, выстоять вдвоем против всех на последней грани. Она не уверена, что даже Пушкин смог бы ее сейчас понять, хотя при чем здесь Пушкин.
Зачем и нужна семья, если она не против смерти, которая вокруг этих двух. Но если вы вдвоем против смерти, то должны быть готовы ко всему. «Мы готовы», - говорила она, словно в бреду, и ей становилось легче, волна боли отступала, чтобы тут же накатить новым прибоем с белыми барашками. Если начать считать этих барашков, то можно заснуть. Но, считая барашков, нельзя отдавать себе отчет в том, что считаешь их, отдавая себе отчет, что отдаешь себе отчет в том, что их считаешь. Надо ехать, но на улице холодно, и вы ведь не сразу попадете в тот лес. А сил никаких нет. Мы должны поддержать друг друга в этой готовности уйти из одной жизни, чтобы прийти в иную.
Потом, видно, подействовала таблетка, и она заснула.
На доске присутствуют братья Тур, куда же без них. Два веселых студента с третьего курса геофака, брюнеты с гладко зачесанными волосами, блестящими и набриолиненными. Они рассказывают анекдоты и сами смеются громче всех. И, приходя в гости, всегда приносят две бутылки водки и две бутылки вина. Ни цветов, ни торта. Кто-то сказал, что их фамилия не Тур, а - Тух. Из шутки «большой тухес – тоже нахес». Мы ведь не сами выбираем себе знакомых. Хотя без них было бы еще хуже, говорит она себе.
Небо и вороны над Москвой всегда одни и те же, что успокаивает. В браке ты прилепляешься полностью к другому человеку, открываешь свое розовое брюшко, складывая под него все свои нежные лапки, готовая на все, и всего втайне опасающаяся. Грубо говоря, ты должна быть постоянно готова к смерти.
Чтобы во времена абсурда и дикости заняться чем-то осмысленным, они задумали писать вдвоем книгу о Москве, - на фоне своих знакомых. Века и здания меняются, а люди остаются теми же самыми. К счастью, они живут так кратко, что не успевают измениться, и каждые следующие должны жить с начала, ничего, по сути, не достигая.
Так возникает город-матрешка. Входишь в дом, а в нем оказывается много других, стоявших тут в прежние времена, и люди другие, и вид из окна не тот, что сейчас. И семья их тем крепче, чем сильнее они противостоят всему свету. Иного не дано. Они играют друг с другом, - белая женщина с черным мужчиной, потом меняются цветом. По шахматному полю движутся странные существа, называющие себя людьми. Проигравший складывает их обратно в коробку.
Да, лучше всего жить с человеком, постоянное желание которого не дает тебе пристально взглянуть на него. В вечном натяжении нервной ласки, для которой погода за окном, житейские и казенные трудности – лишь гарнир в любовно приготовленном к обеду мясном блюде.
- Ты чего все время бороду теребишь, - спрашивает раздраженно Софи.
Он начинает ворошить волосы. Она что, предпочитает лысых?
- Я поэтому рисую, мастерю, чтобы занять руки, - говорит Ники. – Я рад, что изнутри бьет энергия. Ты ведь знаешь, как ее спровоцировать, а потом извлечь?
Они сидят за столом, и он начинает разглаживать бархатную скатерть, на которой стоит тарелка с бефстроганов. Кое-где на скатерти жирные пятна, но это не страшно, это не повод, чтобы подстилать клеенку, как у других.
- Надо немного что-то запрещать, хотя оно и так запрещается. Создавать напряжение, хоть оно и так создается.
- Что ты имеешь в виду? У тебя странный вид, плохо себя чувствуешь?
- Голова жмет, видно, не тот размер.
- Тошнит?
- Только, если вдуматься, а так нет. Главное, чтобы нам с тобой ни в коем случае не идти в загс или куда там ходят, - в церковь, чтобы венчаться?
- Чего вдруг? Мы никуда не идем.
- Хорошо. Я, на всякий случай.
Разговор близких людей складывается из пустяков, когда достаточно голоса, а не смысла. Жизнь это вообще терапия.
- Излишек сил образуется самим расположением фигур на доске.
- Ты это к чему? – спросила она.
- Супруги Ферзены обречены на то, чтобы обращать энергию вовне. Иначе она разрушит нас самих, - мы слишком близки друг к другу.
- Только заговоров не надо, давай лучше путешествовать. Знаешь, как хорошо, например, в Хорватии. Будем гулять по берегу, там километры пляжа, твоя любимая погода, возьмешь с собой компьютер, будешь писать. Я создам все условия. Только сделай заграничный паспорт.
Городской пейзаж создают облака, зелень деревьев, уличные киоски с торговой мелочью. Открытое окно летом обещает неясные перемены жизни. Почему не представить маленькую свободную республику со своим местом в истории, если уж так приспичит прославиться. Русское государственное тело слишком мясисто, зло и неповоротливо, - мелким зубам по нутру рвать его на части. Всякая солнечная поляна будет мнить о независимости, если рядом не стоит спецназовец с правом бить любого врага народа на службе британской короны. Англичане гадят уже, как хотят.
- Проблема в том, хватит ли нас более чем на одну партию, - говорила Ники, зевая и держа перед собой свежие «Московские новости», которые читала непонятно зачем. – Хорошо написанная книга увлечет нас больше любой выгоды. У нас не мозги, а клубок рваных ниток, ты не замечал?
- Мы переменчивы умом из-за книг, как горцы – из-за погоды, и так же горды и любим свободу, - сказал он, глядя в окно, за которым только что было солнце, и вот уже опять собирался дождь.
После рокировки в углу на g8 годами ничего не происходило. Они переехали к его сильно постаревшей маме, врачу с сорокалетним стажем, которая сейчас сама нуждалась в уходе. Теперь она почти не двигалась, углы квартиры годами оставались без обследования, некоторые вещи он узнавал еще по своему детству, что прошло тридцать пять лет назад. Ники боялся пыли. Софи была здоровее его на аллергию, но стеснялась что-либо трогать, - ей казалось, что хозяйка будет ругать. Но в этих углах никаких хозяев, кроме самих забытых вещей, не было.
Зато диван был большой, не из этих краев. Где-то справа начинался подлесок, и, если сойти с дорожки, тут же провалишься в ноздреватый снег. В середине они сидели в консерватории, и сами эти кресла, музыка, портреты композиторов в золотых рамах действовали на нее каким-то расслабляющим праздником. После концерта они прошли за сцену, поднялись по лестнице и встали в очередь в артистическую комнату Владимира Теодоровича, чтобы поздравить с великолепным выступлением.
«Хуже всего, что так хорошо, что даже страшно умирать».
Естественно, что Софи тут же посоветовала Ники заниматься делом, а не думать непонятно о чем. Есть вещи, о которых не говорят, поскольку они и так предполагаются. Это вроде давления, которое повышается непонятно от чего. Прими циннаризин и полежи минут двадцать, ни о чем не думая.
Не помогло. Диван терялся в лощине, ранний закат над ним надвигался фиолетовой стеной, двигаться туда не имело смысла, того и гляди, начнется метель. Теперь он стоял в центре доски, не видя никаких предметов, только суть. Люди шумели, куда-то ехали, он старался не смотреть на людей. Если бы не Софи, он додумался бы до чертиков, до неприличия. Она удерживала его в рамках.
Куда бы они ни пришли, на людях его охватывала тоска. В ресторане он чувствовал себя скованным из-за тех, кто их обслуживал, кто сидел недалеко. Или было слишком жарко. Или музыка не та, что нужна. В литовском кафе им дали замечательно поджаренный картофель с рыбой на больших тарелках, и он надолго полюбил большие тарелки. В маленьком магазине на Куусинена они купили уцененный набор японских тарелок, - обычных, для супа и больших, куда, видно, японцы выкладывают морепродукты для закусок. Полторы дюжины отличных тарелок за 50 долларов. Софи была довольна.
- Почему я все время радуюсь жизни, - спросила она, - а ты радуешься только мне, которая радуется жизни?
- Потому что у всякого действия должен быть субъект, - забормотал Ники, - а король на доске не субъект действия, но скрытый центр притяжения всей игры.
Хорошо, что она пропускала его бормотание мимо ушей. У него была странная роль в их союзе, - пропускать ее свет сквозь себя. Его собственный свет был виден только посвященному, - трансцендентному мастеру игры. Они как раз вышли то ли погулять на улицу в выходной, то ли выровнять пешечное окружение. Софи присмотрела на развале постельное белье для Ники красного цвета. Вернулись с хорошим настроением. У них такой же сервиз, такой же китайский ее домашний халат. А их племяннице, наоборот, нравится все белое.
Из третьего лица картонной фигуры с животиком быстро переходишь в первое, стремящееся к осмысленности. Благодаря супружеской свычности, переход идет незаметно, почти безболезненно. Софи спрашивает, почему он, хмурясь, морщит лоб. Он предлагает растянуть кожу своего лба прищепками и закрепить за ушами. Она переносит его замечание спокойно. Смотришь на себя с мгновенным удивлением: «вот ведь выросло...», будто смаргивая и не замечая этого, но ведь и вправду удивительно.
Супружество очень хорошая форма, вроде как и на людях, и не позорно. Это, если жена спокойная. Софи, как и полагалось Ферзенам, к нему была спокойна, внимательна, а наружу, в окружающие их клетки – активной и предприимчивой, так что он не мог нарадоваться. От лишних слов у него в голове поднималась дикая боль, а самого начинало трясти.
Он и действовать мог медленно, в письменном ритме, чтобы продумать слова, шедшие друг другу в затылок. В противном случае брал паузу, молчал, скрипел мозговыми извилинами, бороздкой, с которой, как игла граммофона, соскальзывал вечный разум, в то же время сидевший на нем, как давно привычный мундир служащего по человечеству.
- Ты пиши попроще, - говорила Софи. – У тебя разум одновременно и головка проигрывателя, и мундир госслужащего. У читателя самого резьба соскочит.
Или вдруг оказалось, что надо оформить приватизацию квартиры. То есть каким-то образом она была оформлена, но теперь надо совсем иначе, на больших казенных бумагах с водяными знаками, с особыми печатями, и не просто с сургучом, а с витыми аксельбантами. Естественно, он наотрез отказался идти, куда бы то ни было, стоять в казенных очередях, просить какую-то нелюдь об одолжении. Жена напомнила, что ему более чем кому-либо, нужно место, чтобы быть собой. Что жить в общежитии, скитаться без своего угла, даже снимать чужую квартиру он не сможет. От чужих запахов у него просто начнется астма.
- Будет, как будет, - отвечал он.
Жена прошла насквозь все стены с оформлением, хоть эти люди были ей отвратительны не менее чем ему. Но на последнем этапе необходимо было его присутствие у нотариуса, от чего он тоже, рыдая и скорбя, отказался.
Вот ведь какая пакость. И впрямь, столько клеток, а ни одной твоей, просто потому, что любая, где стоишь, - твоя. Лишь бы не трогали, давали дышать. А вот этого здесь и не получается. Выданы 64 сотки, но за каждую идет борьба на смерть, битых пешек не считают. И он мог, как шут, валяться вместе с ними.
При этом, куда бы ни попадали вдвоем, начинали жить по-новому. Снаружи это, может, и не заметно. Ну, стали есть с саксонского фарфора, а до этого были японские тарелки. Или вдруг нестерпимо надо было прочитать ему «Философию природы» Гегеля, чтобы понять устройство авантюрного космоса XYIII века, карту которого тот нарисовал. Когда супруги ласкают грубое вещество, из которого состоят, оно, словно делается мягче. Они подчас мучительно истончаются во взаимных взглядах и разговорах. Отражениями зеркал побеждается душевная и телесная косматость. Сами супруги подобны взрыву первичного бульона, где зарождается жизнь.
Друг для друга супруги, как еврейское письмо, состоят из одних согласных. Огласовка – внутреннее дело каждого, предмет слов и мучений. Что, кстати, сбивает центр тяжести фигуры, который может оказаться в самом неожиданном для самого тебя месте. И тогда вдруг начинаешь рычать и дергаться, как безумный. А Софи, вместо того, чтобы успокоить его, сама входит в раж.
Поэтому сначала была нищета, потом дети пошли, потом надо было сидеть с мамой, там подоспели внуки, а в итоге он так и не свозил ее ни на море, ни в Париж, ни на Луну из сочинения Сирано де Бержерака. И кто бы сомневался, что все делалось специально, поскольку эти места для мысли не очень приспособлены, и стоит ли туда стремиться, если им и так хорошо друг с другом.
Непрестанные расчеты дуг, радиусов, кубов средних расстояний и времен вращения, по закону Кеплера, выдавали в Нике тихого помешанного, который был очевиден всем, кроме влюбленной в него Софи. Открытие его состояло в том, что не только люди имеют свои точные траектории, но и отдельные части людей. Исходя из этого, можно делать многомерные расчеты, проверить которые, впрочем, нельзя, поскольку люди не вникают в суть дела так глубоко. Он просчитывал варианты, которые самим играющим были за семью печатями. Философия левой ноги или печеночная ипохондрия – вещи эзотерические, но они укрепляли Софи в любви к мужу, а, значит, были не напрасны.
Опасность заключалась в том, что, пользуясь нанотехнологиями, он в приступе сплина и боязни рака эмигрирует в кожный покров и - будь здоров. Поэтому она теребила его текущими делами. Надо зарабатывать деньги, поднимать детей, активно себя проявлять, не гнить заживо. Кто, кроме него, мог написать всю правду о происходящем на доске. Причем, так, как только он может, - задумчиво и ритмично, по-бунински, по-набоковски.
Как только он решал, что все нормально, что они сейчас накормят маму клубникой и пойдут гулять в парк, она вдруг начинала звонить своей бывшей невестке, чтобы та не настраивала внучку против них. Медленно начиналась обоюдная истерика, которая постепенно расходилась волнами: к их сыну, к новой жене сына, которая была сейчас в положении, потом к бабушке, у которой начинался сердечный приступ. Ладьи занимали освободившиеся вертикали. Комбинация была форсированная, особо рассуждать уже поздно. Закончив одну игру, всегда можно было начать следующую. Но лишь все его игры складывались во что-то существенное, будучи, в свою очередь, частью большой игры, смысла которой он не воспринимал, но имел предположения.
- Когда мы первый год были на даче у Карины, - рассказывала Софи, пока Ники пролистывал очередного натурфилософа, - у нас отношения были не очень хорошие. Ты меня тогда ударил, и я приехала в Ильинское с синяком под глазом.
Ники отвлекся от описания гальванизма, который он хотел применить при зондировании пункта е4, и удивленно посмотрел на нее поверх очков.
- Ты, конечно, не помнишь этого, поскольку поспешил вытеснить все в подсознание...
- Какое, однако, богатое подсознание... – пробормотал он, соображая, куда бы пристроить его, помимо невроза.
- А я очень хорошо помню, как все лето старалась перестроиться, обращать внимание на небо, на деревья, на природу, на детей, смотреть, какое все это красивое, а не так, чтобы все вертелось вокруг одного тебя. Ты был лишь одним из множества предметов вокруг. Позиция строилась вокруг всех центров сразу. На то, чтобы научиться так воспринимать мир, ушло все то лето.
- А я чем занимался? Это когда я составлял краткое описание всех книг – от «Феноменологии духа» до «Лолиты»?
- Да, я помню, как ты сидел на террасе или перед домом, обложенный книгами, и печатал на машинке.
- По-моему, платили по семь долларов за одно изложение, причем, за последним гонораром я так и не поехал. Это все по поводу избирательного сродства, открытого Рихтером.
- Ну вот, и я училась видеть красоту деревьев, пруда, кустарников, неба, погоды, которая стояла тем летом. Причем, все было лишь верхушкой целой лестницы процессов. Как если бы шахматной доске, на которой мы играем, соответствовало множество уходящих вглубь каждой клетки отдельных миров. Ты пробовал уходить вглубь?
Он кивнул.
- Тем летом я решила, что, если у меня получится, то я какое-то время еще поживу. А то уже собралась подавать на размен. Как раз на следующий год ты начал писать календарь памяти мертвых.
- Да, «растение дает отмирать древесине, коре, дает отпадать листьям, а вот животное отрицает себя, формируя внутренности», - процитировал он начало. И далее: «Большинство людей живы не сами по себе, а циркуляцией с соседями по пространству и времени. Оставь их одних, они зачахнут. Они держатся энергией трения, душевного и физического. Их жизнь как особей сильно преувеличена, но тем интереснее обмен словами, пищей и мыслями, который они осуществляют. Даже их сны коллективны с той или иной мерой отчетливости.
- Ты не представляешь, как я тебя люблю, - сказала Софи. – Это как болезнь. А ты вот никогда не скажешь, что не можешь без меня жить.
Вне позиции на доске нет никого, кроме битых фигур. Тот, кто есть, являет собой функцию общего соотношения сил. Коллективная нелюдь – почему бы и нет. Таковы правила игры, скажет нелюдь, каковой мы посильно следуем. А ты кто такой? Тот, кого шугают матом? Ишь, пуп позиции.
«Тем более, тебе нужна своя квартира, - говорила она. – Собери документы, сходи, это недолго, а ты ставишь себя на грань погибели».
Ему нравился шум за окном, который забивал звук от телевизора. Когда Софи разговаривала по телефону, Ники, наоборот, присаживался рядом и слушал, как она разговаривает, с удовольствием. Она почему-то думала, что он подслушивает, ерунда несусветная. Так подслушивают море или шум деревьев в лесу во время зимней бури. Странно, что она этого не понимала, не верила ему.
Странно, она чувствует все, кроме предельной трагедии, которая ее словно оскорбляет. И Ники она всячески оттаскивает от этой пропасти, чтобы не смел смотреть! И обвинения, что, мол, хочет умереть и ее бросить. Как будто это Ники, а не Бог придумал смерть, а она, Софи, жизнью смерть попрала, а они вот не понимают.
Он уже и не знает, что делать. Маме плохо, а она слушает «Травиату» по телевизору откуда-то из Амстердама с Анной Нетребко в главной роли, и обижается, что надо бы сделать тише. Что это? Она рядом, пока все хорошо или когда еще можно бороться. Но смерть, открывающая иные измерения, для нее словно закрыта.
С другой стороны, он представлял себя, и поражался, как можно выносить эту постоянно бормочущую деревяшку. «Сейчас пойду душ приму... Дай маме горячий чай... Не забудь положить лук в омлет... Что там у тебя упало?..» - «Пар не пошел?» - хладнокровно интересовалась Софи. При этом трудно было молчать. Внутренние монологи требовали выхода наружу. То, чему учили с детства: когда читаешь книгу или считаешь варианты, не шевели губами, - к старости забывается. Словно теплый призрак возникал перед ним, и он спешил докладывать ему все, о чем думал. Такой ЖЖ-дневничок-моховичок.
Сил все меньше, - особенно по утрам: глаз не открыть, на ноги не встать. Придет время, и до письменного стола надо будет добираться ползком. Жена уже строчит на машинке, - детям одежду, ему кальсоны, себе перешивает кофточку с юбкой. Неужели вот так, тихо, дуриком, они доживут себе до Страшного суда, почему бы и нет. Кто-то чертит на песке хитрые комбинации, в которых главное взять первый приз у того, кто может схватить его прежде тебя. Поэтому они очень быстро крутят головой, языком и глазами, чтобы не упустить то важное, что интересно другим. Например, другие хотят жить отдельно от всех, чтобы показать, что они – другие. Поэтому приходится выстраивать себе огромные дома за заборами, желательно вместе с другими такими же, но при этом каждый день с утра до вечера уезжать на машине с шофером туда, где все, чтобы не потерять пульса времени, не выпасть из власти, а, наоборот, прибавлять в общественном весе.
Иногда жена встряхивалась и говорила, что если они куда-нибудь не поедут отдохнуть, она загнется, у нее и так уже ноги ломит. Больше всего он хотел, чтобы его оставили в покое. Там, где его оставляли в покое, ему уже было хорошо. У него не было такого здоровья, чтобы хватило на отдых. От солнца и веселья ему становилось плохо. Но кому это можно было сказать. Об этом нужно было молчать. И чем крепче, тем лучше. Вообще, как будет, так будет. Только чувство вины нельзя показывать. Постоянно приходится быть мудрецом, чтобы хранить неустойчивое равновесие. Очень помогал телевизор, мимо которого, однако, он проходил с все большим страхом, - такое оттуда неслось. Но жену это, кажется, развлекало.
Он целый день сидел за столом и «занимался», как называл это Лев Толстой и отец Исаака Башевиса Зингера. В принципе, все равно, что там – Тора, «Война и мир», примечания к Праджапати или натурфилософия в духе Александра Гумбольдта. При этом незаметно родились дети и тоже начали «заниматься» - кто рисовал, кто решал задачи, все сидели за компьютерами.
У человека всегда должно что-то болеть, чтобы он чувствовал себя защищенным от присутствия других. Жалеть его не надо, но и к делу не пристегнешь. Да и умирать - это возвышено. Не надо жалеть, что жизнь прошла, как прошли выходные, отпуск, и опять пора на работу, а ты нигде не был, не отдохнул, и все зря. На самом деле, где бы ты ни был, можешь сидеть на донышке себя, и заниматься делами, пока не трогают. Бог все рассчитал, дав тебе такой приют. Только не надо раскармливать, как говорит мама, а то будет тяжело носить.
У его жены большая семья, и, наверное, поэтому, даже когда никого нет дома, она любит кипятить в чайнике много воды. Всякий раз надо ждать очень долго, но гораздо хуже, если она ругается, что кто-то вылил воду из чайника. Когда он вырастет, у него будет свой маленький чайник, в котором он, как Лу Юй, станет кипятить особую воду для заварки, - не так много, как хорошо. Когда вода кипит, она ведь тоже умирает, особенно если для чая.
- Не сердись на меня, - говорил он поздно ночью, выходя из своей комнаты с книгами.
- Я? – отвечала жена, занятая то ли починкой одежды, то ли чтением. – На тебя? Ты с ума сошел!
IY.
РАБОТА ЛЮБВИ.
Беседа с Григорием Померанцем.
Григорий ПОМЕРАНЦ (род. в 1918) – один из немногих сегодня авторитетных мыслителей. Философ, культуролог, публицист, подлинный классик Самиздата 1960-70-х годов, он оказал огромное влияние на развитие взглядов поздней советской либеральной интеллигенции. Многолетний оппонент Солженицына, Григорий Померанц, прошедший, как и тот, войну и лагерь, критиковал его агрессивный почвеннический утопизм, одностороннюю упертость мысли, за что и заслужил от Нобелевского лауреата кличку “образованца”. Несправедливость последней очевидна, - Григорий Померанц один из образованнейших людей своего времени. А его человеческое и интеллектуальное мужество, заставляющее отстаивать свои взгляды в противостоянии любому мейн-стриму, авторитету и большинству заслуживает уважения. В течение ряда последних лет мыслитель фиксирует очевидные признаки системного кризиса, переживаемого современной культурой. И предлагает свой выход: обращение людей к ценностям, казалось бы, периферийным для нынешнего дня.
В разговоре принимает участие, кроме Григория Померанца, его жена - поэт Зинаида Миркина. Их взгляды, по словам самого Померанца, последние сорок лет развиваются в постоянной перекличке и могут рассматриваться как одно целое. Беседа началась, как водится, с теракта 11 сентября. “Террор – это как сыпь, отчетливо видимая на поверхности кожи. Но причина ее гораздо глубже, - в болезни крови организма, - заметил Григорий Соломонович. – Сама реальность заставляет катастрофами задуматься человека над тем, что происходит”.
От внешнего приказа к внутреннему созерцанию
Г.П. – Вот пример, казалось бы, из другой области. У нас есть знакомая семья, где одна Зинина подруга очень любила ее стихи. И есть ее дочь, которая стихов Зины не понимает. За исключением одного короткого периода, - когда умерла ее мать и тут же внезапно умер ее муж. В этот момент Зинины стихи оказались очень нужны.
З.М. – Умиравшая хотела меня видеть, повторяя, что “твои стихи вносят смысл и мир в мою душу”. Дочь, плакавшая от того, что этого не понимает и понять не может, на поминках просила меня два часа подряд читать мои стихи и потом говорила: “Боже мой, как бы я это пережила без тебя, как ты мне помогла!” Но прошло время, и все стало, как было прежде. Понимание закрылось обыденной жизнью.
Г.П. – Или Зинин папа. Когда мы включали Баха, он морщился, - ему это напоминало о похоронах. Когда умерла его жена, он полюбил Баха, чтобы никогда больше его не разлюбить. Это стал другой человек. Понимаете? Пока гром не грянет, мужик не перекрестится. Человек может что-то открыть в себе только катастрофой, только страданием.
З.М. – Открыть замысел Бога о нем. Что все мы – не венец творения, нам еще надо расти в самих себе.
Г.П. – И для того, чтобы обрести силы затормозить бессмысленное расширение техногенной цивилизации, создать культуру равновесия с природой и духовного роста, - для этого, видно, тоже нужны испытания, которые ужаснут, потрясут людей. Каким и было событие 11 сентября в Америке.
- А вас не смущает, что все эти теракты совершаются под религиозными лозунгами: люди объявляют себя подручными Бога, чтобы заставить людей отойти от “неправедной”, как они считают, цивилизации – путем уничтожения этих людей и разрушения этой цивилизации? Нет ли здесь заряда против “мира сего”, заложенного в самой Библии, которая сама как бы противостоит цивилизации?
З.М. – Да, в Писании пророки призывают людей к покаянию: покайтесь, а не то Бог вас уничтожит. Но ведь не мы, пророки, вас уничтожим!
Г.П. – Можно вспомнить эпизод с пророком Ионой, который обижался, что обещал разрушение Богом Ниневии, а Бог взял да и пожалел ее. Бог Ветхого завета использует гнев пророков как предостережение. Вообще Писание вещь сложная. И Коран, как Писание, вещь сложная. Там есть мекканские суры, которые близки к тому, что говорили ветхозаветные пророки. И есть мединские, написанные не столько пророком, сколько умным политическим вождем, который говорит как утвердить силой то, что не утвердишь одним политическим призывом. Ислам – вещь противоречивая. В средние века он был терпимее, чем христианство. Мусульманский суфизм – вообще суперэкуменизм. Ибн Араби говорил, что все религии истинны.
З.М. – Аль Халаш вообще утверждал, что признающий единственную религию не признает никакой религии.
Г.П. – Я думаю, что всякое глубокое религиозное чувство противится увлечению внешним. Учит умеренности, чтобы не увязать во внешнем. Чтобы силы духа уходили на поиски глубины. Это не обязательно требует аскетической отрешенности и уединения как профессионального занятия. Скорее, это должно стать частью общего естественного ритма жизни человека. Без этой школы умеренности и скромности нынешнее расхищение земных ресурсов не остановится и приведет к катастрофе.
З.М. – Говоря об использовании религии во внешних, политических целях нельзя не вспомнить о противоречии между Христом и фарисеями, которое ныне достигло невероятных размеров. У ливанского мистика христианина Халиль-аль-Джаврана есть такая притча. В горах Ливана раз в столетие встречаются два человека – Иисус Назореянин и Иисус Христос. Они долго-долго беседуют, и Назореянин говорит: “Нет, мы с тобой не поймем друг друга…” Тот Иисус Христос, который обвешан всеми регалиями и стал внешним авторитетом, это тот, кто, по сути говоря, и распял Иисуса Назореянина.
- По притче?
З.М. – И по сути. У религии есть два пути. Путь, указанный Христом, Буддой – путь бесконечного поворота внутрь, туда, где никогда нет готовых ответов, нет правил. И путь готовых внешних рецептов, когда все ответы даны, и ты точно знаешь, как надо. Вот тогда и появляется самый страшный враг человечества – фанатизм. Он может быть гитлеровским, сталинским, религиозным. И религиозный, быть может, самый страшный из них. Все Евангелие построено на противоречиях: “не мир, но меч” и – “блаженны миротворцы”. Такого очень много. И все эти противоречия можно разрешить только внутри себя, найдя свой собственный образ, и из него дав ответ. Или человек зомбируется внешним правилом и – казнит и убивает. Самая главная сейчас задача – это перестройка церкви, перестройка религии, перестройка человеческого сознания, поворот их внутрь.
Г.П. – Это означает поворот к созерцанию, если воспользоваться терминологией Томаса Мертона. В первом номере “Звезды” за 2002 год будут большие отрывки моих переводов из него. Там будет о трех созерцателях ХХ века – Антонии Блуме, Мартине Бубере и Томасе Мертоне. Последний сейчас меня больше всего влечет к себе. Я раньше его просто не знал, его глухо у нас не переводили, притом, что наиболее популярная его книга разошлась на 20 языках тиражом 20 миллионов экземпляров. Все его книги выдерживали десятки изданий. Его поздние книги – потрясающе глубоки. Основная их проблема это поворот к созерцанию. Поворот, который для него был глубоко личностным. Он был блестящим молодым человеком, писал эссе, начинал писать романы. И вдруг после больших колебаний совершил странный шаг: тоскуя по глубине жизни, ушел в католический монастырь. Ушел, думая, что никогда больше писать не будет. А потом, когда этот глухой колодец, в который он себя заключил, стал для него путем вглубь, он словно нашел в нем кастальский ключ. Первая его книга, “Яростная гора”, оказалась самой популярной, хотя и самой примитивной. Дальше он писал все более ярко и свободно. Монастырский распорядок стал ему мешать. Он вел с ним борьбу. Он выбрал самый суровый, - траппистский монастырь. Там разрешалось четыре письма в год самым близким, а он получал сотни писем со всего мира. Монахи изъяснялись знаками. В конце концов, он с большим трудом добился полной свободы поведения и печатания. Основная его проблема это – “созерцание в мире действия”, как называется одна из его книг. А в “Мыслях в уединении” он пишет, между прочим, о фанатизме. Что из всех видов человеческой обуянности самый страшный – обуянность религиозная. Потому что настоящая религиозность постигается только в тишине и глубине себя. Только в тишине себя человек слышит голос, который можно назвать голосом Бога. В шуме, ярости и обуянности мы вовсе не Бога слушаем…
- А когда он жил?
Г.П. – Он 15-го года рождения, мой современник, старше меня на три года, моложе митрополита Антония Блума на год. Погиб в 1968 году от несчастного случая: сушил феном мокрые волосы, и его убило током. На годы его жизни очень кстати пришлась политика диалога между религиями. Он неоднократно высказывал убеждение, что в мире складывается община созерцателей, понимающих друг друга, несмотря на различия их традиций, которые, однако, сохраняют важность, их нельзя отбросить. В тех же “Мыслях в уединении” он говорит, что противоречия – это проблема лишь для аналитического ума. Созерцатель же видит эти противоречия с такого уровня, на котором они перестают для него быть проблемой.
З.М. – Я хочу вставить одно слово. В послесловии к нашей с Григорием Соломоновичем книжке о мировых религиях есть такая фраза: глубина одной религии гораздо ближе к глубине другой религии, чем к собственной периферии. На этой мысли и построена вся книга.
Возможна ли мировая этика?
Г.П. – Получив полную свободу передвижений, - аббатом стал его ученик, - Томас Мертон поехал на Восток, где дважды беседовал с молодым еще далай-ламой. И это, наверное, дало далай-ламе понимание, что с христианством возможен плодотворный диалог, лидером которого он сегодня является. Есть прекрасная книга “Благое сердце”, которая представлена как книга самого далай-ламы, хотя это не так. Это протоколы семинара христианской медитации, который вести, комментируя Евангелие, было поручено далай-ламе. После него выступали другие, обсуждая и комментируя его точку зрения. Но что любопытно. Заседания начинались с того, что далай-лама зажигал свечу, остальные зажигали свои свечи от его свечи и на полчаса погружались в молчание. Только после этого начинали говорить. И заканчивали разговор получасом молчания. Вот это и есть тот уровень реального созерцания противоречий, когда, оставаясь, они перестают быть проблемой. Эта книга еще прекрасно откомментирована. Под объяснением некоторых терминов я готов полностью подписаться. Например, под таким. Вечность – это не бессмысленно надоедающая длительность во времени, а выход за рамки всякой двойственности, в том числе, и двойственности начала и конца.
- Тут уже использованы достижения восточной философии?
Г.П. – Да, но это еще и сознательно организованная деятельность, получившая благословение папы. То есть одно из направлений развития самой распространенной ветви христианства. Так что работа в этом направлении идет. Как-то на мероприятии в Горбачев-фонде при обсуждении вопроса, поставленного Гансом Кюнгом, возможна ли мировая этика, я единственный защищал точку зрения, что – да, возможна. Мне возражали, что этика связана с религией, а религии – несовместимы. Я говорил, что – да, они несовместивы, но на уровне буквы. А на уровне более глубоком, как сейчас сказала Зинаида Александровна, глубина одной религии близка глубине другой религии. И у нас еще такая метафора возникла, - у Зины, как у переводчицы, - что каждая религия это перевод с Божеского на человеческий. Переводы, безусловно, различаются. Но мы можем предполагать, что подлинник…
З.М. – …Подлинник несказуем. И религия, знающая, что она лишь перевод с несказуемого подлинника, будет бесконечно подлинней той, которая думает, что подлинник у нее единственной. Подлинник – общий, и он несказуем. А все религии – это переводы с несказуемого на язык человеческого.
- Можно ли это считать подготовкой к какой-то будущей общей религии человечества или все-таки каждая из нынешних религий глубже, нежели объединяющая их форма?
Г.П. – Моя точка зрения, что новой религии нет и не будет. Но будет понимание, что религии отличаются друг от друга не больше, нежели различные монашеские ордена и уставы, - францисканские, доминиканские и прочие. Что все они служат единой глубине, отличаясь при этом друг от друга, и отличия не должны стираться. Есть много религиозных путей, но глубина, нами не постижимая, может мыслиться как единая глубина.
- Но не приведет ли это “объединение” к еще более ожесточенным религиозным войнам? Ведь людям легче перенести совсем чужого, нежели “своего”, который отличается малым. Смертельная вражда “большевиков” и “меньшевиков” лежит, кажется, в самой человеческой природе.
З.М. – Тогда это абсолютно не то. Найти Бога – это найти единство. Поверхностное единство – это унификация, штамповка, ничто. Но если бы палец был мыслящим существом, осознавшим, что он не только палец, но и рука, и весь организм, и весь человек, - это и есть открытие Бога. Не только я, не только мое. Дерево едино, хотя у него множество листьев, ветвей, корней, ствол. Найти это внутреннее единство всего и есть наша главная и первая задача, без которой мы не выйдем в будущее.
Обучение единству.
Г.П. – Многое тут можно передать только метафорами. Не случайна всплывшая у нас метафора перевода. Не случайно Мертон после всех попыток передать свое чувство созерцания обращается к метафоре: это похоже на то, как если я прикоснулся к Богу, или Бог прикоснулся ко мне. Я придумал другую метафору. Представьте себе, что мы сталкиваемся с Солярисом, у которого имеются заливы. Человек рождается как его залив, но дальше возникают перемычки, загораживающие ему проход к Солярису каким-то мусором. У ребенка есть еще этот выход, и он беспричинно радуется близости к этому единству. Наблюдая Зинину любимицу, внучатую ее племянницу, я видел как весь первый год своей жизни она ликовала как пташка, неизвестно от чего. Она чувствовала свою связь с чем-то прекрасным. Когда человек вырастает, он, как правило, начинает осознавать окружающий мир раздробленным на предметы. Сам язык, обучение заставляют все время дробить мир, логически связывая его части. Педагогика должна ставить своей задачей преодоление этой перемычки в ребенке, сохранение в нем чувства единства. Чем взрослее человек, тем требуются все большие усилия, чтобы снова стать заливом целого, а не затянутым илом прудом или гнилой и засыхающей лужицей.
З.М. – Очень важно при этом учить человека не по подсказке знать о главном, а узнавать самому. То есть учить видеть и слышать, а не повторять готовые истины. Вот, что важно.
Г.П. – То, что Мертон называет созерцанием это ощущение своей открытости океану, ощущение себя его каплей. Это не значит, что вы станете океаном, но ощущить себя океанской каплей человек может. Искусству, поэзии присуща эта способность к бесконечности. Не случайно, поэзия часто была формой выражения глубокого религиозного чувства. Одна из задач педагогики – учить детей созерцанию. Крошками они делают это стихийно, а потом школа их портит, - учит быть внимательными к отдельностям. А учить детей созерцанию возможно. У нас есть приятельница, работающая в Питере в школе для одаренных к живописи ребят. Она проводила там такие уроки молчания, созерцания. А из города Пышмы нам пишет воспитательница детского сада, которая любит Зинины стихи. Она объясняла своим крошкам о Боге. И одна девочка шести лет ей сказала: “Я понимаю, - это как чувствовать маму с закрытыми глазами”. Вот это “чувствование мамы с закрытыми глазами” должно войти в нашу педагогику с детского сада в качестве прописей. А дальше использовать медитативную лирику, медитативную музыку, учить смотреть глубинную живопись. В русской традиции это иконопись.
З.М. – Это еще и сказки. Современная сказка очень сильно шагнула от любимого нами Андерсена в еще большую глубину. Есть Клайв Льюис, есть Михаэль Энде, тот же Толкиен, “Маленький принц” Сент-Экзюпери. Сказки такого рода поворачивают детей от внешнего к внутреннему.
Г.П. – Конкретные разработки это дело педагогов. Я только подчеркиваю чрезвычайную важность этого пути, без которого наша цивилизация не спасется. Дело в том, что в ХХ веке мы народили столько людей, что сейчас их на Земле в четыре раза больше, чем в начале прошлого века. Подавляющее большинство этих людей – недоросли, недоразвитки. Это те гунны, которые тучей нависли над миром. Это – провинциальные самураи, которые вступили в ХШ веке в драку и сожгли японскую столицу Хэйан, нынешнее Киото. Эта сила изнутри может взорвать любое общество, включая наше. Задача их воспитания не менее серьезна, нежели экономические перемены.
- То, что вы говорили о мистическом единстве мира соотносится и с нынешним его цивилизационным единством. Когда мы видим, как противоборство ему грозит немедленным общим крахом.
Г.П. – Понимаете, разрыв между тем, как сегодня воспитан человек, и тем, что требует цивилизация, - чудовищный. Чукча прекрасно воспитан для чукотского общества, обладая тем образом целого, который мы, будучи разорванными, утратили. Но современная цивилизация требует несравненно большей силы духа, чтобы воспринять мир как целое, имеющее смысл, да еще и – жизненный смысл. Задача, которая, безусловно, выходит за рамки собственно педагогики. Она бессильна, если не будет опираться на литературу, искусство.
- Вы сказали, что чукча годится для чукотской культуры. А не все ли мы сегодня “чукчи”, выходя из своей культуры в мир единой цивилизации?
Г.П. – В этом новом мире мы – “чукчи”. Отчасти это неизбежно. У меня есть небольшое эссе “Философия идиота”. Современная цивилизация так сложна, что каждый из нас в чем-то беспомощный невежда. Примитивный человек понимал все связи своего общества. Конфуций, я думаю, уже не все понимал, но у него было понимание целого намного больше, чем у самого гениального социолога. Это неизбежно, и мы должны осознавать трудность задачи. Сами воспитатели должны видеть себя носителями философии идиота, далеко не все понимающими. Ведь перед ними подростки, которые этого даже не понимают, невежественно считая себя понимающими всё. Самое страшное это человек, который знает, как надо.
З.М. – Моя подруга, гениальная в прошлом словесница, когда ей попадался новый класс, прежде всего разбивала зомбирование детей внешне усвоенными знаниями и правилами. Когда это ей удавалось, она проводила урок “Мое мнение как моя глупость”.
Г.П. – С одной стороны, надо развивать способность человека охватить мир как целое. С другой, бороться с нахальством недоучек, усвоивших какую-нибудь одну идею и решивших, что они знают все. Потому что это самая разрушительная для общества сила. И наконец третья сфера –область интимных отношений. Углубление любви, семьи. Ребенок, вырастающий в семье, где отец и мать не любят друг друга, срываются в грубость, живут в склоках, вряд ли сам вырастет иным. Есть, конечно, у любого человека свобода выбора. Но, как правило, дети случайных семейств так и вырастают колючими, надорванными, раздраженными на весь свет. А создать облако нежности, в котором должны расти дети, страшась обидеть другого, с собственной способностью к любви, к созданию собственной семьи, основанной на глубине чувств – это одна из великих задач, которую никакие общественные институты решить не могут. Только личный пример других людей, образцов отдельной жизни, произведений искусства.
З.М. – После того как закончился период нашего запрета, первое интервью мы дали “Московскому комсомольцу”. Было это лет 12 назад. Григорий Соломонович говорил примерно то же, что и сейчас, о любви, семье. Было это воспринято не просто с хохотом, а как какой-то идиотизм старых тюфяков, отставших болванов.
Г.П. – Мол, чего тут мудрить, давай полную свободу и все. То, о чем мы говорим, предполагает некую дисциплину в юности. Предполагает, например, не торопиться с близостью.
З.М. – Ну это уже предписания. У нас был общий вечер в Доме журналиста, который назывался “Одиноко прочерченный путь”. Это из моего перевода рильковской “Элегии к Марине”. Так многое перекликается с тем, о чем мы говорим. Рильке пишет: “Боги обманно влекут нас к полу другому, как в две половины единства. Но каждый восполниться должен сам, дорастая, как месяц ущербный, до полнолунья. И к полноте бытия приведет лишь одиноко прочерченный путь через бессонный простор”.
- Одиночество?
З.М. – Это вовсе не означает одиночества. Это означает соединение. Восполниться надо, прежде всего соединившись со своей сутью, со своей душой, а потом уже будет соединение с другим человеком. И вот это и есть суть любви. Ряд лекций, которые мы читали на нашем семинаре частью вместе, частью один Григорий Соломонович, - мы сейчас хотим их издать, - называется “Работа любви”. Это термин Рильке, очень важный.
Г.П. – Одно из правил этой работы, которое я вывел из опыта, - если случается ссора, то непременно надо вспомнить, что наша любовь больше того, о чем мы спорим. И у меня было правило: до вечера мы должны помириться. Нельзя тянуть ссору.
З.М. – Очень схоже с христианским правилом: нельзя ложиться спать, пока ты что-то держишь на душе. Надо простить и потом ложиться.
Г.П. – Это великий принцип: наша любовь важнее того, что нас разделило. Противоречие остается. Мы его не можем решить, но оно перестает быть проблемой. Мы живем дальше с противоречием, но продолжая любить. Мы не перестаем быть одним и тем же.
Прогресс нравственных задач.
- Вы говорите о любви, но мир стоит на пороге нового витка взаимной ненависти. Нам, выросшим на идеологии революции, разрушения “старого мира”, а, по сути, разрушения цивилизации, легче всего увидеть своих двойников в методической ненависти талибов, террористов, озлобленных антиглобалистов и им подобных. Мы не готовы к терпеливой и трудной работе в несовершенном мире. Скорее, готовы ненавидеть его и умирать в нем с проклятиями ему.
Г.П. – Да, конечно. Нужно понять, что идеальная справедливость недостижима. Что равенство и свобода – несовместимы. Что “свобода, равенство, братство” – абсурдный лозунг. Если есть свобода для сильного, то какого ждать равенства? Максимилиан Волошин говорил, что “справедливость – самая кровавая из добродетелей”. Эмануэль Левинас, не любящий слово “любовь” за его расплывчатость, тем не менее, замечает, что “любовь должна присматривать за справедливостью”. Ничего нельзя добиться, играя на одной струне. Музыка создается перекличкой струн.
- Насколько можно ожидать, что цивилизация после нынешнего вызова со стороны террора сможет перестроиться, как это удалось после революции в России, после победы над гитлеризмом в Германии?
Г.П. – Система этики того же Левинаса, которого у нас только что перевели, вполне может быть названа “этикой после Освенцима”. Он выдвигает принцип, что основа человека это приоритет другого перед тобой. Что мы все друг за друга отвечаем, а я – прежде всех. То есть этот принцип ассиметричен. Даже если другой дурно ко мне относится, я все равно за него ответственен. Ведь сплошь и рядом идут взаимные счеты: ты мне, я тебе. А принципы этики таковы: чтобы не дойти до резни, надо отказаться от взаимных счетов. Тут прямой отсыл к Библии, но выраженный в сухих терминах этических принципов. Я прекрасно понимаю, что этика Канта тоже была хороша, но не остановила немцев. По отдельности ничего недостаточно. Только постоянное осознание огромности вопроса и понимание, что 11 сентября было знаком. Если мы ничего не будем делать, нас будут подталкивать к катастрофе.
З.М. – Возвращаясь к теологии после Освенцима. Необычайно важно покаяние человеческое. Для меня есть два чуда ХХ века. Это покаяние немцев и тот эпизод с датским королем и королевой, когда весь датский народ надел желтые звезды преследуемых евреев. И третье чудо – покаяние папы. Это все же говорит о нравственном прогрессе. То, на что мы можем ориентироваться.
Г.П. – Я бы сказал, что происходит прогресс – нравственных задач. А осуществление их отходит все дальше. Я это высказал в 60-е годы и сейчас могу только повторить. Но мы должны осознать, что если не будем тянуться к этому недостижимому для нас уровню, то судьба будет бить нас бичом железным. Подталкивая тем самым к духовному росту, нужному для жизни в условиях сложной цивилизации.
- Это реально?
Г.П. – Всюду в мире идет, с моей точки зрения, формирование творческого меньшинства, осознающего задачу созерцания, как ее сформулировал Мертон, или задачу безымянного переживания, как сформулировал это Кришнамурти. Это, в общем, одно и то же, слова только разные. Оно пока не имеет шанса завоевать существенные слои населения. Но оно есть, и вокруг него группируются люди, которые это чувствуют. Оно сильно духом и глубиной мысли. Видимо, для того, чтобы это меньшинство подействовало на большинство, нужно сознание кризиса, который физически ударит среднего человека по голове. И в этом, повторяю, значение событий, которые мы сегодня видим перед собой.
Беседу вел Игорь ШЕВЕЛЕВ
(«Персона», 2001, №25)
Y.
Он боялся, что со временем начнет опасаться людей. Им так тесно, что поневоле попадешься кому-нибудь под ноги. Особенно, когда, начитавшись, утрачиваешь навык посильного сопротивления. Впрочем, жизнь так коротка и напрасна, что даже люди, - эти мерзкие, в общем, твари, - укорачивают ее не намного. Но, если бы они не женились, то наверняка перегрызли друг другу горло за отсутствием других занятий. Но теперь вся энергия идет внутрь. И люди совершают преступления по другим, семейным, основаниям. Передавая свою мудрость потомству ремнем и слезами.
Живот подобран, и, что бы ни делал, надо молча внушить жене, что вам теперь жизнь только вдвоем. Кажется, она на кухне готовит суп и смотрит телевизор. Ждет звонка от детей. Если бы она что-либо молча ему внушала, он бы сразу почувствовал. Суп овощной, налила не в тарелку, не в чашку, а в какую-то розетку для конфет, но красивую. Со сметаной, с черным хлебом, горячий, похлебал, а тут и сын пришел с экзамена, расстроенный не той отметкой, что хотел. Они с женой радовались больше него, ночью у него живот болел, боялись аппендицита, поэтому и сейчас есть ничего не стал, чтобы не тревожить. Сразу сел за компьютер, за книгу.
Когда ничего не происходит, начинает казаться, что жизнь полна мусора, который только и замечаешь за отсутствием больших событий. Но вот это тяготение чистого времени и есть главная услада, в которой гавкает за окном собака, а людей в городе немного по случаю выходного дня и отъезда на дачи, где как раз и не хотелось бы оказаться из-за общего туда нашествия. А настоящая жизнь, скажут ему, именно там, где мучают людей, не здесь, о ней и по новостям говорят.
Все начинает складываться из мелочей. Жена вдруг с раздражением просит у него тысячу рублей, говоря, что заплатила много денег за свет, ходила в магазин за продуктами, сейчас ее ждут в парикмахерской. Он и не думал спрашивать, зачем ей деньги, спешит ей дать. Солнце не видно за тучами, свет, пробивающийся оттуда, пахнет по-особому. Не дождем, а какой-то свежестью. Это могло что-то значить, но он даже боялся подумать, что именно. Все хорошее уже было сейчас и здесь. А, если бы мы не умерли, разве могли оценить это с такой полнотой?
В тишине от избытка сил начинает набираться энергией кое-какой сюжетец. Ну, и руки, конечно, дергаются, как у чертика. Рассыпал кофе, стоящий на полке кухонного шкафа, и сам озверел на жену, хоть вида и не показывал, а, наоборот, решил запереться в комнате и никого больше не видеть, хоть застрелись. Среди книг, за которыми его, как за бруствером, все менее было видно, одна как раз посвящалась вопросам агрессии в любви и браке. Вот ведь счастливцы, думал он, которые могут взять обет молчания, и никто к ним никогда не пристанет. Его жена, которая обычно говорит не много, как только понимала, что он замолчал, начинала подробно выяснять причины этого, - что случилось, не сердится ли он на нее, не появилась ли у него другая женщина, что все-таки случилось, не может ведь так, ни с того, ни с сего человек замолчать, может, он по электронной почте получил от кого-то письмо, и так далее.
- Тебя послушать, ты такой бедный, несчастный, куда там, - говорила жена, и он соглашался, потому что иначе все или рушилось, или превращалось в унизительное противоборство. В общем-то, к обету молчания все и шло. Главное, это перестать говорить постоянно с самим собой или делать это, не шевеля губами. Остальные разговоры были на этом фоне сущими пустяками. Даже магазины самообслуживания придумали, чтобы ни о чем не просить продавцов. А когда совсем невмоготу, можно лечь спать. Хуже, что перестаешь следить за местностью, привязан к дому, не думаешь о возможных путях исхода, - и тебя берут, как куропатку.
Чем глубже в себя проваливаешься, тем сложнее зайти туда с улицы, со сна, с разговора. Нужны специальные лесенки, мысли, книги, система ходов и коммуникаций. Состоящая вся из чистой нежности, супруга провожает его на шахматную позицию. Немного портят жизнь навязчивые идеи. Его, - что умрут, а живут плохо. Ее, что без отдыха она загнется, но он никуда не хочет ехать: дома-то у него настроение плохое, а на каком-нибудь курорте или на отсутствующей даче – еще хуже.
Изживать себя надо в том месте, в котором находишься, говорил он. Еще у него была замечательная идея, что надо уменьшаться – в росте, весе, уме, памяти, делаться более компактным и концентрированным, чем от природы. Человеку трудно стать идеальным мужем, идеальным игроком в шахматы, идеальным ученым, знатоком и читателем книг, поскольку в нем много лишнего, - мяса, страстей, порывов, к середине дня начинает побаливать голова. Если бы не жена, он загнулся, особенно перед снегопадом. Вдруг наступает тишина, которой нет ни в Хорватии, ни на подмосковной даче, куда они не поедут, поскольку ее у них нет и не будет. Они – лишенцы, как почти все игроки в Большую Книгу.
Когда читаешь, большое значение имеет запах собственных рук, которые держишь у лица. Погода, естественно, тоже. Как для лингвиста интереснее всего чтение словарей, так игрок балдеет от сквозных библиографий, где краткий очерк минералогии соседствует с книгой «Дзен и искусство карабкаться вверх», переходящей в «Метапсихологию эротической любви», в «Комментарий к Порфирию» Боэция, в курс физической химии и японский язык за один месяц, в «Осознанное сновидение» Стивена Лабержа и в «Мэйдзин» Ясунари Кавабата. И так пять тысяч страниц захватывающей мечты.
За едой ходили в магазин «Копейка» вместе или порознь, когда кто мог. Он покупал пакет «мюсли с экзотическими фруктами», замороженную клубнику, маленькие помидоры, маковый рулет, пакет кефира, яйца, большую стеклянную банку кофе «карт нуар». Иногда было ощущение, что книги сами ведут запись их жизни, а он лишь должен в такт отвечать им. Тело за ненадобностью покрывалось наростами снаружи и изнутри, остатки зубов отколупливались, но от необходимости обращаться к людям, волоски не спине вставали дыбом. С человечеством он общался через жену.
Ей то было лестно, то раздражало, что он наверняка считает, что она ничего для него толком не делает, - ни собрание сочинений не пробила, ни дачу на лето не сняла, даже ремонт толком не сделала, только замечательных детей родила. Но ведь сам должен понимать, что с нормальной женщиной ни минуты бы не выдержал.
В шесть вечера он приходит из магазина. Сегодня воскресенье. Если выпить чай, то впереди минимум шесть часов спокойного чтения. Привычка вести не относящиеся к данной книге записи, - то ли отвлекает, то ли оживляет внимание игрока на этой бесконечной буквенной доске. Когда он пьет чай, по телевизору показывают концерт из Берлина, где на стадионе при большом стечении народа почему-то играют концерт Рахманинова. Почему-то его дорогой подруге концерт не очень нравится, в качестве довода она говорит, что в Берлине не была, мол, ты меня туда не возил, заграничного паспорта получить не хочешь, когда побываем в Берлине, тогда и будем слушать Рахманинова. Выслушивать это все-таки намного лучше, чем быть сейчас в этом самом Берлине, думает он. Именно – сейчас. В нем обостряется ощущение того, что происходит сейчас, захватывая при этом – всегда. Поэтому то, что сейчас, нельзя растрачивать.
Отпуска отменены, так как трудно представить, что это такое, - отдыхать придется по ходу жизни. Например, меняя книги, способ письма, время прогулок. За счастливое ощущение утраты времени можешь расплатиться наутро. Но и без счастья, как без выпивки, нельзя. Хуже, когда ложишься спать полным сил. Тогда наверняка утром проснешься разбитым.
Впереди, как во всяком семейном деле, была бесконечность и неявный долг хорошо делать свое дело. Вникни в основы автоматической коммутации и одновременность неоднородного, перейди в быт и традиции русского дворянства в лотмановском исполнении, развлекись растительным белком и малышом за роялем, поинтересуйся гормональной регуляцией в онтогенезе животных, а также тибетской книгой великого освобождения и параллейной техникой в полном курсе флористики. Это не просто все интересно, но еще где-то на глубине друг с другом связано и взаимодействует.
Солнце заходит справа от окна, прямо в лицо бьет от дома напротив его зайчик. Лишь бы ничего не болело, и тогда можно постепенно сойти на нет, как если бы тебя не было и не надо было. Видимо, кто-то написавший это прав, что семейная жизнь – резервуар вытесненной агрессии, канализация социума, - хоть к ним это ни в малой степени не относилось: они двое, как были против всех, так и остались. Ему нравилось, когда болело сердце, оно как бы напоминало, что он жив, и он только потом брал валидол под язык.
Главное, в семейной жизни не смотреть слишком глубоко, вроде того, что зимой воздух белый, а в конце весны зеленый до ужаса. Но это и во всякой жизни не следует углубляться. Что с того, что он должен успеть составить список всех живших на земле людей с краткой, исчерпывающей характеристикой человека, чтобы зафиксировать его уникальность. Он же никому об этом не сообщает. Сердце не проходило. Так тоже бывало, но не часто. В такой момент надо думать о том, как будет хорошо, когда умрешь. Все это игра в прятки, но правильная. Правда, вечером она кажется вполне нормальной, а утром безумной до невозможности. Ночью тебе есть, куда спрятаться, а утром нет.
Они оба были ночными людьми, но вечера кончались так быстро, что они ничего не успевали. Руководство по медитации при ходьбе. Секс-пир. Товарищ Че – выстрелы из засады. О времени, - иллюзия ответов. Сепсис в начале XXI века. То, что жизнь так рассчитана и выстроена, казалось чудом. Практически никто ни на кого не бросается. Все стараются не высовываться. Если тебя вдруг станут убивать, ты предпочтешь нравственный выбор.
Он мог жить совсем иначе, широко, на весь библиографический обзор, но, по счастью, вынужден беречь силы. Вегетативная дистония. Он похож на внутреннюю пулю, - знает свою цель и этого довольно. Если не трогают, не жмут на курок, то и не летит. Женушка говорит, что так нельзя, совсем плесенью покрылся. Надо себя проявлять. Иначе человечество не заметит и не оценит. Представляешь, как не заметит, - и уже хорошо. Надо опять приналечь на даосов.
К какому-то возрасту наступает зрительное насыщение. Ты уже все знаешь, но еще не все понял. Смотреть больше нечего, - все уже видел, разве что для тренировки глаз и душевного отдыха. А так смотри в себя и старайся понять, а, главное, сформулировать, чтобы не забыть. Человек примерно одинаков, что в Малоярославце, что в Провансе, что в Новой Каледонии, только обслуживание разное, но и его уровень понятен.
А, главное, чтобы косой взгляд на самого себя не закрывал чужой взгляд на тебя и твой взгляд на все остальное. Но закрывает, и вот ты в зараженной местности, где в отместку все про всех знаешь. И никого бы никогда не видеть. И главный вопрос, который мучает: через сколько времени сошел с ума, если бы не женился. И как там, - когда с ума по ступенечкам, в речку бух! Вроде как Иоанн – по лествичкам, только не вверх, а вниз. Иная жизнь, которая так и осталась побоку.
Представить себя без жены это как представить жену без себя, - лучше не надо. Что было до того, как Бог создал мир? Даже ничего - не было. Как сказал какой-нибудь Августин, который, не спеша, высказал все. Зато вдвоем можно убежать во времени так далеко, как получится. Дорога пока была ровная, каждый занимался своим делом, другому не мешал. Так ему казалось.
Если она к чему-то его и ревнует, так это к сумасшествию. «Когда ты сойдешь с ума, - говорит она, как о чем-то решенном, - значит, ты меня бросишь. А я этого уже сейчас не переживу». Так они скрашивают себе будни.
Жизнь так складывается, что проще всего - это создать тайное учение, которое стало бы всем известно и принесло всеобщую славу, но так, чтобы он по-прежнему оставался для всех невидимым и анонимным. На самом деле, он уже лет двадцать терпеливо ждал, когда выпадут все зубы, и можно будет перестать есть и разговаривать, только улыбаться. И это будет окончательная эзотерика, к которой он стремился.
Выход в страну даосов был где-то с черной лестницы, но в современном 14-этажном доме в новом районе, откуда и до конечной станции метро еще надо ехать на автобусе, таковая отсутствовала. Что, в общем-то, избавляло от самих даосов, большинство которых было дурно пахнущими, неграмотными крестьянскими парнями. Учение надо было отделять от людей осторожно, словно снимая тонкую кожуру. Иначе никакого учения и не было бы. Зато и смерть тоже придумали люди, наградив ею за пережитые в жизни унижения.
Когда не оставалось надежд, только ровный и чистый покой, перепадало счастье в виде командировки вдвоем, о которой он должен был написать в своем захудалом листке, и это почему-то вполне устраивало организаторов, чтобы оплатить жилье и дорогу. «Про даосов давно уже никто толковое не писал», - пожаловалась девушка-координатор на пресс-конференции в гигантском доме на Зубовском бульваре, где как раз можно было получить аккредитацию. Он был счастлив, поскольку это решило бы заодно и неясную проблему с отдыхом в этом году.
Кто же знал, что они окажутся такими маленькими и вонючими, эти даосы. Он дал себе слово начать есть один рис, да к тому же палочками, но, как всегда в таких случаях, почувствовал дикий приступ аппетита, обычно его не балующего. Зато даосы показались глухо влитыми в окружавший их пейзаж, вроде бы недвижный, но, может, потому и более текучий, нежели наш. Жена привыкала к паланкинам. Воздух казался очень чистым, особенно на фоне даосской вони, к которой он отказывался привыкнуть. Церемонии тоже казались картонными. В общем, она упрекала, что он настроился сразу против, и теперь все видит в черном свете. Например, ей очень нравились благовонные курения, забивающие дурные запахи и возносящие, как она говорила, душу к Пути. Он не возражал, поскольку по любому пути следовал за ней.
Ему и обычные события, к которым привык, казались безумными, а тут иная жизнь выглядела просто абсурдом. Он, в принципе, чужой. Идти в себя, больше некуда. Отвел взгляд. Для человека и вся природа отравлена людьми. Все же отдельное место для ухода в себя ему бы не повредило.
Даосы не обращали на них внимания. Они сами собирались отсюда уйти, вглядываясь в то, что не видно. А он с женой не видели даже то, что перед ними. Поэтому для видящих суть оставались невидимыми.
«Что его тревожит? - спросил бы учитель. – Будущее, которого нет и не будет, и которое, подобно раковой опухоли, съедает его настоящее. Так надо ли вглядываться в ходячий труп, который сам ищет, куда бы себя спрятать?»
Пока жена вникала в открывшуюся перед ними жизнь, он решал, надо ли ему замечать даосов, если они его в упор не видят. Все эти трухлявые свитки с парадоксами босых мудрецов можно и самому написать. Вторым томом – после римейков посланий апостола Павла. А ей очень нравились угловатые красоты антиквариата.
В принципе, он был человеком-невидимкой. Писателем-невидимкой. Любовником-невидимкой, который прятался где-то рядом с совокуплением, не очень понимая, что он тут делает. Нас трясет физиология, но повод ли это идентифицировать себя с ней.
«Да нет же, ты просто мой милый и все», - она обнимала его, прижимала крепко, возвращая в реальность, стараясь не упустить обратно. Наверное, даосы интересовали его как проводники в жизнь без тела, но именно поэтому они его и не замечали, - зачем он им. Он был пуст, лишь жена поддерживала в нем давление, нужное для жизни. Душа рвала его как Тузик грелку. Где-то в тряпочке грелась мысль, что там, в глубине, и есть настоящая жизнь, а все вокруг - это тени на ширме. Платоша, ты был прав!
Но никакого «Платоши» не было.
В этом году мэрия выделила деньги не на озеленение, а на приведение в порядок ограждений на газонах. Поэтому приехали рабочие и начали ломать бордюры во дворе, которые были тут уже лет двадцать или сорок. Отбойные молотки, грязь, пыль, белый щебень, глубокие дыры в земле и нависший над ними асфальт. В прошлом году таким же макаром обкорнали все тополя во дворах и на бульварах. В итоге, ни пуха, ни аллергии этим летом. Правда, тут же зазеленели новые ростки, но пока еще они приживутся. Так же исчезли вдруг комары, как раньше куда-то делись тараканы, некогда сменившие клопов, разгуливавших под обоями в квартирах при Хрущеве.
Как бы отследить эти мелочи, что составляют жизнь? Денег от нефти накопилось в стране так много, что квартиры начали стоить просто бешеных денег. Двухкомнатную квартиру сдавали за тысячу долларов в месяц, когда лет десять назад они отказались от покупки такой же квартиры за двадцать тысяч (правда, надо было делать ремонт, да и двадцати тысяч у них не было ни тогда, ни сейчас). Зато дети купили машину.
Боевики «Хамас» перебили своих коллег из «Фатх» и захватили сектор Газа, оттеснив тех на Западный берег Иордана. Вдруг начали воровать детей и убивать их. Продолжали убивать приезжих, но меньше. «Спартак» не вылезал из ямы, и это означало, что демократии в стране не будет еще долго. Прокатилась серия поджогов по ночам домов престарелых, трупы вынимали десятками. Исламисты накачивались силой и злобой, готовясь к борьбе за всемирный халифат. Начали бить и запрещать гомосеков. Светская жизнь как-то на глазах начала затухать, люди из нее растворяться, и самому тоже хотелось исчезнуть, сидеть дома и никого не видеть.
Интересно, думал он, если не читать газет, не слушать радио и не смотреть телевизор, наверняка откроется что-то иное, чего сейчас не замечаешь. Он состоял из двух половин, - одна, направленная вовне, питалась информацией, драйвом окружающего мира, ему хотелось общаться с людьми и придумывать для них то, чего они не знали и не видели. Другая часть мечтала о медитации. Он был – жизнерадостный и общительный отшельник, чувствующий себя уязвленным бытием, как таковым, и мечтающий оставить об этом записки, что переживут века. Говорить с людьми изнутри них самих, находясь при этом где-то за гробом, не ближе.
Он просто вынуждал ее на жизнелюбие и активность, иначе с ума можно сойти. Когда она пришла аккредитоваться на фестиваль, там стояла огромная очередь минимум на полтора часа. Она прошла прямо к двери и сказала охранникам, что те должны срочно пропустить ее просто так. Охранник удивился: почему все стоят, а вас я должен пропустить? Люди в очереди возмутились: конечно, должны. Все журналисты, телеведущие, критики, продюсеры, стоящие у дверей чуть ли не скандировали: «Пропустите ее без очереди! Она – для вас, а не вы для нее». Охранник, открыв от изумления рот, а затем и дверь. Через час она изъяла откуда-то по мобильному Никиту Михалкова, чтобы он поехал на ее программу на телевидении. Назавтра она сидела без сил на кухне и, придя с плавания, варила суп и смотрела какой-то фильм по телевизору, стоявшему на холодильнике. От пакетов овощного рагу, засунутых в морозилку, дверь холодильника никак не закрывалась, там уже наросла «шуба», пришлось заодно сострогать ее со стенок ножом. В принципе, давно уже пора купить новый холодильник, но куда девать этот, так и будет стоять полгода в прихожей, не давая пройти. И куда потом девать телевизор, если новый холодильник наверняка будет под потолок, потому что иначе, зачем и покупать? Все так сложно, что лучше оставить на потом.
Он дал ей таблетку валидола с глюкозой, они немного поспорили, глядя в телевизор, были ли после войны танцы в Москве в каждом большом дворе или только в парке ЦДСА, в парке Горького и еще двух-трех местах. Она решила, что ни на какое открытие не пойдет, нет сил. Его мама давно хотела подарить аппарат для измерения давления, наверное, она права. Тем не менее, опять уселась за компьютер, вместо того, чтобы отдохнуть. Лучший повод для нее куда-нибудь пойти – сделать это неожиданно.
Что касается детей, то их лучше не тревожить полной силой своего существования. Из-за покатого устройства времени им видна лишь часть фигуры, освещенной всегда заходящим солнцем. Точно так же, как видишь собственных родителей. Эти двойные, тройные ракурсы всегда тревожили его. Нас не предупреждают, что всегда что-то не сходится. Что всякая истина открывается лишь какому-то поколению. Никто не говорит, что быть даосом это иметь плохой характер. Что чтение само по себе потихоньку отправляет на тот свет, - но, тот, который нужен. Можно изменять сознание, можно ломать его сразу, но людей, делающих это профессионально, хорошими в обычном смысле не назовешь. Лучше сразу пристегнуть себя к письменному столу и ждать взлета.
В семейной жизни, как и в обычной, чем меньше производишь шума, тем лучше. Но если ты при этом не исчезаешь, не растворяешься в воздухе, не уходишь в астрал, то возникают ненужные вопросы. Медитаций без экстремизма не бывает. Отчаяние это, в конце концов, спазм медитации. Поэтому долго его не бывает. Разве что к вечеру. Но утреннее отчаяние - это совсем другое. Значит, надо его довести до ума. Это вроде того, что не надо вспоминать сюжет, надо двигаться по сюжету, и он приведет вас к водопою.
Она немного сердилась на него, - вот и даосы ему не нравятся. «Боже, как я тебя люблю, - восклицала она, - я все тебе прощаю». Или, когда он выходил, безумный, на кухню, где она смотрела телевизор: «С тобой что-то случилось?» - «А что?» - «У тебя глаза напряженные». Тогда он аккуратно вынимал глаза, оттаптывал тапочками, снова вкладывал в глазницы, и все оказывалось нормально. Главное, ни на чем не настаивать и никого ни о чем не просить, - тогда и тебя просить не будут.
Поразительно, как за двадцать лет изменились запахи его рук, пальцев. Это еще не запах тления, но все же кое-что. «Ты так себя любишь, - говорила она, - что не только мне, любой женщине до тебя далеко». Наверное, это и есть аскетика, если не получать от нее удовольствия, а он получал. «Какое счастье, - говорил он, вытягиваясь в постели после целого дня бесплодного сидения за письменным столом. – Какое счастье!»
Иногда ей казалось, что он безнадежно отстал от жизни, - медитации, аскеза, - это, как если бы голова была повернута назад. Иногда казалось, что это она живет куда-то не в ту сторону, и, главное, чтобы он этого не заметил и не догадался. А то вдруг понимаешь, что умрешь, и никакая библиография не поможет, - труха она и есть труха, все рассыплется в тот же момент или еще раньше.
Ночь, а толку что.
Можно забыть, как себя зовут, но это, если вспомнить все остальное.
Есть люди, которые боятся сюжетов. Он как раз из таких. Довольно того, что меняется погода. Дети после каникул пошли в школу, и до обеда на улице достаточно тихо. Несколько ненавязчивых идей, пара завывающих во дворе автомашин. Она должна была придумать ему большую работу, «перевести в общую палату», как называла этот возможный проект. А то его уже почти не было видно из-за горизонта.
Все, что она может, это продумать его расписание. Только то, что ему надо, но без конца и перерыва. Есть некий небесный ритм, который завтра с утра она ему и предложит. Как рыба задыхается, выброшенная из воды, так он умирает в несвойственной себе среде. Музыка, писатели, искусство, древности, философия, - пора уходить из окружающего в лучший мир.
Ну да, утром она передает ему список «дел, которые ждет от него человечество», - куда приглашены, что должен прочитать, прослушать, увидеть, с кем переговорить, то есть взять интервью, которые она при этом будет снимать на камеру для коллекции You Tube. Но, чтобы обязательства перед вечностью не придавили его, она отстирывает пятно с его белых штанов, - красное вино для дрожащих в толкотне и темноте рук самое неприятное. Потом разбирает и закладывает белье в стиральную машину. Потом они в очередной раз смотрят студийную запись работы Глена Гульда над Итальянским концертом Баха.
Для утренней работы перевода всего, что есть на свете, в буквы у него должны хорошо работать пальцы на клавиатуре. Человечек смешон и недоделан. И огонек внутри то потухнет, то погаснет. Того же Глена Гульда она любила не меньше, чем он, - но его игру, а не странности. А он сто раз рассказывал, как впервые почувствовал потрясение, услышав игру Глена Гульда в наушники, то есть этот напевающий себе баховскую инвенцию голос. Дверь в иной мир для него подалась и начала открываться. Потом знакомая филологиня расскажет, как во время экспедиции нашли летом в могиле нательный крест Петра или Февронии Муромских. Дальше было проще, - интервью с Сергеем Юрским, переписка с Платоном и Кантом, застолье с Гегелем и с Мамардашвили. Все понятно. Но акцент на папином стуле, единственно только на котором и мог играть Глен Гульд, пальто и перчатки, которые он не снимал, выходя на улицу, даже летом, даже эти подпевки, - это не самое главное, по сравнению с музыкой. А то какая-то Ванесса Мэй получается.
Увы, не зря она побаивалась, по-настоящему ему было хорошо только в сумасшедшем виде. Все остальное было, по сути, мучительной подготовкой и поиском путей. Какой тут может быть распорядок!.. Где еще спрятаться, как не на карусели мании величия с комплексом неполноценности. Как было бы хорошо, думал он, написать книгу о человеке гениальном и никому не известном, который решает для себя эту проблему невыхода на людской суд, в том числе, и благожелательный.
Главное, не изъяснять причин ухода вбок от людей, иначе эти причины тут же появятся на самом деле. Иногда ему казалось, что для того, чтобы что-то сделать, надо для начала не обращать внимания на все остальное. Он и не заметил, как превратился в монстра самого себя.
- Мне не пора тебя стричь? – спрашивала она.
Люди такие затейливые зверушки, что у него от них волосы вставали дыбом, и поэтому лучше было быть с короткой стрижкой, нет сомнений. Человек, питающийся словами, сюжетами, именами и биографиями, - на что он годен. Разве что сидеть на берегу целого океана связно записанной речи, и слушать прибой.
Но если ты сумасшедший, способный к письму, опиши мир этих идиотов изнутри. Может, кто-то содрогнется, кто-то поблагодарит за справку, а иной заплачет от счастья, что, оказывается, не он один такой. Как в свое время плакал он сам, прочитав в книге вовсе не то, что там было написано, и сразу все поняв. Достаточно услышать дыхание поверх строк.
Самый ужасный дефект, который был в нем, - то, что он не мог ставить между собой и другими барьер, который ставили они. Он был внушаем как опоссум. Когда на него смотрели, оборачивался. В чужом присутствии не мог спать, поскольку чувствовал его брюхом. По сути, такие люди обречены. Спасала дело его брутальная внешность, которую сам он воспринимал по тому, что на него не набрасываются толпой, чтобы растерзать и пожрать на месте. Боятся. Хотя наведение страха на окружающих отвлекало от нужных мыслей. Более тонкий ход - улыбаться. Одни воспринимают это как покровительство им и - расслабляются, другие, как слабость, выдавая свою агрессию и давая к ней подготовиться.
Хуже всего, что чрезмерная зависимость от людей делает его самого, скорее, натурой, нежели натуралистом. А как было бы хорошо безвозвратно погрузиться в окружающие джунгли, полные прихотливых белковых тел. Какие-то полотнища развеваются по бокам улиц. На газонах кое-где еще остались стоять новогодние елки. На киосках горят огоньки лампочек. Огни казино мигают даже глубокой ночью. Тени гуляют свободно по стенам, когда лежишь в постели, прислушиваясь, не болит ли сердце, не взять ли валидол.
В зависимости от того, улыбается он или серьезен, то есть хмур, перед собеседником два разных господина. И это приводит в недоумение, которым он не умеет воспользоваться, чтобы добить реципиента. Бытие бесконечно, когда без костей. Глупость, говорит он себе в утешение, это именно то, что затвердевает. Он же всякую мысль и ощущение размывает самоанализом. Так надо. Иначе будешь, как люди.
Благодаря жене, вообще можно не смотреть по сторонам. Ты не просто идешь в своем направлении. Ты идешь в нем, как пуля или монада без окон, да, Готфрид? Но Лейбниц отвечает, что его неправильно поняли. «Что связывает нас? Всех нас? – Взаимное непониманье», - отвечает он ему словами Георгия Иванова. Когда человек замкнут в себе, он кажется безнадежным и издает звук гулкий и пустой плода, сорвавшегося с древа, да, змей?
Писать книгу о человеческой природе – легко и почетно; разделять ее – позорно, муторно и не представляете как стыдно. Бежать на остров, в скрипторий, лепрозорий, на тот свет, откуда и выдают книги в библиотеку. Она не уставала поражаться, откуда в ней оказалось столько мудрости, что она никогда его не предала, не оставила ни на минуту, даже не ударила.
Кто-то смеется над нашими словами. Как уловить этот юмор и, главное, зачем. Граница понимания, как и всей прозы, - тошнота. Он едет на метро до центра, совсем недолго. К тому же почти всегда сидит и читает что-нибудь интересное, так что даже не замечает, как проходят эти 15-20 минут. Пройти по переходу, и он уже входит в здание, предъявляет пропуск, открывает зеркальную дверь, поднимается на пятый этаж и включает компьютер. Как будто прогулялся, возвращаясь к тем же самым занятиям. Главное, правильно распределить время и работу, которую должен сегодня сделать.
Ему мало того, что остров. Только появились деньги, он нанял рабочих, чтобы огородили рвом, заполнили водой, сделали подъемный мост. Только амбразур не хватало, - в духе времени он любил большие окна. «Чем больше пейзажа, тем меньше Бога», - говорил старый учитель. Добавляя, впрочем, что науке не известна ни одна из позитивных сторон старости, включая хоть какую-то новую умственную способность. Мудрая старость – еще один миф. Видно, защитная реакция самих стариков, чтоб не коцали раньше смерти.
Но это даже забавно, - отстой грехов человеческих. В виде боли и все реже приходящего просветления. Тишина довольно хорошо заменяет идеи. К тому же в отмирающем организме вместо энергии выделяется эйфория, это давно известно. Когда у него было хорошее настроение, он подозревал, что втихаря заболевает раком, и это его первые признаки.
Вместо старческой палки он использовал для передвижения по жизни сложение слов. Утром было совсем туго, но к середине дня голова могла проясниться, если не сильно болела. Форточки постукивали от ветра, что-то поскрипывало в костях, в дверях, в деревьях на зимней улице. Его окружали довольно таинственные существа, включая его самого и млекопитающихся коллег.
К середине дня, если никто не помешает, счастлив даже от того, что умрешь. Во-первых, вся эта бодяга унизительна. Во-вторых, удовольствие от нее острее, а мысли чем крепче, тем ярче горят при переходе на тот свет, как звезды в августе. Понимаешь, что напраслина эстетически совершенней. А те люди, что ее то любят, то нет, - ничего не стоят, как не понимающие правил игры. Это игра в «умер – и все сгорело».
Есть иллюзия, что «подчитаешь» книг по антропологии и психоанализу, и сразу все поймешь в этих существах, что кружат тебя по кругу, не замечая, что это ты кружишь их. Есть подозрение, что книги и слова придуманы для того, чтобы все перепутать и пустить вспять. Но – кем придуманы? Пока что он дергал жену по телефону, спрашивая, как дети, куда кто пошел и зачем.
Искусство затихнуть и слиться с окружающей субботой давалось нелегко. То и дело хватаешься за телефон или мимоидущую мысль, которая, вроде бы, никого не трогала. В крайнем случае, ставишь чайник и пьешь еще одну чашечку растворимого кофе с сахарным печеньем. Да, есть халва, но сахара в организме много. Впрочем, и кофе проходит, лишь книги остаются.
Вдруг раздается звонок, возвращая в ту реальность, которой, на самом деле, нет, в тот «предбанник», говоря словами Сергея Юрского, в котором мы пребываем, - кто всегда, кто на время. Оксана с ресепшн спрашивает, когда он будет. Он сидит с мамой, которая спит, расстроенная, что у нее высокое давление. Вяло пишет статью о «книгах после Гутенберга». Он отвечает, что, может, сегодня и не будет. «А вас спрашивают?» - «Кто?» - «Главный». – «Тогда через полчаса подойду».
Душ, конечно, не примешь. Суп маме тоже не разогреть. Разве что разбудить ее, сказав, что уйдет, но скоро будет, чтобы со сна не испугалась, если никого не обнаружит. По дороге к метро обдумывает варианты, зачем понадобился. Что-то произошло срочное? Но в ленте новостей, которую смотрел минут десять назад, ничего не было. Да и какая срочность, когда можно написать по е-мейлу? Куда-то пойти по приглашению? Только что в рассылке видел, что старый дурень Николай Рыжков, «плачущий большевик» презентует через два дня свою книгу. Еще вариант: что его перепутали, как обычно с Сережей, - оба с бородами, философы и фамилии чем-то похожи, секретарь не разобрала. В любом случае, прогуляется. Надо сочинять конец главы, а в голове катается бильярдный шар – это во дворе грохочет отбойный молоток. Как мороз на дворе, так обязательно надо вскрывать асфальт.
Больше вариантов в голову не приходит, это самое опасное. Входит в контору. Девочка на ресепшн отводит в сторону, говорит, чтобы он не говорил, что ему звонили. Главный спросил, где он. Сказали, что обедает. «Еще обедает?!» - «Понятно». Секретарша главного вскакивает с места, отводит его в сторону: «Виктор Тоич просил вас вызвать, сказали, что обедает, не говорите, что вам звонили». – «Хорошо».
Он заглядывает в кабинет. Главный с кем-то разговаривает, развалившись в кресле за столом. Увидев его, кивает. Он подходит. Тот берет книгу, дает ему: «Посмотрите, может, пригодится». Том Алексея Лосева в серии «Русскiй мiр». Он выходит, улыбаясь и показывая девушкам книгу. Навстречу выпускающая. Шепчет на ухо: «Он спрашивает, где вы? Мы говорим: обедает». – «Спасибо, Наташа», - успокаивает он ее. Компьютер включается долго, он старый, запускается через пень-колоду. Не выдержав, пока откроются страницы, он начинает их закрывать, но те тормозят, программа не закрывается, посылать ли сообщение о неисправности, нет, не посылать, он готов, кажется, нажать все кнопки сразу, спешить не надо. Наконец все закрывается, компьютер выключен, он прощается с коллегами и покидает контору. В метро читает книгу на ходу. О Лосеве он писал к 100-летию со дня рождения. Сколько это уже времени прошло?
Ему бы так и скользить книжной тенью, - до смерти и после нее.
Небо сегодня низкое, а, чем ниже, тем, кажется, недоступнее. Родная долго и безнадежно кричала на детей, вымотавшись вконец. Если бы знали свои и их судьбы, кричали бы еще сильнее и безнадежней.
В принципе, тот, кто придумал книги, прав, - жизнь это лишь попытка отвлечься от жизни любыми способами. Иногда это получается. Взявшись за руки, два старичка, не желающих себя считать таковыми, тихо идут по улице, не замечая, как входят в небо, уже почти никому не видные, наполовину исчезнувшие и забытые. Как он и заказывал.
Предутренние заботы
12 января. Ее мучила бессонница. Читала допоздна, потом лежала, не могла заснуть, мысли бегали как тараканы, от чего голова была чужой и нескладной.
А он придумал другой способ. Обычно засыпал с таблеткой валидола, а рано утром просыпался с тревожными мыслями на собственный счет. Оно и понятно, ни работы, ни денег, будущее беспросветно. Так вот он вылавливал из общего бреда отдельные бредятины и воплощал их. Написать заявление об уходе, чтобы больше не унижаться? Отлично, встает и пишет. Позвонить знакомому по поводу работы в редакции, где у него нет ни одного знакомого, и где о нем никто не слышал? Великолепно. Записал на бумажке как неотложное дело, и часа в два дня обязательно позвонит. Ни для чего. Чтобы в голове не маячило. Позвонить и забыть.
Оказалось, что бред однообразен. Воплоти его в жизнь, и он оставит тебя в покое.
Ночью выпал снег, и дворник скреб и скреб его своей широкой лопатой, а ветер посвистывал, и компьютер привычно загудел, включаясь. Ветер снова нагнал облака, так что не вздохнуть, и жизнь побежала прежней муравьиной тропой, пригнув низко голову против ветра и других людей. Зато по вечерам зажигалось множество огней, а люди, наоборот, исчезали вовсе. В безлюдной освещенной ночи мигали цветные фонарики, ветер драл рекламные растяжки поперек шоссе, входная дверь в универсам сама открывалась и закрывалась, хоть никто не входил и не выходил из магазина.
Компьютер завертел его, закружил почище любой январской метели, - письма из Кельна, Чикаго, ответ на них, очередной Мишин понедельничный дар слова, письмо о путешествии в Париж, рецензия в журнале на его роман, активная переписка по поводу его заявления об уходе, отсыл статей в разные издания и уточнение судьбы ранее посланных, - все волновало буйный ум. Все требовало четких определений, которые после нас только и остаются. Сама жизненная зыбь смывается без следа, что-то вроде пивной пены.
Кроме смерти есть еще, однако, умственная работа, которая смерти предшествует. Есть тихое погружение в нее, - после двух часов пополудни самое для этого время, и до полуночи, сердце ворует и пр. Приятно говорить, что именно таковы были дела на 12 января, на Анисью, которая, как посмотришь сверху, позавалила все крыши беседок в детском саду, козырьки подъездов, а фонари, когда еще трех часов дня не было, тихо засветились в преддверии сумерек.
Хорошо, что не идешь по городу, по узким тротуарам, где, с одной стороны, глядишь, как бы на голову что-нибудь не свалилось, а, с другой, машины приткнулись, так что двоим не разминуться. Если есть деньги и не жалко, то можно зайти с девушкой в кафе да переговорить за чашкой чего-либо. Ничего другого, кроме как ставить знаки своего пребывания на этом свете оплаченным десертом и разговорами при свече, не оставалось. На улице, когда выйдешь, свет отблескивает на снегу при входе, а дальше две елочки стоят в огоньках, и то ли прошли праздники, то ли еще предстоят.
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений