Игорь Шевелев

 

Москва в НКВД

Сто тридцать седьмая большая глава «Года одиночества»

 

На самом деле самое страшное это обычный ясный весенний день. Теплый, пыльный, с кричащими на асфальте детьми, клонящийся к вечеру выходной. Он может казаться полуслепым из- за отсутствия в нем видимой цели. Для нее, во всяком случае. Можно идти в гости, в кафе, в музей или в магазины, но не хочется. Можно просто гулять, сидеть на скамейке в сквере, но одной не пойдешь, а на спутника после недавнего развода у нее не было никаких внутренних сил. То же насчет гостей. Ходя одной без всякой цели, с каждым шагом исчерпываешь себя, погружаешься в пустоту. Люди занимают себя детьми, автомобилями, светскими развлечениями, вряд ли она когда-нибудь поймет их. Мужчины, насколько она понимает, в таких случаях спиваются. Или по- интеллигентному, виски с коньяком, или по- простому у пивного ларька. Замужние варят борщ, ставят кипятить белье, ругаются с мужьями, увы, и эти прелести недоступны ее пониманию. Что еще она упустила -  телевизор, стародевический поход в театр и консерваторию? Ей даже представить было страшно, как она битый час едет туда на метро. Может, она таким образом превращается в чудачку и полусумасшедшую? Будет бормотать себе под нос: блаженны пишущие стихи, ибо созвучие заменяет им смысл; блаженны любящие мужчин, ибо желание оживляет их лица; блаженны путешествующие, ибо, возвращаясь домой, могут не узнать его. И так далее. Блаженны спешащие и пишущие, ибо сами себя наделяют смыслом, который не выдерживает критики и потому защищены от нее. Она уже бормочет. А что будет дальше? Чем занимают себя в таких случаях? Она смотрела на тех, кто подобно ей, ходили на работу, где не платили зарплаты, просто чтобы чем- то себя занять. Но зачем у них такие озабоченные достоинством лица, как будто то, что они делают, кому- то нужно? Этого не могла понять. Нужно самой что- то придумать. В книгах, которые одно время пробовала читать, ничего про это написано не было. Толстые журналы, вроде "Иностранки" и "Нового мира", которые все читали раньше и тем занимали свое время, куда- то делись. Все исчезло, она не узнавала мира вокруг, но об этом было стыдно уже говорить. Зато безумие в малых дозах, подобно яду, могло даже спасти. Ну вот, например, ей приснилось или слышала где- то, что в районе Новослободской, если не ошибается, есть подземелье для посвященных, где ее могут даже ждать. Она почему- то никогда раньше там не была. Села на метро, поехала, вылезла на улицу, долго бродила мимо каких- то жутких перекопанных траншей, сама не зная зачем. Надо, наверное, сначала понять, кто и зачем ее ждет. Вот этого она совсем не могла взять в толк, как ни старалась.

137.1. Еще недавно город казался ей живым, в котором можно было и, главное, имело смысл, прятаться или, наоборот, бродить, выискивая живых людей. А сейчас света в нем стало больше, людей, красивых с виду домов полно, а помертвел настолько, что даже тайный план его, который достался ей от первого мужа, философа-мистика, уехавшего в Лос-Анджелес, пришлось выбросить за раздражающий душу абсурд. Все придумано, то, что вчера еще было живо. Ни газет, ни книг, мертвые тени идут, груженные призраками убийств и преступлений, включают тень телевизоров и смотрят часами на тени теней.

Она давно уже старалась меньше говорить, меньше есть, больше – не думать, это все напрасно, она давно поняла, а - складывать правильно слова. Когда человек долго молчит, в нем растет идея террора против других людей. Поэтому его и называют подобием Бога, - Бог «ведет войну» с человечеством на поражение. В этом весь смысл, - чтобы, появляясь, исчезать.

Она шла по Сретенке, выйдя с Пушкарева переулка мимо филиала какого-то театра под освещенным полукруглым козырьком, повернула налево к метро. Прошла мимо нового театрального центра Анатолия Васильева, рядом с входом которого толпился немногочисленный народец, вышедший, видимо, покурить в перерыве чего-то. Она пыталась соединить в уме, как когда-то все эти улицы, которыми когда-либо ходила, в одно целое. Если идти вниз, то выйдешь переулками к Цветному бульвару. Выходила сюда с бульваров, с Мясницкой, поворачивала на такси. Но в уме возникает какая-то удивительная кривизна неэвклидовского толка.

Кто-то, наверное, же сидит во всех этих кафе и ресторанах, или они лишь для отвода глаз? Вот и официант выглядывает из двери, ему тоскливо и нечего делать, и нечем дышать, и на сквозняке боится получить прострел. Вроде нее, которая была замужем два с половиной года, а теперь не может вспомнить ни единого словечка, которыми обменивалась с мужем. И вправду тени. И он тоже признался, когда выходили из загса с документами о разводе, что счастлив никогда больше не видеть себя ее глазами и быть оцениваемым ее меркой. Ну и сгинь во мраке, мерзкий призрак.

Делать ей нечего. Только дорога домой отвращением своим может примирить с самим домом. Усядется под торшер читать книжку. В метро входишь, еще светло, выходишь, сумерки, не приведи Господь. Потолклась бы здесь, да не с кем и незачем. Раньше хоть по магазинам можно было походить за продуктами, а сейчас-то зачем, если рядом с домом все есть? Вот и не погуляешь по центру.

Можно было бы самостоятельно придумать какую-то бяку, чтобы жизнь казалась краше и осмысленней, но где взять ее, чтобы с людьми не общаться? Люди, особенно «специалисты по террору и антитеррору», с которыми она поневоле имела дело, готовя для шефа материалы, вызывали у нее и интерес, и омерзение одновременно. Как, впрочем, и люди вообще. Если бы что-то можно было придумать самой, опираясь только на книжки и на тех, кто умер или пишет ей, молча, письма по интернету, это другое дело. Например, на Ницше с его вечным возвращением. Тут наверняка есть тайна для раскрутки.

137.2. От метро она пошла к дому пешком, не стала ждать троллейбуса, решив зайти в магазин «Раменские мясопродукты». Когда он только открылся, цены были вполне приемлемы, потом она как-то зашла туда и выскочила, как ошпаренная, ну, не привыкла она, что колбаса может стоить за полторы сотни рублей килограмм. А потом цены так всюду выросли, что там оказалось еще дешевле, чем в других местах. Или они сами снизили, она не поняла. И людей почему-то меньше, чем везде. И продают быстро, с трех прилавков сразу. В общем, была голодная, и, как обычно, пожадничала: и сосисок купила, и докторской, и зачем-то кусочек приглянувшегося рулета ленинградского, и две коробки котлет по-киевски. Ну, эти-то в морозильнике не испортятся, а если кто придет неожиданно, то за десять минут очень даже приличные котлеты из чистого куриного мяса будут готовы. Они их откуда-то из Одинцова специально привозят. Нагрузилась, словно у нее семья дома ждет. А что, вполне и семья могла бы быть. Пока разогревала себе тушеные овощи с колбасой, так нафантазировала, что была потом рада найти себя одной-одинешенькой, перед телевизором, где показывали новости, взрывы и то, от чего закипала ненависть к тем, кто хотел ее успокоить, что все не просто, а очень хорошо.

Думая о терроре, который был не только вокруг, но и в ней самой, - недаром же она мечтала придумать такую штуку, чтобы иметь возможность расправиться с кем угодно, как во сне мы готовы убить, когда убивают нас, - она решила спуститься поглубже в себя, чтобы рассмотреть, что там есть. Может, там бочка с порохом, которая разнесет не только ее, но всех вокруг, а она сидит здесь и ничего не знает. С лампочкой Фрейда в руке она может спуститься и посмотреть. Еда у нее есть. Позвонит с просьбой об отпуске. Да и не надо, в общем, звонить. Все наши путешествия вглубь и вокруг себя заканчиваются, как правило, ночью, когда мы ложимся спать. Там-то нам память и отбивает.

Она мало что знала. Вообще почти ничего не знала. Некоторые говорят, что в бочке той вместо пороха сидит обезьяна, из которой мы произошли. Никто, однако, эту обезьяну не видел. Во всяком случае, она никогда не видела и не слышала о человеке, который бы видел эту обезьяну и уж тем более привел ее с собой на общий показ. Наверняка она в интернете что-то об этом бы прочитала.

Но почему и не обезьяна? Она согласна и на обезьяну. Чичи, где ты? Не без внутренней дрожи она глянула в зеркало. Увиденное заставило ее притихнуть и печально задуматься. Впрочем, ненадолго. Так прихватило затылок, что даже затошнило. С расстройства, видимо. Или от перемены давления. Пошла на кухню принять таблетку циннаризина. Как это, - черемуховые холода на носу или еще какие? Держи сосуды шире, подруга, старость это, вот что!

Пока она слушала на волне классическую музыку, позвонила ее заклятая подруга, радостно сообщив, что была на открытии замечательной выставки в ГИМе, и что ей она тоже звонила, но не дозвонилась, и где она была, потому что там были все – от Африки до Логиновой, вообще все. Головой заплохела.

137.3. От всех этих философий такая одолела тоска, что собралась и пошла на выставку «Москва - Берлин» в Историческом музее. Одна, никаких подруг, чистое торжественное одиночество, разделяемое служительницами, которые теперь жизнью рискуют во имя искусства и шестидесяти долларов месячной заплаты: вдруг кто-нибудь разнесет это темно-красное здание на Красной площади с помощью пояса шахида.

Когда вышла из метро и шла к музею, к ней подошел приличный господин в очках и плаще, негромким голосом предложив купить подслушивающую аппаратуру. Она деликатно улыбнулась в ответ, покачав головой. Он отстал, а она задумалась, что же в ней есть такого, что ей делают такие предложения? Решила, что он, наверняка, сам с Лубянки, и тогда, тем более, непонятно.

Голова шла кругом. Купив билет, она прошла через металлоискатель. Молодой человек в черном костюме ненавязчиво поинтересовался, что у нее в сумочке. Такие вопросы давно не воспринимаешь в качестве интимных. Хорошо хоть, что не надо раздеваться в гардеробе, хотя в туалет она все же спустилась, и, оглядев себя со всех сторон в зеркале, привела в некоторый порядок. А потом пошла вверх по торжественной лестнице. Во всем этом было что-то трогательное, заставляющее внутренне сжаться, собраться.

Выставка посвящалась искусству последнего полувека. От времени она и сама отщипнула. Выставку в Пушкинском, посвященную 1900-1950 годам, она смотрела еще молодой, все эти Кандинские, Малевичи, экспрессионисты были внове, вчуже, волнуя, как недавний импортный дефицит. Теперешняя показалась родной и жуткой, как собственное отражение в зеркале. Это все было на ее веку. Это была она сама. Ходишь, смотришь фотографии, картины, читаешь подписи и статьи, все входит в тебя потоком пятен, абсурда, Мак-Ленина, нарисованных телевизоров, интерьеров, - так надо, не противься, опустись на дно жизни, поверх которой музейный запах, цвет стен, советская лестница, тоже, видно, входящая в план организаторов, форма служительниц. Все потом само всплывет, вспомнится. Пока хочется почему-то плакать. И так и плыть в разношерстной толпе публики.

Иногда она жалела, что у нее нет маленького магнитофона, спрятанного в одежде, и наушников, в которые она слышала бы джаз, - выставка сама была, как музыка, как фильм, который разворачивал перед ней свое странное действие. Вот разрушенная вдрызг Германия, открытая новому искусству. Только русский солдат бродит кругом, насилуя все, что движется, прячется. Почему же у нас не возникло нового, если было одно пепелище? Возникло: Ахматова, Пастернак, чистый прозрачный звук простоты. Сталин со Ждановым встрепенулись. Это как кто-то из нынешних подонков сказал, что «Жданов был прав», она не помнила подробностей. То же сейчас происходит: задушить, уничтожить.

Она была в Германии. Поехала к подруге, которая там обосновалась где-то с середины 90-х. Ехала на две недели, а вернулась через три дня, так тошно показалось. И подруга, и все вокруг. Самое приятное чувство было в самом конце, - что она больше и близко не подойдет ни к ней, ни к Германии.

137.4. Почему даже Сталин на фоне немцев выглядит родным и близким, словно издевающиеся над ним художники, рисующие голую музу, берущую его за подбородок, достигают прямо противоположного результата, чем думали? Она старалась все понять, не судить плохо, читала статьи, которые висели на стене при входе в очередной зал. Русский в Германии чувствует себя пленным, проходящим санобработку. Это у них душ такой, а не газовая камера. Это у них обычная студенческая столовая, куда однажды повела ее подруга, потому что у нее были бесплатные талоны, которые ей дали как беженке. Очень чисто, все сверкает. Как в морге. Или в операционной. Ты здесь лишняя. Или чисто вымытый, вычищенный снаружи и изнутри труп. Она поражалась на подругу, которая могла тут есть. И еда такая же искусственная. Подруга на нее не просто обиделась. Оскорбилась как на вылезшую из грязи чумичку. Мол, чего строить из себя с таким-то рылом.

С каким наслаждением она уезжала оттуда через три кромешных дня. И какой серой, мертвой показалась ей Москва, под завязку набитая этими бандитскими мордами. Залезла в Шереметьево-2 в рейсовый автобус, что шел до Речного вокзала, и закрыла глаза. Так до сих пор и не открывает третий год подряд. Бежать, оказывается, и некуда, и неоткуда.

Выставка чем хороша, так это тем, что не поддаешься настроению, - ни похоронному, ни эйфорическому. Соблазн зрения сильнее всех настроений. Все эти «Славы павшим героям» и «Брежнев в Крыму», мазюки Базелица, безумия Бойса приводили ее во все более подвешенное состояние, тем более что она другого и не хотела. Самое ужасное, что ей не удавалось представить себе людей, которые могли все это нарисовать. Клоны какие-то. Может, так и надо, а она чего-то не понимает?

Постепенно она поплыла на волне настроений. Монстры, страдание, боль разбитых тел, - она вернулась с этой войны маленькая, как раковая шейка на самом донышке живота, которую она ощущает в глубине горла. Она почти не знала этих имен. Что-то смутно слышала о Йозефе Бойсе, и все. У нее закололо сердце. Она вспомнила, что валидол остался дома в другой сумочке. Так вот и умрешь на пороге великого искусства.

Тут же какой-то современный дизайн, Илья Кабаков, фотографии омоновцев, кукла Неваляшка, которую она еще застала в темной комнате у бабушки. А для молодых художников это какая-то археология. Ага, чем дольше живешь, тем больше время сдвигается, открывая что-то еще, но что?

Она рассматривала почеркушки Альтенбурга, записав на клочке само его имя, чтобы не забыть. Ее волновало то, что сидел художник, трогал их пером, тушью, каким-то своим безумием взгляда, а они теперь оказались здесь, в музее, как будто, действительно, имели какую-то ценность, о которой и сам художник наверняка не подозревал. Только потом, после смерти, обнаглел и возгордился.

Все, что ты считала когда-то данным от века, приходит в движение, и смысл имеет только будущее, какой-то неожиданный поступок, открытие, движение, выход из привычной колеи, куда тебя запихнули, как ты теперь понимаешь, по недоразумению. Вовсе, оказывается, не надо быть, как все.

137.5. Ей стало жаль себя. Даже слезы навернулись. Она не стала их вытирать, прятать. Пусть думают, что хотят. Ты ведь не можешь жить всегда только из себя. Что-то еще и снаружи тебя должно тянуть за собой. А здесь со школы только бьют по мозгам, чтобы не высовывалась. Ни одного учителя в жизни. Что, ей очень хочется ходить всюду одной, как сироте? Это она, вроде паучихи, ищет, где бы зацепиться, чтобы пустить из себя корни. Завралась, но неважно.

Она разглядывала снимки оккупированной Германии, а из головы не шла фотография из старого «Огонька». Немецкие дамочки, сидящие на скамейке. Только внимательно присмотревшись, понимаешь, что они мертвые. Еще внимательней, - у одной задрано пальто и раздвинуты ноги. Фото какого-нибудь Бальтерманца. Вспомнила, как кто-то рассказывал, что у миллиардера Сороса советские солдаты изнасиловали маму, которая, как еврейка, чудом тогда спаслась от нацистов, а после этого, кажется, сошла с ума.

Она читала тексты о провокативных выставках молодых немцев, о борьбе с космополитами в СССР, начале глушения вражеских голосов и массовом выпуске первого телевизора размером с почтовую открытку. Она смотрела фотографии беженцев, перебежчиков, поверженных Лениных, стены, несчастных и счастливых людей. Потом опять картины, оставляющие сосущее ощущение в солнечном сплетении. Она поняла, что, пока жива, должна все увидеть, все узнать, как бы это страшно и больно не было. Или, наоборот, счастливо и прекрасно.

Надо было что-то сделать, и она с трудом удержалась, чтобы не надеть бумажный колпак, зачем-то лежавший на стуле, на служительницу, которая, стоя неподалеку, разговаривала с коллегой по охране искусства. Да, да, это акция, но она нуждается в фиксации, каковая и есть произведение. Вот так насмотришься, решила она, и совсем с ума сойдешь.

Вдруг ей показалось, что сбоку мелькнуло лицо ее одноклассницы, и она сразу повернулась в другую сторону, чтобы разойтись с ней, оставшись незамеченной. Достаточно того, что ей до сих пор снится, как ее вызывают к доске, а она не знает, что ответить, или впереди контрольная по геометрии, а она даже учебника не открывала, потому что не понимает, о чем там речь. Для взрослой тетки, как она, невыносимое унижение. Она знать никого не хочет. Отойдя в сторону, мельком взглянула в ту сторону, - обозналась, конечно, ничего общего. Неважно, целее будет. Хорошо хоть сокурсников по институту никогда не видит. Ей стало стыдно, будто ее подслушивают. Ничего страшного, пусть привыкают, ответила она себе, имея в виду понятно каких их.

Из музея она вышла, совершенно уже себя не помня. Шел дождь. У нее был с собой зонт. Почему-то она пошла не в сторону метро, а через Красную площадь на набережную Москвы-реки. Брусчатка лоснилась и тупо отсвечивала. Ей казалось, что она сама попала в фотографию непонятного ей толка и назначения. Где-то тут был смысл, который шевелил и волновал ее сердце, и уже в этом был смысл смысла. Зато потом будет плохо, знала она.

137.6. Плохо было уже сейчас. Лишь пройдя мавзолей, она обнаружила, что вся мокрая. Ветер дул со всех сторон, зонт выгибался и не спасал от дождя. Вместо прогулки была пантомима с ветром и зонтом. Можно было представить, как она выглядит со стороны. Кто-то смотрел на нее с сочувствием, другие, как ей казалось, со злорадством. Ветер почему-то уже стал совсем сумасшедшим. На какой-то момент она прекратила всякую борьбу и пошла, как была, пусть будет хуже. В метро такой не войдешь. В машину никто не посадит. Она пойдет через весь город пешком, вот что.

«Вам помочь? - вдруг спросил какой-то мужчина с зонтом. – Давайте я вас закрою, а то вы совсем промокнете. Дождь такой неожиданный».

Она улыбнулась ему и, как мертвая, покачала головой, не надо помощи. Он был урод почище тех, что она видела на выставке, даром что иностранец: говорит странное и с акцентом. Но он же и неожиданно помог ей: напряглась, и увидела, что он нормальный, зрение встало на место, и зонт успокоился, она взяла его ближе к центру, ухватилась, и переборола ветер, который тут же стих.

Не надо бояться быть сумасшедшей, вот что, - повторяла она, хорошо и правильно спеша и задыхаясь. – Это урок. Пусть они получают за это деньги и славу, а она не пойми что и зачем. Тем лучше. Она должна увидеть шифры и тайные пути, но они сами не проявятся, только через соединения сна и яви, страха и одиночества. Она так думает. Все равно некому подтвердить.

Она могла бы зайти в магазин, перевести дух, спрятаться от дождя, но там было слишком роскошно, да и присутствие изысканных джентльменов охраны и продавцов было бы ей в тягость. Лучше уж так, под дождем. И навстречу ветру.

Погода слишком быстро и неожиданно переменилась, чтобы к ней подготовились. Общая растерянность и небольшая паника были ей приятны. Если некому подтверждать правильность ее пути, думала она, стало быть, и некому его опровергнуть. Все зависит только от нее самой. Она все-таки свернула в сторону Китай-города, до Кропоткинской было далеко и страшно в виду воздушных мешков набережной, моста, неба плюс дикие пробки на съезде к Кремлю. Это уж точно напоминало какой-то страшный ее сон, как она была там с обозом киноартистов, причем, это была не Москва, а какой-то жуткий провинциальный город.

В общем, это то, что она хотела: отсутствие твердых схем и ориентиров. Ни сюжета, ни зависимости от других людей, ни помногу раз прожеванных слов. Дождь, отчаяние, кажется, что можно что-то поменять, но только это ощущение и остается. Ветер и дождь били по глазам, но видела она все ясно и четко. Река, гранит. Она перешла у светофора дорогу, машины ехали сразу с нескольких сторон. Здесь людей совсем не было. Прогулочный теплоход стоял у причала, тоже совсем пустой. Все, что она перед собой видит, имеет смысл, если от этого останется картина, воспоминание, страница письма к другу, хотя бы – и сгоревшая к умершему. Но ветер, машины, вода, дождь и само бегущее мимо время - сдували ее прочь, без следа. Какой-то придурок увидел ее и рассмеялся в лицо. Когда низший видит Дао, он смеется над ним.

 

17 мая. Пятница.

Солнце в Тельце. Восход 5.15. Заход 21.38. Долгота дня 16.23.

Управитель Венера.

Луна в Раке, во Льве (21.53). 1 фаза. Заход 2.05. Восход 8.44.

День очищения жилища, уединения. Хорошо быть ближе к земле, сажать растения. Не надо начинать новые дела. Не поддаваться искушениям, быть в боевой готовности.

Камень: лабрадор.

Одежда: черная, темно-синяя, коричневая. Избегать желтых, красных, оранжевых тонов.

Именины: Кирилл, Климент, Никита, Пелагея.

 

Когда Паша сначала смотрела на небо, то напоминало оно кашу, приправленную девичьими молочными слюнками. Типа, Господи, хорошо-то как. Мозги у нее от природы были слабые, все больше тянуло на слезы. Она тогда заставила себя учиться. Всю карту звездного неба наизусть выучила. Со страданием и наступанием себе на шею, потому что в детстве принципом выбрала то, что ни в чем не заставляет себя, слушает голос внутренний. И в университете только про интуицию учила, вроде как себе потакала. А на деле вышел обратный результат. Все про эту интуицию поняла. Это вроде как на диване лежать, растить живот, зарядку не делать. Одно лишь самооправдание и льгота безделью. Но до сих пор плакала от бессилия и нежеланий, потому что папу вспоминала, который майором госбезопасности был и только это все повторял, - про зарядку. Очень уж она его при жизни его не любила, особенно, когда пьяный был и маму избивал.

Что делать крохе мира сего, если она идет против сильнейшего из его законов, - родовой крови. Куда деваться? Одно слово, - выпасть из распорядка. Изучила зодиакальный ход, чтобы придумать от него избавление? Выходит, что так. Ведь, если вдуматься, то это редкое просто надувательство. Взять ее, Пашу, Пелагею, говоря по-старинному. Родилась в конце мая, то есть в созвездии Близнецов. Уже сам этот факт как бы заставляет ее искать некоего своего близнеца, чувствовать свой ущерб, да? Или это что, двойной ангел у нее за плечами стоит? Почему, с какой стати?

Ей было интересно, кто и почему заставляет людей думать о странном и к делу не относящемся? Иначе говоря, сбивать с толку. Был тут один претендент, который как раз за слова отвечал. То ли Бог Слова, то ли египетский Тот, неважно, как звать, если знаешь, кого имеешь в виду. Лежала ночью на верхней палубе, смотрела на звезды, ее как бы и не было. Слышала хихиканье и обжиманье чье-то, куда ж без этого. А сама была раздавлена звездами, каждое имя и конфигурацию которых знала наизусть, и можно было наконец ничего не делать, не чувствовать, не знать. Так человек отдыхает от мысли. Как спит, хоть и бодрствует. В полном увольнении от человеческой службы.

В последнее время она увлеклась Facebook’ом. Кого только не нашла из своей прежней жизни. Какое-то массовое явление призраков прошлого. Так, видно, разверзнется прошлое человечества после Страшного суда. И мертвые явятся живыми, словно ничего не изменилось. Ничего и не изменилось.

Тут же явился и ее бывший муж из Лос-Анджелеса. Причем, оказалось, что он давно уже не в Лос-Анджелесе, а где-то в знаменитой силиконовой долине. Причем, Паша так и не могла запомнить, где это географически. Можно называть ее топологическим идиотом, но она предпочитала считать себя мистиком. У нее собственное восприятие пространства. Но это неважно.

Никита явился почти что на белом коне. Позвонил по скайпу из Еревана, куда приехал по дороге в Москву. Он попал в группу уехавших ученых, которыми заинтересовались в связи с устройством инновационного центра в Сколково. Обещали деньги, удобства, режим полного благоприятствования. Он сказал, что их тут человек двести. Он приедет на полдня, его встретят, повезут по делам и вечером отвезут обратно в аэропорт, так что увидеться не удастся. Паша дрожала, что он вспомнит про тайную карту Москвы, которую оставил ей, уезжая из страны. Боялся, что на таможне разоблачат, арестуют и отправят обратно. А она карту сожгла, чтобы ничего о нем не напоминало. Так было тошно. Сейчас поддакивала, лишь бы не вспомнил. А ему, выходит, на эту карту вообще наплевать.

- И, знаешь, какой еще интересный момент. Правда, это не телефонный разговор. - Никита был возбужден необычайно.

- А мы с тобой не по телефону говорим, а по скайпу.

- Ты думаешь он не прослушивается? Напрасно. А, впрочем, неважно. Может быть, даже наоборот. В общем, там спросили про твоего папу. В смысле, моего бывшего тестя.

- А это еще с какого боку?

- Он же был майор госбезопасности. А сейчас это огромный плюс. С такими родственниками, даже сбоку и бывшими, как в моем случае, берут без разговоров. Я просто тебе сообщаю.

- Не знаю, что на это сказать.

- Еще бы. Я помню, как ты к нему относилась. Во всяком случае, если спросят, не отказывайся. Шутка.

- Не пойму только, ты же философ, зачем ты им нужен в инновациях. Национальную идею, что ли, писать?

- Ну, почему. Я же еще физмат заканчивал, ты забыла. И в Штатах по этой профессии работал.

- В общем, понятно. Я за тебя рада.

- Опять какие-то обиды? Ты, я чувствую, не изменилась. Порадовалась бы хоть за меня.

- Я очень радуюсь.

- Я вижу. Ладно, побегу. Еще увидимся.

Не жизнь, а курьез. Только такая дура, как она, могла воспринимать все это всерьез. Пирамида святилища в Дьяково, древнее финское кладбище в Нагатино, слепая пророчица схимонахиня Серафима из Бирюлево, Мамонова дача и лечебница доктора Левенштейна… - удивительно, что и сейчас ей это втыкает и плющит. А, значит, живо, и все остальное не имеет значения.

Май в Москве был безумной красоты и свободы. В Европе был холод и шли дожди, вулкан разбрасывал облака пепла, не давая летать самолетам. А здесь все цвело, зеленело, стояла настоящая первая жара, с вечерним дождем и ночными скоропроходящими грозами. Когда расцвела черемуха, стало чуть холоднее на один день, и тут же опять припекло. Где-то взрывались шахты, убивая сотни людей, а московское благолепие, ничему не соответствуя, раскрывало над городом защитный зонт, и на балконе можно было загореть лучше, чем в Турции. А по опустевшим улицам и площадям центра гуляли одни парочки с цветами. И никого старше тридцати лет, как в антиутопии.

Вокруг был совершенно чужой город. Огромные стеклянные здания с игрушечными башенками. Сон неказистого младенца. Вертелись шальные миллиарды, и на них шло строительство и воровство таких масштабов, что старого толстяка мэра снимали с должности едва не каждый день, и ему надо было думать не о давно искомой неге пчеловода, а как уберечь сворованные и записанные на хабалку-жену миллиарды. Дочки подрастали, а тут грозил арест заграничных счетов и полная конфискация. Только круговая порука еще более высокопоставленных воров и могла удержать всех вместе от краха. Паша представляла, с какой отвисшей челюстью должен был все это увидеть Никита. Заграница – лучшая школа патриотизма. То-то он принял пользу от НКВД.

Паша выбросила его тайный план Москвы, но кое-что запомнила. Даже продвинулась по некоторым направлениям. На сайте «Мемориала» вывесили расстрельные списки 1930-х годов с адресами казненных. Легко вычислить, что в каждую пятую квартиру въехал сотрудник органов. Некоторых так и забирали, - по нужному Лубянке адресу. Все шло по плану. Город надо взять под контроль. Пока на Западе строили теории микросоциологии, в СССР проводили в практику сетевое управление мегаполисом. Сперва сшить сеть, а потом нарастить в ней Москву. Птичка-величка, ан глядь, уж в клетке. План по казням и так принят. Должна ведь от этого и польза быть обществу. Везде по нужным адресам сидят их люди.

Ближе к вечеру на майском небе появлялись облачные росписи, как на плафоне Сикстинской капелле. И впрямь Буонаротти! Вот и Создатель тянет свою руку, - разглядывала она, отвлекаясь от книги. Адам только рассосался куда-то. Нет, вон он складывается из мелких облачков. Даже страшно, как на твоих глазах все творится. А люди по-прежнему думают, что это не всерьез и можно схимичить. Как бы жизнь, сойдет и так.

Паша думает о большой книге, которая была бы заселена прекрасными людьми, если бы те не были столь одиноки, что избегают встреч друг с другом. Каждый живет на свой манер, все вместе никогда не встречаются. Майские окна открыты настежь, а жара не спадает и ночью, и ноутбук раскален, а жуки, мухи и комары куда-то деликатно исчезли, как перед концом света, в который, как водится, не веришь до последней минуты.

- Тебе нужна проза или ее признание? – говорил Никита из прежней жизни. И вот он появился, как размокшая рукопись, в которой ничего не разобрать. А тут компьютерные тексты никто не берется читать, поскольку никому ничего не надо. Да и он сам рассмеется, если она напомнит эту романтическую чушь.

- От возраста, болезней и бессилия, - скажет он, - выручает одна геометрия. Гештальт. Рамка, которая, по уверениям художников, держит любое дерьмо. Интуитивная философия дело молодых. Зрелость тренируется в фитнес-клубах. Твердя любимое: мне хорошо, я сирота.

А Пашу держит в рамках лишь ненависть. Ее выбивают из личного пространства, но она будет держаться. Вдыхая этот воздух, отравленный массовыми изъятиями и расстрелами людей, безнаказанным абсурдом убийц. Ей предложили расстрельные списки жильцов Потаповского переулка, но она бы хотела посмотреть списки и тех людей, в чьи квартиры они въехали. Вечный огонь – ледяной. Это она могла сказать по себе. Другое дело, что люди в этом вечном мае неслись, меняя друг друга в затейливой вязи. И она забывала о времени и членораздельной речи, с восторгом слушая их, и не замечая, как в беспамятстве проходит еще один счастливый день. А вот и не кончится этот мир, а вот хер вам.

Она вспомнила, как компетентный человек заметил, что гестапо пытает людей, чтобы добиться от них истины, а НКВД – лжи. В связи с чем вопрос: как это влияет на то, что в Москве все другое, чем на самом деле? Люди, дома, адреса, история, письма. Кто это все подделывает? Без Витгенштейна не обойтись. Во сне она говорила кому-то о его последней лекции, которая называлась «О достоверности». Витгенштейн работал над ней с середины марта до конца апреля 1951 года. Притом, что умер он 29 апреля, последняя запись датирована 30-м числом: «кто тот я, который это все написал?»

Ее всегда умиляло в американских романах, как герой вязнет в сборе материалов для своей будущей великой книги, пока жуткая жена издевается над ним. Как это ей все знакомо! Плюс вселенское одиночество, потому что никто не любит. Подстригая ему бороду и голову, она так и сказала. Когда будет писать об одиночестве и нелюбви, пусть вспомнит, как она его на кухне подстригала. Скоро они разошлись, и он, говорят, вообще перестал стричь бороду, превратившись в седого старика. Вольному, как говорится, воля.

Это она к чему. Нам ни к чему собирать материал, - все, что мы пишем, и есть материал. Как связь В. А. Фейерабенда, возглавившего в конце 1917 года русскую военную разведку, со знаменитым анархо-философом Полем Фейерабендом, которого до десяти лет, то есть до убийства Кирова в 34 году, родители не выпускали из дому. Ну, русская пуля в позвоночник во время войны на Восточном фронте и все оставшееся время на костылях, это другое. Но русский след в анархической теории познания это «достоверность 30.04», по Л. Витгенштейну.

Вернемся домой. Она не знает, как о других городах, но о Москве узнаешь правду лишь от старушек. Умножая, деля, вычитая, - все как всегда. Одна из них, знаменитая и до своих девяносто всегда на виду, рассказывала, как Луначарский случайно оказался на спектакле в созданном ею в 16 лет театре. Так, мол, и познакомились. Забыла только сказать, что Луначарский был женат на ее тете, актрисе Малого театра, а тетин брат, ее дядя, будущий редактор Солженицына в «Новом мире», был секретарем наркома культуры.

То же со смертью младшей сестры в 20 лет в Евпатории. Как она влюбилась в одного подлеца, исписав целую тетрадь стихами, и как ее средь бела дня «ограбили» и сбросили в море. Как в Евпатории можно «сбросить в море»… Но это ладно. Подлеца звали Яков Блюмкин, и то ли он сам убил Нину, то ли убили его враги, угрожая ему. Ни о чем никогда нельзя говорить, - вот, что, молча, одними глазами передавала ей замечательная старуха. Та и сама поняла это в один или два года отроду, когда у них ночевал несколько раз, меняя облик, Николая Бауман, скоро убитый. Не была ли подозрительна и неожиданная смерть ее отца-композитора, входящего в большую моду, - ей было девять лет отроду.

Этот город смертельно опасен для тех, кто высовывается, - твердила ей старуха, по-прежнему не говоря ни слова, которому можно было бы вполне доверять. Творческий энтузиазм и актерское вдохновение, - вот наша защита, говорила она, элегантно взмахивая левой рукой. Восторг своего дела, - лишь он скроет нас от гнусной правды, пыток и разоблачений. «Деточка, вы знаете, что такое подноготная?» - спрашивала она. Да, Паша знала, что это такое. «Здесь рожают людей и строят дома, чтобы скрыть преступления, чтобы все забыли, что было раньше, - шептала старуха в ее сне. – Народ – это те новые, которых удалось нарожать взамен убывших».

«А ведь знаете, - говорила она через промежуток, во время которого они очутились на каком-то выбитом берегу реки, где гулял и купался народ, а в стороне была пристань с прогулочным теплоходом и тут же за поворотом железнодорожная платформа, на которой уже стоял вагон, и толпа рвалась в двери. – Все это ерунда: расстрелы, шпионы, допросы, Коминтерн, мировая революция, режиссеры, любовники, Берлин накануне прихода Гитлера, восторг открытий, знакомства с лучшими людьми – шанс, предоставленный сотрудничеством с ОГПУ, потому что именно они уже все контролируют. Это ерунда, потому что так пробивается вместо с новой архитектурой, домами, книгами, игрой актеров, музыкой, какая-то совершенно новая форма жизни. Другое тело, другие мысли, другой человек, понять которого изнутри невозможно, да и не надо. Абсолютно все пришло в движение, это главное».

Однако почему из захватывающего движения родились такие чудовища, как она, Паша? Из нее торчали сучья кустарника, паучьи лапы, голенище чьего-то сапога. Старушка аккомпанирует играющему на скрипке Альберту Эйнштейну, со всех сторон обложенному советской разведкой с ее еврейским спецотделом. Ей на сто лет меньше, чем сейчас, а он, по слухам, с согласия жены занимается любовью со всеми предоставляемыми дамами. Тут особая физика, атомный проект, еще неизвестно, кто кого перехитрит. Смешливый Эйнштейн, как раввин из анекдота, просчитал уже все до конца.

Жить надо тщательнее, чем жила бы для самой себя, - сказала старушка на прощанье, и, проснувшись, Паша успела записать эти слова, которые оказались не глупее, чем во сне, что бывает редко. Высунувшись из окна, она видела внизу кусты сирени. Вот уже несколько лет народ не набрасывался на нее, воруя и обрывая по ночам. Неужели нравы смягчились, или люди стали более сытыми? Нынче какая погода в мае не стоит, она всегда экстремальная, - или жуткая жара, или холод, или такое неземное счастье, какого вообще не бывает. Магазины, автобусы, толпы людей в метро, выставки с затухающими фуршетами, премьеры в театрах, - все движется будто по инерции, как не на самом деле. «На полусогнутых», как называл это в молодости Никита. Неприятное время, если, куда ни плюнь, стыдно принимать в этом участие.

Скоро придется ходить по квартирам в поиске причинно-следственных соответствий. Но и это не вход, не выход, - смотреть в лица людей и слушать, что они говорят. Возникает мысль о культурах и диаспоре мелкой живности, что разводится на трупах и внутри них. Казалось бы, зачем какому-нибудь Андрею Белому идти с Арбата на Пресню к музыканту Илье Сацу и его семье, - жене, родной сестре адмирала Щастного, и двум дочуркам, младшая из которых, будучи влюблена в Якова Блюмкина, таинственным и страшным образом погибнет июньским днем 24-го года, только что приехав в Евпаторию, где собиралась к друзьям на маяк, а рассказ о старшей займет несколько томов комментариев к ее собственным рассказам о себе. «А вот здесь, - говорит Борин спутник, - будет проезжать трамвай, в котором умрет доктор Юрий Живаго».

Какой-нибудь профессор патологии, вроде биографа Соловьева С. М. Лукьянов, сказал бы, что у нее прорывается наружу четвертое измерение. Такой вот прыщ, а то и фурункул. Тогда можно увидеть и нелепую фигурку Марины Ивановны Цветаевой, которая, оказывается, полуслепая, да к тому же не носит очков. Она мечется вперед и назад, не решаясь переходить через площадь, пока ее под руку не переводит крепенькая девушка, не Лида ли это Либединская?

Для симфонии хорошо было бы присутствие здесь же какого-нибудь масона или гностика. Чтобы не жертвовать человеком, обреченным на лубянскую камеру, Паша взяла бы эту роль на себя. Для этого, по меньшей мере, представиться мужчиной. Опять же в чьих-то перевранных записках, письмах, мемуарах и ученом труде «О достоверности печальных познаний».

Дневник этого изящного господина, участвовавшего, кажется, во всех декадентских скандалах, так и не был напечатан. Явился он откуда-то из хлыстовско-гностических кругов Нижнего Новгорода, как-то был связан со знаменитым фотографом и художником Карелиным, учился, что ли у него. В Москве, зайдя в гости к Брюсову, и не дождавшись хозяина, спросил у его жены, «где же этот Бальмонт», а в ответ на недоумение, небрежно заметил, что «вечно их путает» (историю потом слямзил Розанов, приписав себе). Он же в ресторане, огорошил того же Бальмонта, желавшего выпендриться перед дамой и спросившего его мнения о своих стихах, назвал его Федором Павловичем Карамазовым русской поэзии, намекая еще и на «мовешку», с которой тот ужинал. К счастью, последняя реминисценция не была понята.

О его туманной гностической фигуре можно прочитать во многих мемуарах. Она словно сливается с фоном, материализуясь и тут же исчезая. Ею особенно интересуются на допросах теософов и анархистов в ОГПУ в конце 20-х годов. Известный математик и мистик ПФ пытался вывести математическую формулу этой «неизвестной символической фигуры». От нее ждали эксцессов едва ли не космических масштабов. Той революции, что случилась, никто не ждал. Да еще с такими последствиями, которые Паша собралась сейчас отыгрывать в обратную сторону.

- Суждения должны быть подловаты, как сказал поэт, - гундосил по телефону Никита. Кажется, он никак не мог улететь из Шереметьева, рейс переносили в третий раз, но почему-то он ее не раздражал, а то бы она просто положила трубку на стол, пока готовится ужин. – Суждения должны быть подловаты и отчасти бессовестны. Потому что нельзя верить во все, что пишешь, именно такими вот словами. Иначе ты пишешь для самого себя и только самому понятен. И то не всегда. А если пишешь еще для других, то на столько же подл, бессовестен и лжив. Скажешь, не так?

Все тогда бредили шпионством и провокаторством. Леший, что водил нас, оказался японским шпионом, писал Блоку Андрей Белый. Богословы обсуждали возможность подпольной борьбы с сатаной. На посмертной маске Николая Федорова остались несколько волосков с его бороды, для будущего воскрешения из мертвых, то есть клонирования, этого достаточно. На пути с Арбата в Большой Предтеченский на Пресне, где жил тайный буддист, познавший, что всякое действие в России обречено лишь на увеличение общего количества зла, Пашу постигло чудесное обращение в Павла.

Представим, что можно заниматься архитектурой. Хорошей, как какой-нибудь Федор Шехтель, которого выселили из собственного дома на Большой Садовой, 4, сделав там, видимо, опорный пункт НКВД-КГБ. Во всяком случае, писатель Александр К. рассказывал, что его вербовали именно там. Чекисты любили такие особнячки. Такой же на Кутузовском проспекте, где потом была «Гостиная Общей газеты» тоже был в их введении. Сам же Шехтель, друг Чехова скитался по чужим квартирам, пока не оказался в «доме коллеги Гельриха» на Малой Дмитровке, 25, в квартире 22 у дочери, художницы-футуристки Веры, некогда возлюбленной Маяковского, по второму мужу Тонковой, то есть матери артиста Вадима Тонкова, в брежневщину всенародно любимого своей старухой Вероникой Маврикиевной Мезозойской. Нет, нет, архитектура – это дом людоедства, мечта Гитлера.

Сперва смотрел в окошко. Прошла торговка с корзиной. От тоски можно рехнуться. Или стать Чеховым, обструганным до краткого, исчерпывающего дыхания. Потом вспомнил, как ждал прихода женщины будущего. 1913 год, не шутка. Социализм не за горами. Жаль, что из его окна не восход, а закат виден. По весне закат особого волнения. Как дорога в будущий социализм. На Предтече били колокола, им вторила вся Пресня, словно пробуждая: это не сон, тут жизнь взаправду. Плевать на все. Он читает собственноручные мемуары мессира д'Артаньяна, вышедшие в Колоне в 1700 году. Потихоньку темнеет. В окошках на улице теплятся огоньки. Закат заволокли тучи. Его конек - книжные раритеты. И немногие люди, что их собирают. Странно, когда в большой деревне находишь людей, которые могут и любят читать. Париж отсюда кажется недоступной мечтой не потому, что до него нельзя доехать. Да ради Бога, дай человеку червонец и пошли за паспортом. Только вот никогда в тот Париж не попадешь, сколько не бейся. На краю Москвы, на краю ойкумены сладко наблюдать за непроисходящим. Лучше паспорта отнести письмо к прекрасной даме с Нижних Грузин. В прошлый раз она была в шляпке с голубым цветком, который нельзя забыть. Что-то нынче придумает. Понимает ли она, что нужна для магических процедур? Вряд ли. «А правда ли, что она не дама, а мадам?» - спросил, отправляясь с запиской, человек. Надо бы рассчитать его при удобном случае.

До того скучно, что некоторые господа стали разводить домовых, леших привозить из деревень в целях завода, ставить хлыстовские радения как бы для сцены, бодрить себя кокаином, восточными порошками Бадмаева. Его прекрасная дама тоже, видно, что-то поела, что так в него влюбилась. Когда он только вздыхал, она говорила, что он толкает ее в тайное общество «гамадриад», о котором даже рассказать из приличий не может.

- Гамадрил? Из здешнего зоосада?

- Гамадриад… лесных нимф…

- О фелия, о нимфа…

Что он еще, кроме расхожих пошлостей, мог сказать. Подливал ей вина в бокал вместо слуги и продолжали ужин. В качестве интеллигентного холостяка устроился очень даже неплохо. Удивило, когда слуга вышел из комнаты, она, понизив голос, спросила, не знает ли он, кто такой «товарищ Петр», и экзальтированно взглянула исподлобья. Он улыбнулся, ничего не ответив, и продолжал есть. Интересно, какие у нее половые губы и уши, которыми слышит страстная женщина? А ее классовое чутье на исподний запах? А партийная организация таза и бедер?

Начался экономический подъем, сразу появилось, что экспроприировать. Как смотрящий за районом Трехгорной мануфактуры, он не тварь дрожащая, а право имеет. Марксистско-ленинским идейным яйцекладом проколол гусеницу и внедрился наездником, ею же питаясь. Всякий человек не остров в океане, как сказал поэт, а может вывести на того, кто нужен. О, как блестят в темноте ее глазки при упоминании лондонского съезда и Ильича. А как хороша Москва в майские вечера, когда схлынула революционная волна, оставив по себе чистый закат и острый запах тины.

- Все кажется, что живем не вполне, в душном ящике своего времени, - философствовал он, закуривая сигару. – Соблюдая обычаи в любви, даже в революции.

- А вы живите эмоциями, хлебайте ложкой, не думайте все время, не погружайтесь в рефлексии, - чуть распахивала она полы своего восточного халата.

- Все это смесь Санина с Пинкертоном, материал диссертации о влиянии Тарибердяева на Белобрюсова. Жизнь, дорогая моя, проходит так или иначе. Выброшенные за колею мы вынуждены прибегнуть к средствам магии и имяславия.

- Не говорите так умно, а то как раз заявится муж.

- Какой муж, о чем вы…

- Обыкновенный, с рогами и копытами. Ха-ха-ха…

Отставленные от реальной жизни, выбитые за грязную колею, мы поневоле вынуждены орудовать магией и гностическими ухищрениями. Князь тьмы и сумерек, знай свое место! Гретхен, не тушуйся, мы увидим еще небо в пестрый ситчик.

- Ну и что вы тут колдуете, дорогой? Вас надо опасаться.

Когда сидишь так вот, кажется, что все нормально. Потом остался один, задумался, нет, хуже некуда, город людоедов. Осталось собрать все силы, стать квантом энергии и прожечь эту местность к чертовой бабушке вместе со всей живностью.

- И как вы все это делаете?

Сзади наперед легко ужимать время. Через год-другой будет война, один переворот, другой, кровавый террор гражданской войны, сплошной террор и голод до второй войны. Население смыло кровью на генетических уродов, а никто толком не заметил, что внутри пусто: люди есть, а начинки в них нет. Пояс шахида культуры разнесло вдребезги. И свита сеть, опутавшая город, чтобы ни одна живая душа не ускользнула. Не пролезет, деваться некуда. А самая шваль, нуждающаяся в чужой крови, во власти над людишками, будет сторожить ячейки. Наследства Николая Шмита для большевиков мало, надо еще, надо все деньги, чтобы лопнуть, и чтобы их больше не было, ничего не было.

- Одичание будет идти постепенно. Дамы покроются волосами, но тут появится эпиляция. Небольшие хвостики будут купировать в швейцарских клиниках. То же с отвисшими брюхами и задницами. Пока не войдут в моду.

- Какой ужас! Хорошо, что я не доживу. Даже аппетит пропал.

- Вы доживете. Вечной молодости не обещаю, но многое еще увидите.

- Самое интересное, что вы не шутите.

Да, он разучился отдыхать. Еще никого не убил, но кровь уже стучала в его голову. Он ощущал приближение того самого вдохновения. Ему надо держаться дальше от людей. Притворяться, но в меру. Сперва испортится пищеварение, потом будут срывы. А в районе улицы 1905 года лишь музей и библиотека могут снять порчу, но их не будет никогда. И сказать это некому.

Он смотрит на свою даму. Самое смешное в деятелях серебряного века – это их отношения с женщинами. Брюсов, Бальмонт, Блок, Белый, Гумилев… далее по алфавиту, обхохочешься. Женщина это выход без входа.

- Какой-то вы сегодня грустный.

Ему нужно собрать все силы, а он думает, как придет домой и поставит перед собой бутылочку хорошего коньяка, как папаша Валерия Яковлевича. И углубится в полудремное чтение «Русской мысли». Нехорошо. Впрочем, и в вышних что-то почувствовали, зарядив небольшой дождик. Обиделись, что посчитали исчадием зла? Есть за что.

Обратно он шел под дождем пешком. Глупо гонять «ваньку» из одного переулка в другой. По дороге пришла в голову идея академии стихосложения на Пресне. Тоже помогает от двойничества. Писать стихи, не зная латыни, это как тренькать на балалайке, сидя перед домом на завалинке. Чресла поэту важны, но от контрапункта тоже никто не зарекался. Очищение поэзией необходимо этой земле, зараженной людским безумием, ядовитейшим из всех форм тварной злобы. Пока спускался с Грузин, было темно, и Павел держал, на всякий случай, руку в кармане. Мало ли какие гопники сторожат в темноте случайного прохожего. А страха не испытывал. Нельзя тут бояться.

Вот антиномия мага: собрав все силы, вызвать события, которые тебя же собьют с толка. Лишь рифмам поэта не страшны косматые демонши минус грудастые бесы-мутанты. Он, может быть, и испугался, да слеп. Грузно ворочается в своем монологе, не слышит их буйства в подворотне. С жидким стулом и спазмой выходит из брюха вся нечисть. Не до тебя, Азазель, вот-вот обосрусь я. Философия и понос – близнецы-братья, кто из них более нужнику ценен? Вот ведь лучшее средство от духов зла, отгоняемых вонью, скажи, святой Павел.

Превентивные рубли, даваемые дворнику, сработали вовремя и на сей раз. Надо бы окончательно перекупить его для партии. Дворники – становой хребет революции. Мосты с телеграфом и интернетом могут и обождать. Успел и облегчился. Чем она его кормит, что вечно слабит? Прав Сенека: любимую женщину узнаешь по покою в желудке.

Пашу поражало, насколько мужчины устроены иначе, чем люди, и как трудно выразить эту разницу. Все же наибольшая разница в онтологическом беспокойстве, обуревающем мужчин, как сказал бы Никита. Ее корячило, пока она писала его дневник любви, убийств и чекистской  магии. Павианы приветствуют солнце! Еще немного и свихнулась бы от этих продаж стихов, живых душ и вечного партийного огня.

Если магические заговоры верны, в принципе, то в переводе на русский они выхолощены и безвредны как таблетка мела. Тут говорят не на Божьем, а на обезьяньем. Может, впрямь стихами вправить вывих? Но такими, чтобы до сотрясения мозга. Вот как странно и удобно жить на несуществующем языке. Но ведь все равно пробираешься через 365 небес к первопрестольной. Инстинкт всевышнего Абраксаса (Abraxas). Еще ей нравилось имя отца хаоса - Елда-Ваофа. От него и змей, и демоны: все политбюро в полном составе. Змей в нас входит с потрохами. Паша пробовала несколько дней не есть, не получилось, но кишечного змея все равно надо держать в ежовом состоянии. В змее – еж, в еже яйцо, в яйце иголка, которую легко спутать с колитом.

Видел двух сыновей Ивана Ильича Вавилова, у которого три дома на углу Малого Предтеченского и Средней Пресненской улицы. Шли куда-то. Надо бы послать к ним человека, есть дело. Павел любил эти пресненские переулочки. Ни город, ни деревня, ни слобода, а непонятно что. Вечный звон с Николы в Ваганькове на Трех Горах. И не в разрастающейся прохоровской мануфактуре тут дело, как втемяшивал им лектор из ленинской школы под Парижем. Говорят, младший сын Ивана Ильича занимается в лаборатории космическими лучами. А старший ездит по миру за семенами растений. Все наши люди - в перспективе мировой революции. Главное, как говорил Данте, это величие замысла. Подключим еще товарища Штернберга из ближайшей к дому астрономической обсерватории. Вот вам и узелок, Владимир Ильич. Кстати, по поводу младшего Вавилова надо подключить Петра Петровича Лазарева, который что-то химичит с рентгеновскими лучами. А товарищ Штернберг даст стратегическую карту Москвы, которая понадобится не только на время восстания. Рассказывал ему о московской гравитационной аномалии. Если прочертить линию поперек аномалии, то есть полюсов отклонений, она выглядит так: Пресня – Нескучный сад – Узкое – Подольск. Сравнив это с разрезом хирурга, он так и предложил тезке назвать его «разрезом Штернберга». Тот посмеялся. Но какова штучка!

Если по ночам ты превращаешься в волка, бродя по переулкам и алча человечьего мяса, то старайся не попадаться на глаза репортерам, которые тут же сообщат в «Московских ведомостях», что на Пресне бегают волки, непонятно как туда попавшие. Кто тебя распознал, того загрызи. Такая уж служба. Как сообщают древние памятники, волки на двух ногах злее тех, что на четырех. Природу не выбирают, в ней живут и выгрызают. Скажем, что сбежал из Зоологического сада, не зря же он тут поселился. Весна теплая, и буквально вся Пресня заросла ромашкой. Даже волчару успокаивает, но все же лучше не попадаться навстречу.

Вспомнил, как Чаадаев буквально вопиял в письмах к Пушкину, чтобы тот разгадал тайну времени, понял, какие сокрушительные перемены в нем готовятся исподволь. Так вот тайна времени в том и заключена, что в нем ничего не происходит. Всяк дурак на свой салтык. Много ли в сем мудрости?

Да, много стало бродячих собак. Это ли не знак приближения войны. Русский генштаб получил поддельный мобилизационный план австрийцев и начал срочную подготовку сараевского убийства боснийскими сербами. Сербия передала оружие анархистам из Млада Босны. Боевиками был полон город. К сожалению, цианистый калий оказался несвежим, и террористы выжили, а один дал признательные показания. Пресненскую тишину с ее домиками и палисадниками можно есть ложкой, такая сытная. Николо-Ваганьковская вечность, двумя словами. Когда-нибудь эта страна будет отвоевана у истории какими-нибудь скифами или древлянами, явившимися ниоткуда, как библейские евреи Палестины. Да, народ Гога и Магога, мы втайне ждем тебя, чтобы наконец впасть в историю. И тайно готовим твой приход.

Лощеный, уверенный в себе господин в тройке, в котелке, с тросточкой. Не меньше, чем инженер или присяжный поверенный. А эти усики… меня с ума свели… Время актерства, переодеваний, двойников, системы купца Алексеева, партийная кличка Станиславский. Однообразие людей скрыто разнообразием сословий. Можно шнырять из одного типа в другой.

В принципе, каждый из нас представляет собой целое семейство. Как правило, дерущееся. Вроде пьяниц на картинах малых голландцев. Особо одаренные особи включают в себя целые народы, - евреев, цыган, испанцев, - со всеми их выкрутасами. Говорят, что есть сверхчеловек, вроде прародителя Адама, которому и все человечество по колено.

На самом деле, революция тоже была искусством. Высшим из искусств. И ее устройство, и подготовка, проведение, ежедневное воплощение в жизнь, по-новому соединяющее небо и землю. Все нынче обсуждают Распутина, бьются в истерике: публично нарушены все правила логики и хорошего тона. Цивилизация треснула по контуру этой гомерической фигуры. Нетвердая логика первой рассыпается в прах. В Николе на Ваганькове стройно поют тамошние чернички, которых год от года все больше. Потом собираются у кого-нибудь, пьют чай с вареньем, говорят о божественном. Среди них его благоверная. Ненависть к нему обратившая в любовь к Господу. И наоборот. Между этими напряженными полюсами коснеет в траве и пыли пресненская аномалия.

Откуда в городе кукушка? С кладбища, что ли, залетела. Не может успокоиться, настойчиво предлагая судьбу, кукует третий день подряд, как перед той войной. Тихая улочка с травкой между булыжниками. Вечер все позже. Низкие газовые фонари, которые зажигают специальные люди с легкими лесенками, перебегая от одного фонаря к другому, подмахивающего бежевому закату где-то в районе Ходынки и Хорошевки.

Я не желаю отмщения, я хочу других людей, - повторяла слова Элиаса Канетти. Ведь те люди, что есть, чересчур прихотливы, - в ее лице. Хотят других людей, чего выдумали! А Паша/Павел, уже зная, что будет на всем веку, присматривается, куда спрятаться, как вывести совершенно иную, постороннюю этой породу. Осталась фотография, на которой она, сидя на стуле рядом с печью, словно прислушивается. Может, время, если вжаться в него, само выведет в нужную дверь? Через гены, через расщеп атомов, через движение света, - как угодно, лишь бы вон из этой чумы.

Лучшие место - то, где тебя не трогают: кабинет, библиотека, балкон, веранда, все равно где, лишь бы в окружении книг, а не двуногих без перьев. Не забыть только проверить два дома для сотрудников НКВД – Покровский бульвар, д.1, тот, что строил архитектор Чериковер, и Смоленская площадь, д.13/21. Настоящие чекисты по нескольку раз сменили жилье, заметая следы. А все же наверняка она найдет там нескольких знакомых, даже знала, кого. Россия и впрямь империя зла. Мировой анти-Логос. Нарочитое отрицание европейских ценностей разума. Клиническая картина смазана собачьим воем и звериным теплом, привлекающим слабых нервами интеллектуалов. Гореть им в аду Караганды, вмерзать в лед Колымы.

В ином месте и улицы-то нет, а выбитая между домов земля. За забором со двора сложены поленницы дров. Водовоз привозит бочку, и жильцы разбирают ее ведрами. Так же потом в Крыму Поля покупала молоко, а там и мужики вставали за местным портвейном. Никогда не скажешь: «Довольно, я не согласна так жить!» Нет, все течет естественным путем, в котором не отдаешь себе отчета. Человекообразность собеседника, - особенно в России, - сбивает с толка. А чуть копни, и дедушка нашего престижного, а потому проверенного и одобренного приятеля окажется невинным серийным убийцей на государственной службе. Хотя бы потому, что его жертвы не дали потомства, и это зияние разлито в воздухе. Преступное общество пошло на новый круг, и гены убийцы всплывают в кошмаре обыденной жизни.

Где-нибудь в 112-м томе он напишет «Апологию рака-отшельника». Люди невменяемы. Их болезни надо вскрывать и лечить, а не поддакивать. Русский язык, русская жизнь вообще лежат вне логики. Они опасны для разума, для исторического человека. Россия – внеисторическая заплата на человечестве, смертельно притягивающая и всасывающая слабых духом. Для цивилизации эта земля еще не открыта, подобно Америке при индейцах. Агрессия человекообразных здесь велика и непредсказуема. Это край Гога и Магога из Библии. Он дарит уникальный опыт жизни мыслящего - среди нелюди, которая считает нелюдью именно тебя. Внутренние парадоксы и антиномии здесь невероятны и вряд ли умственно преодолимы.

«Мало кто из людей достоин водки, которую выпьет», - сказал ему один пресненский мудрец, достойный своего алкоголизма. Такие люди редки, их суждения единичны, их носит ветер. Быть достойным своих мыслей и значит правильно пить, есть, правильно жить, быть. Выглянув в окно, Павел послал человека принести воду в дом. Водовоз целый день стоять тут не будет. А каким боком принесло к ним сюда Бердяева? Или просто похожий господин. Смысл, как лихорадка, перемежается пустыми событиями. Если философ вдруг придет к нему, Павел его не пустит. Люди бьют по психике. Трудно вообразить нужду, которая могла бы заставить общаться с ними.

История была ближе, чем происходящее сейчас. Оно неприятно липло к телу. Павлу казалось, что он еще не совсем родился. Испачкан свежими фекалиями требухи, из которой пытается выбраться наружу. Историю можно разглядеть, а вот для того, что вокруг тебя, нет нужной оптики. Из-за этого начинает болеть голова. Надо делать вид, что понимаешь чего-то. Сегодня, завтра война, а они пишут книги и ведут диспуты. А если войны не будет, то еще хуже. Писателю ясно, что он, - говоря словами Декарта, - живет не в так называемом «реальном мире», а в одном из многих воображаемых миров, созданных Богом в бесконечных пространствах. Даже встреча с читателем возможно, но маловероятна. Что же говорить о другом «реальном» человеке? И не будем спрашивать, почему именно в этом воображенном Богом мире Господь решил смошенничать. Говорить и думать на ложном языке, - это уже само по себе невероятно интересно.

Нелепо другое. Его пени против нелюди могут одобрить иностранцы, считающие себя людьми. Вот относительно кого он точно по иную сторону. Они, может, и люди, но он нет. Его одиночество абсолютно. Является ли оно очередным, то ли пятым, то ли шестым доказательством бытия Божия, Бог весть. Весна ранняя, теплая, Пресня утонула в зелени, в райском покое. Вдруг они скажут, что у него вместо души мозоль, и окажутся правы? А заступиться уже некому. Всю жизнь говорил смачно и не совсем точно из желания понравиться самому себе, а не из страха перед другими. Попросил служанку поставить на окно герань: явка провалена, идите мимо.

Читатель всегда одинок. Профессиональный читатель одинок предельно. Ни о каком профсоюзе речи не может быть. Ты там, внутри. Не быть – твоя профессия. Диета, режим, страшные сны, в которые стекает депрессия. Ты на выходе из этой мерзкой истории. Из нее сразу столько дорог, сколько можно охватить. Время не делится на слова, но исчезает в них. Человек – червь, что заключает себя в кокон слов сложносочиненной книги, чтобы вылететь оттуда бабочкой. Две тени, Полина и Павел, движутся, скрипя половицами, по комнате, тихо меняя друг друга. Главное при чтении, как ни странно, это правильное питание. Для каждого оно свое, - лучший путь перехода в почти словесное состояние. Ремесло не хуже любого другого.

Пригласив его к плетению будущей чекистской сети, большевики знали, что для интеллигента смысл работы заключен в ней самой, и он беззащитен перед собственным творческим куражом. Время должно само обветшать и распасться, но тут вылезают художественные пузыри земли и начинают все вокруг преобразовывать, как особые ткацкие машинки с ближайшей фабрики Прохорова. Поэтому пришлось срочно ввести в машину ограничитель или сопротивление, которое преобразовывало бы лишнюю энергию, а, поскольку ничто здесь не может обратиться в ничто, то она куда-то девается, но куда?

Стала ли Пресня теневым центром по преобразованию энергии, он так и не понял. Дети купца Вавилова сами по себе, а куда идет дело, никто не знал. Все заявления, мысли и действия изначально невменяемых существ, какими являются местные жители, включая его самого, надо бы купировать. То есть, да, чтение, но чтение сумасшедших. Иначе говоря, само чтение и его предмет обретают объемный, с собственной тенью, мистический вид. Лежа утром в кровати, видел огромные белые облака, куда-то плывшие по чисто вымытому недавней грозой, солнечному, голубому небу, и им овладевала тревога выдернутого из общего действия человека. Понимал, что это везение: в нынешнюю дрянь и не надо вмешиваться. Но созерцание требовало каких-то усилий, чтобы продлиться и завтра. Основать, по меньшей мере, религию, иной взгляд на мир, где события и люди не следуют друг за другом, а разом присутствуют все вместе. Что-то из китайской культуры. Кстати, привез ли из Парижа господин Щукин новые картины Пикассо?

Павлу нравилось наблюдать, как каждое утро мир из печальной точки начинает расширяться, обрастая все новыми сведениями, захватывая тебя в кружение этих семижды семи небес, чтобы к вечеру упасть без памяти в сны, пока утром опять не ощутишь себя никем и ничем. Грамотный тростник, способный на посильно гармонический шелест слов. Тут, кстати, недавно построена новая пресненская пересыльная тюрьма. Инженер Воейков сделал ее в виде множества одиночных камер. То, что туда людей будет засовывать десятками, как селедки, он, конечно, не думал. Но ведь любое наше действие в России обрастает совершенно неожиданными коннотациями. Не зря речка Пресня берет начало в Бутырках. Пока сам не оказался в пересылке, живешь лихорадочно, почти под кайфом, ни на чем объективном, как любой кайф, не основанном.

Будем считать, говорил он Полине, что этот восторг особенно силен, так как наши действия лежат вне истории. Неужели это та свобода, которой все вожделели? Тогда это чудовищная насмешка: всегда делать то, чего не существует. И с таким сокрушающим все вокруг энтузиазмом. Наколка Бога на теле родины.

- А скажи мне, брат, - спросил он однажды слугу, - кем меня считают соседи? Если, конечно, обращали внимание.

- Говорят, что по виду барин, по поступкам сумасшедший, стало быть, тайный большевик. «Гороховый» вот тоже расспрашивал, когда вас не было.

Никогда Павел не дивился так называемой «народной мудрости». Сам из нее, как Горький, вышел. С одной стороны был тупой начальнический морок, выжигавший все вокруг. С другой, революционная справедливость, которая обещала уничтожить оставшееся. Почему-то это казалось правильным. Надо изойти до конца и перестать быть. В аномалии нет среднего пути, профессор Штернберг напутал. Отсутствие пути и есть путь. Говоря такое, обращаешься к себе, не к другим. Самого себя довольно не понимать, но улавливать.

Жить в государстве преступников и мерзавцев, что за странная прихоть. Переживаешь ежеминутное несовпадение того, что видишь, с тем, что знаешь. Неужели этот милый человек, с которым здороваешься, обнимаясь, выпиваешь и закусываешь, открываясь всем сердцем навстречу друг другу, - потомственный гад, привычно творящий беззаконие самим существованием? Разве соглашаться с преступлением, хотя бы и молча, не значит творить его?

Пресня, место одиноких его прогулок, бормотания себе под нос, - кто это сказал, что слово «медитация» означает шепот вечного монолога перед самим собой. Движение в одну сторону. В отличие от дискурса, который движется туда-сюда. Чем сильнее умнеешь, тем с большим трудом выносишь кого-то рядом. Кто-то из прошлой жизни узнал его на улице, пошел следом, дошел до дома. Он долго ему рассказывал, что он это не он. Тот вряд ли поверил. Из упрямства Павел не сменил квартиру, хоть товарищи предлагали и даже настаивали. Нет, он – не он, бояться нечего. Вывернув слова Кафки, присланные тем по е-мейлу, ответил, что он здесь один не для того, чтобы спокойно умереть, а чтобы спокойно жить.

Однажды отправился гулять на закат, добравшись до Ходынской красильной фабрики в пяти верстах от Пресненской заставы у чистейшей реки Таракановки, притока Москвы-реки. Познакомился с фельдшерицей, которая показала тамошние места, рассказала, как народ ходит на веслах к дальнему Крылатскому и ловит рыбу в пруде у плотины. Место хорошее, можно поставить радиостанцию на Ходынке для тайной связи со всем миром. Рассказала, что как раз перед ним ходили немцы, что-то высматривали. Вид делали, что хотят устроить пикник, но понятно, что шпионят. Еще узнал, что недалеко есть деревня баптистов, но они скрывают, кто такие.

Фельдшерица была хорошенькая, теплая, грудь такая, как бывает во сне, и настроение сразу хорошее, когда рядом. Может, он уже умер и начался рай. Рассказывала, что ее ребенку два года. И муж работает здесь же на фабрике. Переехали за город, чтобы сыну здоровее было, потому что на дачу денег нет. У жизни много ловушек, есть приятные, вроде этой. Когда надо сказать сразу обо всем, выбираешь первый попавшийся случайный путь, чтобы без чащобы придаточных предложений. И уходишь куда-то не туда. Лучше бы молчал. Нет, моя дорогая, жаловаться не буду, не на что. И объяснять про себя не стану. Лучше насладимся этим прекрасным майским вечером среди подмосковных халуп по обеим сторонам мощеного камнем Хорошевского шоссе, идущего от Пресни к Серебряному бору. Считается чуть ли не самым лучшим, так как зимой не тонет в грязи. Зато кишки все перетрясешь, как он понял, взяв в Москву извозчика и оставив прекрасной фельдшерице свой адрес, мол, земляки, соседи, мало ли что. Бальмонта ей вслух не читал, уже хорошо. И Макса Волошина тоже.

Ехал назад и улыбался. Шпионы, большевики, паучья сеть будущего, - все ерунда. Вот вечер чудесный, люди замечательные. Груди, лоно, не жарко, обняться и затихнуть. Жалко, что закат с другой стороны, со спины. Он даже оглянулся, чтобы еще раз увидеть. Пыли почти нет, май. Но поскольку умеешь читать и писать, то знаешь, что все это ерунда для отвода глаз. А на самом деле безумная, сторукая машина причин и следствий. Придет домой, запрется в кабинете и погрузится в нее. Россия особенно не укладывается в логику, в слово. Все – тихий сердечный бред, перемежаемый лихорадкой смертей и насилий. Почти в каждой семье скоро никто не будет знать, где чьи дети, что случилось с родителями. Смерть здесь будет военной тайной. А пророку, разящему словом, безотрадный выбор: ходить на футбол или нет, выйти в лавку за керосином или так подохнуть? Смотрел в окно на людей: Господи, за что ты их так! – А как? – Ну, например, с этими обаятельными лицами алкоголиков.

Понял, что ни о чем уже толком не скажешь. Вьюжит внутренний вихрь не уместившегося в формат понимания. Крутит мозги так, что еле стоишь на ногах. Но в борьбе человека с собой встань на сторону себя. Мышление – высокая пантомима, как сказал бы какой-нибудь Мандельштам. Не делая при этом резких движений ни телом, ни мыслью: люди рядом, имя им бешенство.

А дело куда как просто. Лишь нежелание глядеть правде в белые глаза, да непоседливость мозга мешают отдать отчет в механике пожирания людей в этой области земли, именуемой Россия. Есть еще несколько – в Африке, на севере, на необитаемых, к счастью, островах в океане, но что нам до них за дело. Вот она кровавая мясорубка неведомой природы. Страна очень кстати закрытая для науки и цивилизации. Кто в нее попадет, тот сам и погибнет.

- Вас спрашивали, - сообщил человек, когда Павел добрался домой. – Один сразу видно, что большевик из зарубежных, а другой, наоборот, с участка, сказал, чтобы вы к ним подошли, как договаривались, а то вроде как зря платят деньги.

- Будут еще заходить, говори, что дома нет. Я больше выходить не стану, приноси еду, убирай, остальное тебя не касается.

- Ясно, опять опыты над собой делать будете.

Позитивное знание сразу распознает активное переваривание людей. Извне все выглядит как бессмысленное самоуничтожение. Но считать чуму происком воли заболевших и выживших это слишком кудрявая версия.

Он бормотал, бормотал. А ведь еще Гуссерль десять лет назад сказал, чтобы отбросили все слова, достигая состояния чистого присутствия, или как оно там называется. Но наш мозг туземца, видно, чересчур аскетичен для этого. Грамматика это штаны, которые последние снимает невменяемый или провокатор. Он их наслушался и понял, что скоро они придут к власти, так как говорят то, что все хотят слышать, даже Борис Викторович. Придется писать диссертацию о грамматических правилах допроса с пристрастием. «В гестапо хотели добиться правды, в НКВД – лжи», - скажет ему приятель, который в качестве еврейского разведчика Коминтерна, побывал под чужими именами и биографиями и там, и там.

- И как же ты выжил? – спросил он.

- Как ты и советовал: сосредоточился на правилах грамматики, которые остаются после логики.

А что остается, когда нет грамматики, задумывался он. Ночью кто-то бродил за окном, но дом, уходил вглубь, где его не сразу можно было достать. После грамматики остается мычание невменяемых человеку мук и рев чистого насилия, услада зверств. Униженность взаимного примера друг другу. После грамматики остается незамутненное разумом общество людей. Страшен голос Бога Живого, это твой брат, твой зверь.

Он вспомнил, как профессор в университете сказал, что русские не могут философствовать, потому что слишком напуганы. Их травмы, не лечатся мышлением, которое прижигается у них с детства. На месте мысли - мозоль, и это по-своему достойно, как клеймо пролетария над гнездом минервы. Профессор Якоби любил игру слов, и аудитория благодарно ржала, когда понимала. «Зачем вы стараетесь быть понятным аудитории», - послал Павел ему записку, и тот, прочитав, вдруг покраснел и нервно смял ее, не ответив.

Есть Бог или нет, Его выбор заслуживает уважения. А наш? Кого-то устраивает роль персонажа, будь то в романе, хронике или обсуждении церковных старушек. Павел, чем дальше, относился к этому все более нетерпимо. Чем и обаял Пелагею. Свой протест он на первых порах решил подтвердить философией, изобретя какой-нибудь персонализм. Сначала пробиваешь стену философией, потом входишь сам. Если голова с мозгами пролезет, значит, и весь пролезешь. Оставив головную боль по иную сторону слов.

«А чем он занимается весь день?» - спрашивали Полю. Говорить, что книжки читает? Ни в коем случае. Не поймут. «Квасит, конечно. Оставляю ему на день пять бутылок водки. Как раз на пятьсот рублей. Чем-то закусывает. Смотрит телевизор. Засыпает, просыпается. Диван на кухне. Книжки читает. Всю водку, как правило, не выпивает, но так ему спокойнее, когда запас. Чтобы уж точно никогда из дома не выходить». Тетки качают головами: понятно.

Деррида цитирует Гуссерля, цитирующего Платона. Все трое играют роль знаков, за которыми можно разглядеть отсутствие их присутствия. Неужто все, что мы знаем, служит только для отвода глаз, и, стало быть, прав враг человечества, сделавший это своим ремеслом? В том-то и дело, что нет, что он тоже лишь для отвода глаз, но не сердца. Но сколько же людей из-за этого идет в отвал! Вместе с тем же Ильичом, который прислал на днях очередную ругань, что они чертовски медлят с подготовкой вооруженного выступления. А он, Павел, превращается в чистый след от знака. Все о нем знают, никто не видит, все говорят. И это лучше, чем усталость от улыбок и объятий с последующей изжогой. Чистое мышление не замутнишь. А Ильич – как волчара из фабулы, для привлечения публики. Тут они с Максимычем, как два сапога.

Он давно уже заметил, что человечий ум прытче Божьего. Поэтому им и трудно договориться. Мы спешим и невнимательны. Иначе догадались бы, что в конце рассказа у нас лопнет кожа на спине, животе и правой ляжке, и это будет мучительно. Зачем показывать внутренности, - вопрос, на который у рассказчика нет ответа. Лучше стараться не думать о той камере в подвале Лубянки, куда изо всех сил положил себе не попасть с самого начала своего неотвратного пути в нее. По обочинам растут целые города и стороны света, создаваемые для бегства. Пока он живет здесь на Пресне, его тоже не тронут. Единственно, чего он хочет, пытаясь не заснуть за письменным столом, это вполне проснуться, соответствуя самому себе.

- Ну, проснешься, а дальше что? – как-то спросила его Поля.

- Останусь таким навсегда. Однажды проснувшийся больше не засыпает, - загадочно ответил он.

Она не поверила, и это было началом их конца. Если он не проснется, значит, будет революция, и он закончит дни в мучениях в камере Лубянки. Пускай она поплачет, ей ничего не значит, потому что и ее влечет тот же поток общего недосыпа. Сколько ни спи, все мало. Мозг хорошо омывается голубой кровью, а такой давно нет в заводе. Поэтому и объявлен конкурс на замещение вакантных мест аристократии. Не ешь, не спи, не говори, думай, - может, пробьешься.

Кто-то говорил, как Мария Федоровна Андреева, любовница Горького, рассказывала про его разоблачения Книпперши. Мол, сама угробила Антона Павловича. И он ей сказал, конечно, не ich sterbe, с какой стати, - а «ах, стерва!», когда ему дали шампанского, - и отвернулся к стене. А «перевела» она его слова немецкому доктору, - мол, все нормально, диагноз коллеги подтвержден.

Там как раз сошлись большие деньги. У Маркса повисли авторские права на Чехова, Горький уже почти перекупил их с помощью Саввы Морозова. То же с любимым автором МХТ, который дал согласие на пьесу для нового театра с Марией Андреевой в качестве примы в Юсуповском дворце на Мойке. Не «Смерть Распутина», но кое-что. Немирович-Данченко торопил свою любовницу Книппер разобраться с мужем, а тот как раз купил новый костюм и отлично себя чувствовал, вовсе не собираясь отдавать концы. Путешествие, на которое возлагалось столько надежд, вдруг пошло ему только на пользу. Больше года все равно бы не протянул, а разрушил бы не только бизнес, но и будущую советскую идеологию с системой Станиславского. Извини, Антон Палыч, мы тебя любим, но так получилось. Через год покончат с Саввой Морозовым. Прыткий Горький еще тридцать лет будет уходить зайцем от погони, пока не прихлопнут. Ах, стерва…

Любой сюжет наваливался мороком. Хорошего понемножку. Потом долго приходил в себя. Ну, рассказал историю, рассказывай следующую. Главное, не оставаться там жить. В детстве Александру Дюма бывало так скучно, что порой он просто начинал плакать. «Отчего плачет Дюма?» - спрашивала мать. – «Дюма плачет оттого, что льются слезы», - отвечал шестилетний ребенок. А вот и маленький Рильке, в чьи обязанности входит вытирание пыли с домашних предметов и небольшая уборка. Или святой Бонавентура, который должен был мыть посуду в монастыре, размышляя при этом о теологических вопросах. И потом насадил там просвещение и науку.

Мозг Павла отказывался складывать эти кубики. Если картинка хороша, то она хороша сама по себе. А чаще всего она не хороша и не плоха, а - не о том. Спецкартинка по отводу глаз. Так ведь и остроумие возбуждает мозг, отвлекая не в ту сторону. Но тут дан шанс подумать, сделав следующее движение в тень явления. Мышление - возвратно-поступательно, как и все в этом мире. Движется кругами на воде.

Ну что он может? Перестать выходить до войны из дому. А что изменится с войной? Ближе к вечеру, когда на дороге спадает движение, т.е. прекращается этот жуткий грохот ломовых извозчиков, едущих с фабрики, он бредет на Ваганьковское кладбище, на «милые могилы». Он не ходит на похороны, в душе его зияет эта цезура: деленная с людьми недействительная скорбь. Теперь он ползает между могильных грядок, бьется головой о камни, нюхает землю, а, придя домой, долго-долго моет руки и лоб.

Давно говорили, что восстание мертвецов, - также именуемое воскресением, - начнется именно с Ваганькова. Там лежат армяне, некоторые были еще в ковчеге на Арарате. Они лежат у ближней стены, до него дойдут первыми. Из окон его дома видно лишь небо. Придет ли оттуда подкрепление мертвякам, неизвестно. На всякий случай, поглядывал, но облачные знаки чаще встречаются к западу, из кабинета не видно.

Проще всего внушить Поле не одни лишь верные мысли, но и действия, что принесут ей успех. Вычертить на сто лет вперед нужный алгоритм. Но как бы нелепо и мелко он при этом выглядел. Горячие солнечные блестки сверкали в чужих окнах, когда садилось солнце, отражалось в открытом окне и дальше, в глубине комнаты в зеркале. Не можешь отвести взгляд, зная, что сейчас все исчезнет, скоро ночь. Кажется, что довольно этого момента. Но он читает, и, когда поднимает голову, все уже кончено. Огонь исчез.

Пелагея могла быть идеальным агентом в кроветворной системе страны, если бы Павел согласился руководить ей. Волошин, с которым она знакомится на выставке, приглашает приехать нынешним летом в Коктебель. Это такой болгарский поселок в полутора десятке верст от Феодосии, где у него есть дом в версте от моря. Но это никак не остановит войну.

- Что отличает человека от остальных, - спрашивает Павел. И сам отвечает: - Наверное, речь. Обсуждение разных вопросов, выяснение, если не истины, то хотя бы очевидного мнения. Во всяком случае, в европейской культуре, идущей от античности. Но сотрудника НКВД как раз и отличает от человека совсем другое использование слов. Не в прямом их значении, а для разоблачения произносящего их. Все, что ты скажешь, оборачивается против тебя. Оно свидетельствует не о предмете речи, а о говорящем, укладываясь в его досье.

Пелагея пожимает плечами: как это?

- Ты хочешь объяснить чекисту, что он не прав, убивая других, а он записывает, что ты враг государства. Ты объясняешь ему устройство мира, а он пишет: шизофреник нуждается в принудительном лечении. Ты говоришь, что это не по-человечески, а у него стекленеет взгляд, как и положено по его симптоматике и диагнозу. Иначе говоря, он – не человек. И понимаешь, что ты для него – тоже не человек. Существо иного ряда. Враг его сообщества.

- Как трихины?

- Именно. Как у Волошина: «Исполнилось пророчество: трихины в тела и в дух вселяются людей. И каждый мнит, что нет его правей. Ремёсла, земледелие, машины оставлены. Народы, племена безумствуют, кричат, идут полками, но армии себя терзают сами, казнят и жгут — мор, голод и война». Совпадение ли, что стихотворение написано 10 декабря 1917 года. Только что решено создать ВЧК, и наскоро, буквально позавчера, создаются первые ее структуры.

- Но, может, это всегда свойственно людям? – робко спрашивает Поля.

- Частным людям – да. Но здесь это становится частью государственной структуры. И постепенно за сто лет она становится главенствующей. Убирая физически и морально всех, кто ей не соответствует. Бок Европы становится черной дырой, где основному принципу цивилизации нанесен удар. Слово не значит больше ничего. Идея света, равного и открытого для общего разума, идет ко всем чертям. Возникают иноязычие и двоемыслие, лишь выдающие себя за признаки человеческого сознания. Система нелегалов-перевертышей тотальна. Всему, чему тебя учили в школе, в семье, с телеэкрана – тотальная ложь. Ты будешь выковыривать ее из сознания до смерти, и еще останется.

- Как я могу этому противостоять, став двойным агентом? – просила она.

- Да, рассудок доходит с запада, сплошной железной стены не вышло. Что-то изнутри, в перевернутом виде русской классики XIX века. В лучшем случае, возникает еще один уровень двоемыслия, но при этом – немыслия. Имей это в виду. Это не классический европейский разум и не разум вообще. Это в корне дефектная машина, как и все, что здесь производится.

Все это происходит в голове, - думает Павел, вжавшись в стену домика на Пресне, там такая выемка, в которой стоит его кресло. – А в теле, которое лишено рациональной головы, происходит совсем иное: любовь, сердечность и пьянка с песней, периодически сменяемые мордобоем, массовыми казнями и новыми припадками веры, надежды, любви и безрассудства.

На стук в дверь он не реагирует. Нельзя реагировать, как бы ни дергался. Тебя ищет не Бог, но такой же человек, как ты, только мразь. Пока не открываешь, набираешься страха Божия, который трудно не спутать с ненавистью. Так ночью, когда нет свечей, можно биться головой об стенку и писать при свете искр из глаз. Сначала увидел, понял потом. Последнюю фразу он взял из другой книги, по ошибке вписав сюда, но подошла. Лыко в строку. А ведь любое движение вовне приводит даже не к шуму и ярости, а к сраму и дурости. Он остановил солнце Иисуса Навина, остановил сизифов камень 1913 года, остановил май. Как иначе спасти мир, катящийся в никуда?

Где-то в далеком от Пресни столичном Петербурге будущий писатель Михаил Зощенко, получив по сочинению в гимназии единицу, кончает жизнь самоубийством. Ему девятнадцатый год, самое время все понять и пресечь. И повод лучше не придумать. На выпускном сочинении о Лизе Калитиной как эпикризе тургеневской девушки размашистая учительская надпись поперек: ЕРУНДА. Сталин со Ждановым будут лишь жалкими эпигонами первого критика. Нет, не будут. Кристалл сулемы и – не будут. Покойный папа-передвижник, мама – актриса и писательница. И он – урод. Ядовитый хлорид ртути, купленный для якобы проявки фотографий, точнее всего выявит его суть. М. М. Зощенко вывернул наизнанку свою подлую душонку, делая это с наслаждением и смакованием, как определил в постановлении ЦК ВКП (б) то ли Андрей Александрович, то ли сам Иосиф Виссарионович. Еще бы: целый кувшин воды в резиновую трубку для промывания желудка. Рвота. Наизнанку. Со смакованием. ЕРУНДА. Он сдох и ничего никому не должен. Восьмая гимназия в доме 8 на Девятой линии Васильевского острова. И он единственный, кто не получит аттестат с тремя единицами, потому что к остальным экзаменам не допущен. Чтобы не расстраивать маму, прямо в школе. Как незадолго перед тем два его товарища. Проявка душ чрезмерного самолюбия. И циркуляр вдогонку от попечителя учебного округа: при погребении учащихся-самоубийц никакой торжественности не допускать! А вот, если бы учащийся Зощенко выжил, то разрешить ему получить аттестат, пересдав экзамены осенью.

В это же время гонщик Иванов на машине Руссо-Балт устанавливает абсолютный рекорд скорости на российских автомобилях, достигнув 143,4 км/час, удерживаемых на расстоянии одной версты. Можно попробовать и так: достигнуть предельной скорости, чтобы остаться на месте. Неспокойно на Балканах, - защитник Скутари Эссад-паша еще красуется на коне. Любовь к братьям-славянам болезненный признак. Антиохийский патриарх посещает Почаевскую лавру. Предстоит канонизация патриарха Гермогена, в Смутное время умученного поляками. Летчик В. М. Абрамович разбивается на своем самолете на пути в Берлин. В июле американцы должны открыть Панамский канал, потратив на это 800 миллионов рублей. А штаб-ротмист гусарского полка Волков берет на коне «Дамаск» завода граф. Браницкой рекордную высоту в 2 аршина 11 вершков. Год от года в мире растет производство страусиных перьев. Страусы живут долго, 70-75 лет. Самец помогает самке высиживать яйца. Из одного яйца можно сделать яичницу на тридцать человек, если бы не цена – 40 рублей! А во Флориде даже устраивают страусиные бега. Как остановить этот прогресс! Кто тот безумец, что встанет на его пути. Все равно, что придерживаться в искусстве течений кубизма и футуризма вместо новейшего геометризма. Артистка Ваганова триумфально выступила в балете «Лебединое озеро». А вот выступление А. Павловой в Лондоне вызвало целый приступ английских карикатур. На передвижной выставке внимание публики привлекли картины профессора Вл. Маковского «Тип» и «Приживалка». В магазинах продается новая книга Анри Бергсона «Воспоминание настоящего». Еще продаются безрупорные граммофоны.

В Киеве у Черепановой горы в бывшем Алексеевском парке открывается всероссийская выставка. В этом же году, но чуть позже там пройдет первая всероссийская олимпиада. Триста тысяч царских рублей, потраченных на павильоны, не окупились. Зато журналисты и посетители восхитились чудом, которое смог сотворить союз человека и капитала. В это же время гидрограф-геодезист Борис Вилькицкий начал свою экспедицию в Ледовитый океан, а император Николай II с семьей посетил Владимир в рамках чествования 300-летия царствования дома Романовых. Все здания, лежащие на пути предполагаемого Высочайшего следования были с наружной стороны приведены в благоприличный вид. В поезде царь с семьей завтракали до 12-ти часов. В час дня прибыли во Владимир, где их приветствовал почетный караул и высшие лица. Затем царь сел с детьми в мотор и поехал в Кремль, в Успенский собор. Оттуда после краткого молебна поехал с дочерьми в Суздаль, где восхитился древностями, а в Покровском монастыре в келии игуменьи закусили и пили чай.

Меж тем на носу краткая вторая балканская война, когда подзуживаемая Россией Болгария решит отхватить Македонию, но скоротечно уступит союзу других православных с османами, усилив немцев и Австро-Венгрию. Погоди, до этой «маленькой победоносной войны» еще полтора месяца. Но остановить все надо сегодня, завтра уже поздно. Он сидит в углу, брюхом чуя, как течет сквозь него время, а он подмахивает. «Эй, ребята, куда вы меня везете?» - «В морг, знамо дело». – «Так я живой». – «А мы еще не доехали». Через неделю застрелится полковник генштаба Австро-Венгрии Альфред Редль, русский шпион. И тут же в свой первый океанский рейс отправится круизный лайнер «Аквитания». Он хоть и меньше пресловутого «Титаника», зато комфортнее и роскошнее. 24-летний Адольф Гитлер рисуя акварели и успешно торгуя ими в Вене, где два года назад едва не поступил на службу тенором в хор местного театра, переезжает в Мюнхен, продолжая карьеру художника. Время, остановись! Я предупредил.

Во Франции близ Версаля состоялся смотр «потешных» организаций, аналога английских бойскаутов. В них учатся не военному строю, а разведке, наведению мостов, установлению связи и рекогносцировке местности. А вот балет «Игры» на музыку Дебюсси в постановке и с участием Нижинского в Театре Елисейских Полей в Париже в тот же день провалился. Нижинский с Карсавиной и Людмилой Шоллар в костюмах и декорациях от Бакста то ли в теннис играли, то ли, флиртуя, менялись партнерами. К тому же художник перепутал теннис с гольфом и футболом, что особенно порадовало англичан через месяц. На сцену, по замыслу Нижинского, должен был еще упасть и аэроплан, которых он панически боялся. А девушки символизировали двух юношей, с которыми Дягилев, ассоциируя себя с теннисистом, мечтал одновременно предаться любви. Тут, главное, было не перегнуть довоенную палку. Дягилев заранее решил повторить провалившийся балет в 1930 году, но, как Бакст, умер до этого, а Нижинский прочно сидел в дурдоме. Лишь Варвара Степанова срисовала с их «теннисного» костюма форму советским футболистам в 1923 году. И любовный треугольник оказался не столько репликой кубизма, сколько киномонтажа, конструктивизма, биомеханики, эксцентрики и производственной гимнастики Далькроза, заодно с танго и фокстротом, которых тогда еще в природе не было. Только угара НЭПа не хватало в мае 1913 года. Так что через две недели в том же театре прошла на ура «Весна священная», и все успокоились: все будет хорошо. Все уже хорошо. Поля сказала, что будет носить ему еду. Не надо вовсе отказываться от еды, человек так устроен, что должен чистить едой желудочный тракт, как ружье шомполом.

Как говорила Инна Лиснянская, единственный христианский поступок в ее жизни тот, что она записалась в паспорте еврейкой. Не русской, не армянкой, а по вере деда, сына крепостных Фонвизина, принявшего иудаизм, чтобы жениться на дочке шинкаря; единственного верующего в их семье времен атеизма, ходившего по субботам в синагогу с талесом и ермолкой. Меж тем в Париже, если кто не знает, в моде «благородная походка пантеры» - помните стихотворение Рильке, это ведь «реальный комментарий» к нему.

Вот они как, соображает Павел, то с одного краю зайдут, то с другого. Рассудочные циники, для которых дерганье ниточек – уже награда. Видели бы они свои глаза из стекляруса. Но вся эта еда, мысли, восторги да и тоска – начинка времени, которое переносим в пространстве мы, люди-контейнеры. А пока что Игорь Сикорский поднимает в воздух огромный самолет, чья следующая модель получит название «Илья Муромец». Случайно ли, нет, но ровно через две недели уральский крестьянин Игнатий Сонтаг получает привилегию, она же патент, на парашют собственной конструкции, который, имея форму свертка, прикрепляется на спине воздухоплавателя. Дальнейшая судьба Сонтага неизвестна, говорят, что, ровесник Чехова, он погибнет при испытании этого изобретения. Аза Алибековна рассказывала, как Алексею Федоровичу, погруженному в платоновские идеи, долго не говорили, что началась война с Гитлером, чтобы не отвлекать от занятий. Потом все-таки пришлось сказать, потому что начались воздушные тревоги и прочая суета. «Что такое?» - спросил Лосев. – «Война». – «С кем?» - «С немцами». – «А-а, ерунда». Потом, правда, бомба попала в дом на Арбате, сгорела библиотека, не ерунда.

Что-то вроде безвременного платоновского эйдоса, так? После ее ухода он, как всегда, чувствовал себя размягченным. Беспричинная, как вся эта человеческая бодяга, радость. Он упирался, как мог, а потом выбился из сил, потерял сознание, и время одним скачком отыграло сразу все. Надо не выкобениваться, а жить в предлагаемом свыше формате, - сказал батюшка из Николы в Ваганькове, ревниво обожаемый толпой черничек. Ну да, у философов по углам много паутины, мокриц с мохнатыми ножками, чтобы легче было сигать на время в мир иной. Постепенно до тебя доходит, что и самому лучше иметь мохнатые ножки. Cum grano insania. Когда скончалась мамаша, не пошел ни на отпевание, ни на похороны. Готовился к этому с детства, все представлял, как будет. Вот так и будет, что заколотил в себя гвоздями и теперь эту крышку ни снять, ни оторвать. Лучше, чем если бы пошел и мучился, что делает вид, как все люди.

Прогресс, между тем, идет своим путем. Наблюдать за ним забавно. В трубках для телефонной связи появилось два микрофона: для рта и для носа. Известно, что голос можно подделать, но сопение - нет. Лучше он будет в чистом виде сливать энергию прогресса в отстойник, а оттуда перегонять по трубке в реторту. Получается старая алхимическая бодяга, которую потом выливаешь в яму для человеческого силоса, которым, говорят, питается кровавый божок. При чтении бедный обескровленный мозг опять приходит в движение. Во сне он ощущает эту нахлобученную на лоб анемию, принимает таблетку от сердца, как-то дотягивает до утра. Если рай возможен в отдельно взятой голове, значит, он возможен.

Недаром Макс ему говорил, что вся сила скапливается во лбу. И толкал кого-нибудь лбом в спину, так что даже самый крепкий человек падал оземь. Или рассказывал, как двигал лбом кресло с читающим Бальмонтом в другую комнату. Очень рекомендовал в мистических целях. Даже принес порошок папайи, развивающий лобные доли мозга, чтобы пить натощак. А на самом деле был похож на крымского овчара, мощную дворнягу-волка, сгоняющую и пасущую вместе молодых поэтов, художников, актеров и сочувствующую им интеллигенцию. Все лучше, чем Кузмин, сдавший в архив свой дневник, по которому НКВД начало отлов пидарасов.

Когда Поля пришла к нему в следующий раз, Павел предложил на всякий случай заранее попрощаться, мало ли что. А так никаких долгов и можно спокойно жить. Поля даже не успела расстроиться, попрощались, и она пошла себе домой. А то ведь май 1913 года. Мозг не работает. Воздух выпит. Ему не видения нужны, а рабочее расширенное сознание. Четкость мысли, понимание. Сердце отказывается воспринимать окружающее и не питает кровью голову. Одно с другим не сходится. Кем станет спустя десять лет их дворник, он видит смутно. Зато родившийся его сын, слюнявый младенец, наверняка будет сотрудником ОГПУ, нелюдью. Неприятный сон. От которого, знаете, нельзя проснуться, но взгляд уже остановился, и, кроме сна, его никуда не пристроишь.

Слушая жалобы наших эмигрантов, улыбаешься их непонимания. Запад ведет тотальную борьбу против излишеств человеческой природы. Того, что в Библии названо первородным грехом. Школа, полиция, семья, муштра, государство, законность, - все подчинено вышкаливанию гражданина. Зло в нем подавляется, добро приветствуется и награждается. Жизнь трудна, а терпение и подвиг повседневны.

Иное в России. Излишества человечности выпирают из всякой формы как тесто, лезут наружу единичной гениальностью и общей коррупцией. В отсутствие цивилизованных форм всякий человек подозревается в своем несоответствии образцу. Тот, кто захватывает власть, уничтожает людей, как таковых, втаптывает в родимую грязь целиком и навеки.

Эмигранты, захватив власть в России, введут здесь по логике вещей жесточайший режим тотального безумия. Нелюбовь к человеку и отсутствие навыков этической микрохирургии, словесная и мозговая неразвитость приведут к размашистым движениям палачей в отношении к другим и друг другу. Что делать, раздавать людям таблетки для улучшения мозговой деятельности? Думать самому? За сказанное, говорят древние, ввек не расплатишься, а молчать можно бесплатно.

Так же как гениальные изобретения не воплощаются в России в практику, так и наши мысли никогда не достигают реальности. Для них в кириллице есть особая выгородка стабильно безумной литературы. Что можно сделать, кроме резервуара ворованного на будущее воздуха. В виду красных следователей ада. Господи, неужели никто не чувствует эту вонь вышвырнутой наружу мертвечины! Кровь смывает бесчестье эволюции, сказал ему О.Э. Что-то долго смывает, возразил он. Скорее, омывает.

И еще, в третий раз: гестапо пытает, чтобы добиться правды, НКВД - чтобы добиться лжи. Понимаешь, что выбор лучшего – кажущийся. Потом понимаешь, что и правда, и ложь – враждебны твоей натуре. Те и не скрывают: человека надо обломать. «Не ешь, дурак, с древа познания добра и зла». Ладно, станет отираться и там, и там. Но держаться поодаль. Где? «Грезы разума рождают чудовищ» написано по-испански на картинке Гойи, вовсе не «сон разума».

Забредшего к нему школьного приятеля Павел встретил на пороге словами, что друзьям теперь предпочитает врагов, поскольку те меньше досаждают своим обществом, а при встрече можно дать в морду. Полезен ли такой взбрык? Поначалу взбадривает. Приятель удалился, готовясь к объявлению всем, что Павел сошел с ума. Сегодня объявил себя мастером оккультной лаборатории, а завтра не выспался, и тобой можно протирать колбы и мистические зады. На людях и внутри себя ты два разных человека, которые, наконец, двинулись навстречу друг другу. Чистая мысль на людях ежится, закрывает голову руками. А либертен не знает разницы, идет по проволоке без страховки.

Оказалось, что его ищут и большевики, и охранка, и власть. Он встрял мелким винтиком в думское заседание, приезд греков, экспроприацию банка и открытие выставки в музее изящных искусств. И все похерил. Спал, читал книги, смотрел в окно на небо. Так человек, нахватав долгов, не собирается стреляться из лежащего в ящике стола револьвера. Тем более что у него нет револьвера. У кого это из философов летящие в пустоте атомы имели волю отклоняться от положенной траектории падения? И вот напряглось внутри. Где-то неподалеку кидали камнями в окна. Он прислушивался. А к вечеру гроза ударила. Пришвин советовал мышкой сидеть в доме, шуршать и не высовываться. И впрямь мыши зашуршали в доме, к чему это? Главное, не ждать конца света, а то не наступит.

Он выпрямился, мысленно измерив себя от лысой макушки до подошвы. Весь здесь, деваться некуда, а надо. Философы описывали тюрягу с задней мыслью. Ощущение ее есть, но не видишь. Замер, прислушиваясь. Время шло. Выйти в иные века много ума не надо, оттуда тоже нет выхода. «Павел, - кричат со двора, - выходите, приехала киносъемка, хотим вас включить в фильму». Вот еще. У рек Вавилона сидели мы и плакали, вспоминая Сион. Там на ивах повесили мы наши арфы. Ибо требовали от нас поработители наши песнопений, издевавшиеся над нами – веселья: «Пойте нам песни Сиона!» А ты ведь пишешь на себе, - на гнилой и живой бумаге, которую то и дело рвет нервное перо, разбрызгивая ядовитые чернила. Осьминог, не меньше. Предыдущая жена пыталась купить аквариум, говорила: большой, со всеми удобствами, - он не дался.

И на следующий день пришли знакомые, крича со двора: «Павел, нашли последнего старца в Зосимовой пустыни, мы договорились о встрече, он уже ждет нас». ОГПУ потом пройдет железной метлой по всем отшельническим малинам. Кто не спрятался, Ягода не виноват. Лишние разговоры только вниз тянут. Как неправильная еда, сон, мысли и испражнения. И так, и сяк вертел это свое тело, как кубик Рубика, ничего не сходится. Еще этот желудочный штырь от рта до ануса. Тот, кто с детства не имел с ним дела, не поймет, что это за странное приспособление, вокруг кормления которого выстраивается не только вся личная жизнь, но и вся культура, цивилизация, Кремль и НКВД со штатными доносчиками и палачами. Выскользнуть можно лишь за счет фантазии. В истории, как известно, происходит только то, что хорошо предсказано.

Если не писать о происходящих изменениях, то не стоит и просыпаться. А тут еще и на третий день друзья явились с криками: «Павел, мы нашли для тебя деньги на журнал. Еще роскошнее «Золотого руна» будет, соглашайся». Ага, только подумал о том, чтобы соединить гламурный, глянцевый журнал с периодическим изданием недавно открытого на Волхонке Музея изящных искусств, а они вот уже здесь. Такая стилизация под волюм времен рококо с картиной Буше на обложке, например. И далее для любых времен и народов. Мюр и Мерилиз тут же подхватили идею, обещая вложить деньги, если не помешают война с революцией. Так ведь и для революции есть специальный выпуск с картинами Энгра и Давида, ответил бы он. Но молчал, пока под ключ не отбушевала вегетативная система. Уж очень соблазнительная игра. И продвинутой молодежи должна понравиться, пока ту не расстреляют в известном подвале на Никольской, а трупы переработают в компост.

Активно читая последние несколько лет, Павел заметил, что умнеет со скоростью, которая свидетельствует о близости революции. Он перечитал Казанову, удивившись, как не замечал раньше, что это такая же литература, как маркиз де Сад, и ничего больше. Никаких любовниц не было, это фабулы и описание нравов «старого режима». Павлу довольно было химер разума. Мюр и Мерелиз не выделят денег на журнал, но в его голове он выйдет еще лучше, чем в реальности. Вот так-то, господин дьявол, с вашими дешевыми соблазнами на кровле дома. Казанова писал ученую пародию, не подозревая, что ее воспримут так серьезно. Узнать бы еще, что там, на самом деле, писал апостол Марк. Неужто тоже был библиотекарем, подобно Казанове?

Сны сгущаются перед рассветом. Быть негде и деваться некуда. Тошно. Если доживешь до завтра, то спрячешься в книгах. Там со всеми знаком, как Казанова, всех любишь, как душа лежит. Некоторые даже решат, что ты был в реальности, бедные кретины. Говорил с Вольтером, учил петь под пианино Михаила Кузмина, который был не чета нашему бедному Окуджаве. Идеи одна безумнее другой посещали его. Ночью преследовали кошмары. Увидев, что не умер, Павел был готов написать энциклопедию любовных приемов серебряного века. Потом понимал, что выживает только доносчик, каким и был Джакомо Казанова, стучавший для инквизиции и, видно, через их досье и познакомившийся со всеми персонажами своих «мемуаров». Энциклопедия мыслительных приемов идет рядом с любовными, - натура одна. Если кого-то Казанова и соблазнял в своей жизни, так это молодую Сесиль Роггендорф, которой 70-летний библиотекарь насочинял несусветного. На его рукописи поднялся через четверть века после смерти Казановы и знаменитый Брокгауз. В отсутствие Ефрона это стал его первый удачный издательский проект. Уже проглядывался вкус к многотомным энциклопедическим трудам.

Когда начитаешься вдрызг, смущаешься даже от пресненского вечера, отводя глаза, когда случайно их поднимешь: слишком хорошо, и непонятно, куда это девать. Небо такое в розово-оранжевых облаках, трава и листья зеленые, вдали кладбище, церковь, люди-то ладно, их можно не стесняться, а вот общая тишина и благолепие это, знаете ли, ни в какие ворота. Такие же розоватые, как небо, окна в небольших уютных домах московской окраины, редкий, как бы стеснительный, собачий лай, не то что ночью. Джугашвили прислал письмо откуда-то из сибирской ссылки, просит прислать ему носки, а то Свердлов ругается, что у него ноги воняют, и какой-нибудь подарок для девчонки-любовницы, дочери его хозяйки, какая мерзость. Рассказывали, как летом 1904 года некто ел в ресторане свежие устрицы, присланные из заграницы, а потом узнал, что их привезли в одном вагоне с трупом Чехова, чтобы то и другое лучше сохранилось во льду. Чеховские устрицы. Человек тот даже не знал, что сказать, подумать и почувствовать.

Все, что мы узнаем из вторых рук, - подложно. Культура, которая была до революции, полностью уничтожится. Даже понять ее будет некому, кроме нескольких психов, которые вообще ничего не понимают. Но Павлу стыдно за свое прошлое, что был таким дураком. Стало быть, ему светит будущее. Теперь найти бы собеседника, слепленного на манер голема, чтобы насовал раздражений и внутреннего несогласия. Тотальный дурдом – это еще схватка с двойником.

Вот они выходят, - ангелы смерти, расправляющиеся с ложью. Ты сам этого хотел, ибо все сумасшедшие, все преступники, и нет сил справиться с ними, кроме как послать вестников иных пространств. Так думает киевский врач Миха Булгаков, с которым он говорил. Они предлагают записаться к ним коктебельского поэта Макса Волошина, но тот отказывается. А Зощенко записался. Тяга к справедливости сильнее нас. Политика замороженного говна, как оценил ее Владимир Сергеевич Соловьев, не работает. Начинается прямая трансляция безумия по методу покойного генерал-майора Перского. Кому, скажи, вдруг приспичило переводить с галлюциногенного на земной, да с такими последствиями. Тс-с-с, дальше молчание вопиющего в пустыне: мертвым не щекотно. Лишь непомерная голова давила его во сне, как жреца-таракана в древнем Египте. Туча чекистской саранчи покрывала небо, солнце с облаками да кресты некогда видимых вдаль церквей Пресни Пресней.

Сологуб рассказывал ему о птицах, чье пение вызывает бешенство матки у китайских девственниц, запертых в каменной башне, так что зарождается облако испарений любовной секреции, которое носит над материками, пока оно не разражается любовным дождем, противостоять которому у человека нет ни сил, ни желания. Наверняка у кого-нибудь из французов перепер на язык родных осин, его уже ловили пару раз за руку, а он только хихикал, что еще с десяток случаев не заметили. И то сказать, никто ничего не читает, как в каменном лесу невежд, талдычащих гулкие от пустот суждения. Сологуб по-своему прав: они лишены удовольствия от слова, им не от чего зачинать. А тут еще педантизм отчаяния: твердить без просвета, как нам плохо, бр-р-р.

Когда мир становится слишком большим, появляются раздраженные люди, желающие укоротить его, хотя самим им там жить не придется. Павел их прощал, хоть они лишают нас того измерения, в которое можно выйти, оставаясь собой. Потому что эти люди собой не владеют. Видимо, они даже не совсем люди. Но и он уже не вполне человек. Незнамо, в какую сторону.

Вот и эта книга, рассуждал Павел, всего лишь кокон для странного пишущего существа, которое вылетит из нее, наподобие бабочки, или сгниет в пыль, вонь и труху. Но для этого мир должен в очередной раз принять небывалую доселе форму. То, что Павел готов упорствовать в существовании на протяжении бесконечного времени, казалось ему залогом наступления будущего. Да, уловка натуры, но ощущение чудесное. Пока не проснешься, крутишь педали изо всех сил, как на горном этапе Тур де Франс, а кругом все машут руками: иностранцы.

Бабочкой выпорхнул в иностранцы. Хватаешься за соотечественников, а те разлезаются под рукой как траченная молью одежа, как фантом и дымовая завеса царского пердежа, застившего Зимний дворец с его администрацией. Как-то уже и не втиснешься, всю норму выдуло вакуумом русского космоса, отлетел в сторону и какое-то время наблюдаешь. Часть людей и вовсе ни при чем, просто самый воздух общей жизни стал непригоден к употреблению. И что прикажете делать? Да, все воруют и живут на ворованное. А скоро вовсе начнут убивать. И почти невозможно отыскать вменяемого собеседника, поскольку и себя тоже подозреваешь в возможном безумии, отыскивая для этого несомненные причины.

Вдруг расплодились какие-то мелкие золотистые, как моль, кузнечики. Они садились на рукопись, на лампу из каррарского мрамора, которую Поля привезла из Парижа и была счастлива. Он давил, их становилось все больше, - видно, на солнце что-то взорвалось, надо спросить Шуру Чижевского из Коммерческого училища. Вдруг затишье, он вздохнул с облегчением, вернулся к книге, пока не поднял голову и не увидел, что они закрыли весь потолок, там их копошилась, прыгая в световом кругу, целая тьма. Чтобы увидеть все, как есть, надо изменить угол зрения, а это страшновато. Проще ловить перед носом, не заглядывая туда, откуда все берется.

Неужели, читая Гоголя, они не чувствуют, как от него воняет потом от страха? Что же это тогда за чтение. Для кого он собрался писать. От горя его вырвало за письменным столом. Хоть раз в жизни рукопись пригодилась по прямому назначению. Он не мог не быть тишайшим в жизни, извергая такие слова и мысли на бумаге и одиночестве. Шутка ли, приговорить свою страну к шизофрении всякой степени протекания. И с кем говорить, если всякий раз остается неприятный привкус лжи. Ребята, вы что тут, все бесноватые?!

Наступает момент, когда даже с лучшими из людей можно говорить, лишь одолев осаду лжи, грохочущей по ваганьковскому булыжнику. Время, как он и просил, остановилось. Теперь осталось искать выход. Без него уже никуда. В какой-то момент кажется, что, обращаясь к другим,  и слов не надо искать. Довольно искривления пространства своим присутствием в нем. Идешь по улице, как бежишь из горящего дома, - на беспредметную волю стиха, например. Генштаб все теснее сжимает кольцо будущей войны, но его не интересует материальное. Надо, как говорил Цезарь, использовать не только свое присутствие в данном месте, но и отсутствие в других местах: оно загадочнее и производит большее впечатление. Павлу кажется, что он достигает совершенства: в какой-то момент его нет почти нигде. Пожалуй, думает он, этот фрагмент можно напечатать внутри некролога: его уж точно там не будет.

Людей, которых встречаешь, надо описывать, как на портрете, что унизительно, если касается тебя самого, поскольку внешность всегда приблизительна, как квадратура круга. В жизни ты ухватываешь другого человека целиком, защищаясь от него то улыбкой любви, то ухватом борьбы за мелкое влияние позвоночного. Еще можно вписать его в историю, которая всегда подлог и раскаяние, особенно под утро. Поэтому не стоит унижать себе подобных. Вот они читают стихи, играют на скрипке, изобретают новые вещества, любят женщин, которые что-то видят сквозь них, но не дальше собственных мыслей. Есть и лучшие из увлечений, - спорт и безделье.

В этот раз он, пожалуй, воображает себя мудрецом на восточный лад. Денег нет и не будет. Нечего раздать любимым детям и женам. Жаль их. Если усилием воли и колдовства вызвать деньги, то накренится и рухнет вся конструкция. Будет еще хуже. Война, легкие деньги спекуляций, переворот, инфляция, экономический крах, мучительная деградация на семь поколений вперед, из которых к началу XXI века наступит лишь пятое. У Господа иная скорость, мысль начинает пованивать, у людей тупится обоняние, они много говорят о достоинстве духа, не принюхиваясь к нему.

Несколько раз он читал свои записи, пересказывал своими словами, тренируясь вначале перед зеркалом, но всякий раз сталкивался с тяжелым недоумением публики, ожидающей последующего за лекцией фуршета. Последний раз, опустив умственную часть, призвал всех перейти к выпивке и закуске, не останавливаясь. Странный жанр авторских чтений перед людьми, умеющими читать. Было полнолуние. Идя мимо зоологического сада, вспомнил настойчивые слухи, как недавно отсюда убежал самец человека. Не дай бог столкнуться с ним в темном переулке. Луна дает ему возможность видеть тебя, самому оставаясь невидимым.

Он был настолько близок самому себе, что для фортуны не оставалось места. Он не знал, чего просить у других, если его самого так много, что не знаешь, куда девать. Точнее, не знаешь, как пробиться к тому, что возможно. Жизнь текла мимо, скрывая главное, дразня общей придурью. Терпеливо, изо дня в день пытаясь понять окружающее тебя, отходишь от него все дальше, все более счастлив.

Однако, возражает Поля, нам хочется жить, когда мы видим великого человека снаружи, а не изнутри: течение мыслей не всегда отличается от пищеварения, - хотя дерьмо выходит наружу в блестках языка и называется культурой. Встань так, чтобы на тебя падало солнце, и чтобы оно разгоралось у меня в паху.

Павел решил, что будет молчать, если не может говорить правильно. И ничего не делать, пока не придет правильное, нестыдное действие. Так детям не давали слышать человеческой речи, чтобы они сразу заговорили на языке, данном Богом. В знак новой жизни он взял себе и новое имя – НКВД. Он не знал, что оно значит, поскольку на дворе стоял вечный май 1913 года, и слова будущего не имели значений. Еще не написаны ни «Счастливая Москва», ни «Изобретение Вальса», люди по-прежнему думают, что это город и танец, а не женщина и мужчина. Мир еще не сложился в кулак аббревиатур. Глаза устают впитывать то, чего не понимают, - будь то книга или люди, что ходят вокруг. Тогда подними их вверх и смотри на небо, пока не потекут слезы.

От ананасов в шампанском он рыгает, и тут ничего не поделать. Все время надо что-то отвечать, улыбаться, жить лицом, даже если смотришь в сторону или никуда, это утомляет. К тому же Поля так включается сразу в беседу, не может не ответить человеку, хотя бы и не хотела этого, что сразу сбивается с толку, и надо отбежать в себя, чтобы попробовать сначала, но все опять повторяется. Она словно пробила стекло, начав рисовать людей, что ее окружали. Это был бесконечный припадок, она не могла остановиться. А так как никому рисунков не показывала, да никто и не обращал внимания, то припадок был вдвойне бессмыслен и беспощаден.

Когда ее собеседник попытался по инерции о ком-то позлословить, она сразу прервала его.

- О третьих лицах нет смысла говорить, поскольку они не доказали своего существования. Нам потом может быть стыдно, что мы всерьез говорили о призраке.

Но тот уже выпил и начал ее опровергать. То есть не понял. И кто, спрашивается, призрак. Не она ли, пытающаяся говорить о том, что в чужих глазах не существует?

Неизвестный солдат, горящий на вечном огне отчаяния: не то, не то. Так человек-циркуль меряет окружающее на предмет возможной жизни в нем. Не только спросонья он столь далек от нас, что спрашивает координаты широты и долготы своего несуществования. Павлиний танец поэтов даже не задевает его. Николай Гумилев в «Бродячей собаке» отходит вглубь столиков спиной вперед, кивая дамам, вглядываясь в незнакомых девиц, словно демонстрируя возможность выстрела сзади, если нечаянно отвернется. Все это дешево в нашем безденежье. Жутко умирать, не насыщенным днями, но отравленным ими до полного отторжения.

Литература это удачная имитация общения с человеком, а на самом деле конструкция, защищающая от его когтей. Юмор, любовь, выпивка, игра – собеседник вынужден принять правила поддакивания, он почти обезврежен, а вонь можно выдать за эстетическое своеобразие: на запах и цвет товарища нет. Но в какой-то момент обезьяна вдруг отказалась следовать закону «прекрасного». На смену оде приходит электрошокер с газовым пистолетом, и первого вырубают стихоплета, чтобы не шаманил. От слов, как известно, дуреют, и классовая ненависть неграмотного не знает границ. Чтением его изымали в одиночество. Этого человекоподобные не прощают.

Для меня, - пишет Павел, - искусство это мучительная борьба со сном, с анемией мозга, тяжкий переход из общего человеческого мясца в то, чего у меня нет. Унылый Надсон, впитанный с юности, вдруг прет рвотой наружу на разрыв аорты. Символисты навязли в зубах в приемных стоматологов: флюс моды на Брюсова у гимназистов. Тут же бичевание Христом: онанизм подростка иссушает жизненные силы. За забором колют дрова, как строят эшафот для поколения мальчиков. НКВД, хоть слово дико, но мне ласкает слух оно, как бы предвестием великой судьбины Божией полно, - как писал Владимир Сергеевич. Мир тесен: Эдмунд Дзержинский учил маленького Чехова в Таганроге математике, - говорят, любил мучить мальчиков. Если где-то прятаться, как мечтал в детстве, то в новой книге его тезки «Столп и утверждение истины», о которой все тут говорят. Гимназисты стреляются пачками. По утрам составлял «Атлас литературной флоры Московской губернии». Мысленно шел через двор в лабораторию, мимо бочки с дождевой водой, в которой отражалось черное небо в облаках и щепочках. В это же время божественный Людвиг Витгенштейн пытается пробиться к логической речи. «Ты чего все время сидишь в кафе?» - «Да жена дома» - «И чего жена?» - «Да говорит, говорит, говорит…» - «А о чем говорит?» - «Она не говорит». Если удастся пробиться к логике в одном месте, то сразу рухнет вся система безумия. Войны не будет. Не убьют лучших. Убийцы не победят. Но Имя Божие вызывает брожение. Булатовича через несколько лет убьют в его собственном имении.

- Да, да, я тоже вспомнила анекдот, Коля на своем дне рождения рассказал, – не выдерживает Пелагея. – Учительница спрашивает класс: у какого животного самые большие яйца? Вовочка поднимает руку: у слона. – Нет, Вовочка, говорит учительница, самые большие яйца несет страус. – То-то, говорит Вовочка, у него такие медленные вальсы!

- Ты это к чему? – спрашивает Павел, недовольный, что его перебили.

- Не знаю, - говорит Поля. – Может, к тому, что, как говорил Людвиг Витгенштейн, не бывает бессмысленных суждений? Тем более, если они проходят через наше непонимание всего на свете, включая неверные переводы и фальшак самого Витгенштейна.

Мозг и жизнь многослойны, а человеческое понимание и речь плоски как ленточный глист и кинематограф. Все, что он теперь мог, это относиться к окружающим, как к не совсем людям. Желающие могли доказать обратное, но большинство не то, что не могли правильно произнести шибболет, но и не подозревали о его существовании. Их дело. В конце концов, они убивали, а не их. Так они разоблачали себя на всю оставшуюся вечность. Дело не в том, чтобы жить сегодня по-человечески, сказал Марциал, а чтобы не опоздать начать это вчера.

- Я слышала, что ты стал домосексуалистом, - засмеялась при встрече Поля, обновив чью-то шутку. Пришлось продемонстрировать, что та ей ни к лицу, ни наоборот, ни в ямб, ни в Думу. Пусть лучше поищет где-нибудь в Италии картину художника Вячеслава Менжинского, будущего главы ОГПУ, «Леда с лебедем». Пора выставлять на Christys. Наш ответ Адольфу. Если что, надо обратиться к М. Кузмину, это его приятель, как и Георгий Чичерин. В период брожения живого вещества мир тесен и родствен.

- Я понимаю, почему тебя люблю, - говорил он ей. – Мне подозрительно, почему это так востребовано начальством. Почему не еда, сон, дефекация и какие-то еще отправления организма, а именно любовь. Чтобы сбить с толку и деморализовать «духовностью» своих чувств будущую жертву? Чтобы не трепыхалась, когда будут вешать лапшу на уши, а смирно подняла хвостик, впустив желающего? Да нет, и так бы не трепыхалась. Я не верю начальству, и уж тем более не хочу разрешенных им песен.

Соловей затихал в полуночном саду, прислушиваясь, и вновь разражался трелью. Горловое пение американца в Туве. В серебряном горле певца много трубочек, говорил Гораций. Каждой мысли он находит свой размер. Пелагея отсчитывает его сложный метр. Иначе не вложишь в варево на случай, если разлюбит. Иди посчитай, сколько в нас таких трубочек. Передок сжимается от предчувствий. Она знает, когда нет выхода, сам человек, его тело, психика становятся выходом. Потихоньку учишься летать. Потом - летать в нужную сторону.

Турнир по лаун-теннису в петербургском клубе выиграли два графа Сумарокова-Эльстон, дядя и племянник. Она, как светский хроникер, была на месте события, наблюдая одобрение дам и иных ценителей мужской красоты. Модной забавой были и пробные полеты на Ходынке членов московского воздухоплавательного общества. Крушения аппаратов, как водится, входили в программу мероприятия. Если выбирать, то автомобилисты были ей более по душе. Как и курсы фельдшериц на пресненской фабрике. Впрочем, когда ученица знаменитого Абрамовича княгиня Шаховская совершила в Германии свой первый полет, слух об этом донесся мгновенно. Кажется, даже в газетах напечатали. Тут и госпожа Голанчикова, не имея собственного аппарата для полетов, познакомилась с авиатором Фоккером, уехала в Германию, налетала там полсотни раз, и, приобретя аэроплан Фоккера, вернулась с ним в Россию, хороша!

Пелагея мечтала найти деньги какой-нибудь миллионерши и выпустить шикарный, глянцевый, как любили нынче говорить, журнал. Взяв интервью у новомодного Григория Распутина, о котором только и было разговоров. С его фотографией на первой обложке. С фотографией на развороте королевского дома Европы, съехавшегося на свадьбу герцога Эрнста Людвига Гессен-Дармштадтского и принцессы Саксен-Кобург-Готской Виктории-Мелиты.

Она все выискивала не такой громоздкий фотографический аппарат, с которым можно было появляться у знакомых. Мария Николаевна Ермолова рассказывала, что в ее особняке на Тверском бульваре прежде была ложа масонов, и тут бывал Пьер Безухов. Каков сюжет: всё рядом, все друг с другом знакомы. И вдруг повезла в какую-то родовую свою лачужку под Москвой, во Владыкине, трогательно до ужаса. Поле советовали пойти с проектом журнала к Маргарите Кирилловне, предупреждая, однако, что та денег вряд ли даст, поскольку все уходит на издательство для одного из братьев Трубецких, в которого безумно по-вдовьи влюблена, нет сил. Тоже отличная история.

Пелагее казалось, что во всем этом есть какие-то подспудные связи, которые она не улавливает, но иногда, казалось, - видит. Чаще же ее ставили омаром, как тогда говорили, и впросак. Жизнь должна кипеть, поддерживая нужную температуру восторга. Какой-нибудь Куприн лучше с утра выпил бы, но издатель срочно требовал повестушку или, на худой конец, рассказ. Отцу Павлу приятнее было собирать материалы по всем имеющимся в мире наукам, но Маргарита Кирилловна дала согласие на 400 страниц текста, а он написал уже 900, и конца не было видно. И он предлагал напечатать книгу таким мелким шрифтом, что прочитать ее можно лишь через лупу, которая прилагалась к фолианту. Никто не понимал, что эта книга представляет собой магический заряд большой силы.

Густав Шпет, лощеный под ноготь. Какое тут разнообразие слов, имен, приколов. Город раздраженных ангелов, как молвил классик. Когда же уроют тех, кто все это слизнул, включая их потомков, то есть и ее, Пелагею, тоже. Ибо иных нет. Тут именно что важна скорость восприятия, восторг. В стихах – сон, но можно читать навылет, не шевеля внутренними ушами, по словарю. И, оказывается, некоторые из них - живы, хотя большинство для летаргии. Балет Мариинки имел стратегическое значение, а француженка Балетта из Михайловского театра демонстрировала на сцене бриллианты, на которые разменял перед Цусимой русский флот ее покровитель вел. кн. Алексей. Фотографии тут значили больше, чем текст, который, как знаки дорожного движения, - направо, налево, стоять и думать. Тут же парижская квартирка средней руки модерн: белая лаковая мебель, розовые мягкие ковры, раздвижные стеклянные стены между комнатами и садом, в который хозяйка выходит с гостями пить кофе, - кругом цветущие розы, а лавровые деревья подстрижены шарами. И тут же интервью с Эдмоном Ростаном по поводу его миллионного гонорара за «Шантеклера» с его курочками и петухами. Он долго рассказывал, какие художники расписывали его виллу в Пиренеях. Красавец с роскошно выпуклым до затылка лбом и подкрученными усами, он оказался внуком знаменитого Рустама, наполеоновского телохранителя. Марина Ивановна кусала губы, что не ей дали сделать это интервью. Цветаев мог намекнуть, что дочь хочет, но был занят своим музеем. Зато спонсор был доволен: «Так и делай! - сказал, прочитав и удивившись, а что, «Принцессу Грезу» тоже он написал?» Видимость навалилась на нее, словно она надела чересчур сильные очки, открывающие отовсюду лезущие подробности. Она только и успевала, что написать о том, о сем, о третьем. Журнал сжевывал все, что она непрерывно в него подсовывала, - людей, моды, рисунки, факты. Казалось, что это смысл, а не карачун. Потому, что жизнь людей должна же из чего-то состоять.

Хорошая фотография сама себя свидетельствует, в отличие от философа. Тот лезет по лесенке силлогизмов в самый темный угол, давно затканный паутиной. А тут перед Пасхой видишь огромную очередь людей в ломбард. Бабы и мастеровые с какими-то наволочками. Послушать их разговоры, так скоро нам всем каюк. Только бы раздали оружие, чтобы соседей пострелять. Говорят, что и Господь бы украл да пострелял, кабы руки не прибили. В ту весну эта шутка особенно была популярна. Поля вспомнила, как в войне 1812 года мужики сдавали пленных французов в обмен на ружья и порох. И как при этом глядели на русских солдат и офицеров, стараясь, чтобы не заметно.

Живя среди людей, надо быть готовым убивать их и быть убитыми. Так говорил Павел. Втягиваешься постепенно. Сперва из нежелания обидеть. Потом из общих соображений. Если думать, то надо жить отдельно от всех. Странная душевная машинка. И что это за такие образ и подобие, чтобы и с людьми, и подальше от них? В итоге, тайное общество с самим собой. Смыв затылок, оставляешь одно лицо, - как у Брюсова на врубелевском портрете. Будущее страшновато, или, как сказала лиса льву: все следы ведут к нему и ни один обратно.

Он взорвал мосты. Вечный май 1913 года. Все знакомые разъехались по заграницам. Тени сгустились до консистенции грязи. Кювье утверждает, что после взрыва будет неизвестно что. По справочнику предателей, у него одно из первых мест переходов во враждующие лагеря, празднующие победу. Кондрашка с ветерком, как называл свои припадки Достоевский. Перед ними голова особенно ясная. Вся теорема Ферма насквозь видна.

Обыкновенно грязный поток жизни несет тебя. В какой-то момент он настолько вонюч, что войти в него не представляется возможным. Это был бы не ты. Поля когда-то вышла сдуру замуж, убежав от мужа на седьмой день. Большего отвращения, чем за эту неделю, она не испытывала. Но вот убегать некуда. Со всех сторон большая лужа, печальный мейнстрим. А он - убежденный предшественник тех, кто никогда не будет. Лучших, чем суть.

Человек свободен, говорил Кант. Свободен начать новую причинно-следственную связь, которой не было. А Павел – неокантианец. Эту новую связь зачинает. Без всяких магических завываний и призвания духов тьмы, что стоят за дверью, цыкая зубом после ужина. Попробуем начать от печки, от этого вот даденного тебе тела, от черепа с мозговой начинкой. Вот нет у него шишек на затылке, как у юбочника какого-нибудь, а все потому, что ему не юбки, а чепчики нравятся, скажи, Пелагея? Она так понимала, что это какая-нибудь цитата, небось, из классика, улыбалась, молча.

Проблема в том, что и мозг напоминает начинку пирожного. Можно им похрустеть, а можно всосать на язык, как нежную на вкус устрицу. Человек человеку завтрак, обед и ужин. Даже буквы, сложенные из грязи и глины, он умудряется дегустировать с таким удовольствием, что забывает о грязи. Но это снаружи. А изнутри бьешься затылком о букву Мэм, буквой Шин о решетчатую кость, и фиг что изменишь. Загадка мозга, что он обладает лишь одной, скрытой стороной. И та насквозь протухла, - для гурманов, говорят, особое лакомство. Во дворе говорили, что поймали еврейку, которая резала головы русским детям. В квартире у нее нашли кучу шпионских донесений о планах нашего генерального штаба. Сионские мудрецы хотят натравить царя на Вильгельма и для этого пожертвовать двумя великими народами. Партия в шахматы уже разыграна, и осталось лишь привести приговор в исполнение.

- Правда, что жена Асмуса просила положить с собой в гроб томик Эпикура? – У Пелагеи глаза на лоб лезут. – Вот, что значит любительница чтения. Как говорила моя бабушка: главное, чтобы уютно было.

- Я - поросенок эпикурова стада, говаривал Квинт Гораций Флакк, - бормочет он.

- А я вот еще слышала, что колдуньям тяжело умирать, не получается, хоть с Эпикуром, хоть без. А ей, допустим, под сто лет, вот и мучается.

Уйти не проблема. Вернуться никто не даст. А, в общем, вырваться отсюда тоже некуда, всюду жизнь. Только смерть одна по иную сторону. А из нее тоже, говорят, не выйти. Как такое бывает, непонятно. За что сейчас люди друг друга убивать будут навсегда? И люди ли те, кто убил. Как различить в милом собеседнике, ведущем светскую беседу, сокрытого в нем каторжника, которого могила исправит, да и то, вырастив ядовитые яблочки, а ты и их будешь весело хрумкать. И это все приятели, которых ты приманил, будучи склонен нравиться людям, - жить можно только в милости друг друга.

Читая, думая, он темнеет лицом. На людях, - светлеет. Одухотворение плоти, о котором он мечтает, - что это. Возможен ли ей иной дух, кроме газа кишок и миазмов гнили. Пожалуй, нет, иначе бы давно наладили одеколон «Дух животворящий». Морок, мираж, мечта. Не мудрено прыгать зайцем в аду, пока заезжий Дант с экскурсоводом делают из тебя фигляра в квадратуре адского круга. Круизный тур – идея хорошая, но не на кончике жизни. Некий придурок засадил Блока в ад, сваренный по рецепту Даниила Андреева. Но ведь и впрямь лучше иметь ад в себе, чем себя в аду, соображал Павел. Ибо там есть место метафорам. И обоюдной расправе.

За отсутствием доступных обезьян человек начал скрещиваться с Богом, заняв место падкой на зло макаки. В России эту злую обезьяну, не стесняясь, нарисовали на красном знамени, назвав коммунизмом. Так возникла прореха на человечестве. Он помнил свое первое ощущение в аду: полная свобода. Наконец, никому ничего не должен. С глаз упала безумная пелена заботы. Словно избавился со скандалом от дальних родственников, которые шипя, что ноги их больше тут не будет, покидают дом. И делается далеко видно, как раз в жизни бывает, да и то на ином свете. А пейзаж-то вокруг, чудеса.

Смеясь и припрыгивая, он двинулся по тропинке. Мечта сбылась: Павел одновременно шел между деревьев и наблюдал за собой из нежной ракушки созерцания. Впервые можно не выбирать, обманывая себя половинчатостью. Лес был смешанный, - береза, сосна, дуб, осина, ольха - но кого это уже волновало. Когда он вышел на просеку, его догнала какая-то дрезина, и сидевший в ней господин предложил подвезти до КПП или как оно там называется. Его не удивило, что они в курсе. Чувство, что ты чист как стеклышко, которого уже не видно. Свобода не передается во времени, отсюда и обычное похмелье. Но здесь, стало быть, другое. Сейчас он будет востребован, и это новая ступень счастья. Ему дадут работу, в которую он ринется, как в русло реки, пенясь и шатаясь от препятствий, пока не войдет в ровное, чистое русло, стремясь к морю. Его работодьявол, сидящий за столом напротив, поражал тысячью сменных лиц. Вот лопоухий дебил-милиционер образца 1960 года, а вот поэт Осип Мандельштам, что кончиком носа ловит мраморную музу самого себя. И ты, как заторканный фотограф, снимаешь вечность напролет тьму народу на некое удостоверение личности.

- Только, знаете, я не пойду работать дежурным в метро, сидящим внизу эскалатора и всматривающимся в тех, кто едет.

- Напрасно, - говорит Валерий Яковлевич. – И привыкнете, и стихи станете писать. Много стихов. Любите рождаться, любите и саночки возить.

Поля, - а это была она, - важно кивнула толстяку милиционерского вида наших дней: любителю красть и долго-долго бить того, кто усомнится в справедливости такого государственного строя.

- Но вы правы, мы приготовили вам более важную должность, - сказал протодьявол, поднимаясь к потолку блюдцем дыма с дыркой тьмы посреди. – Будете готовить досье на поступающий контингент: Википедия, Facebook, личные архивы, интернет, фонд воскрешения отцов им. Н. Ф. Федорова, - материалов более чем. Вам надо упорядочить их на страничку-другую, как вы умеете. А потом соединить с остальными. Люди – да, все во всех, в разной конфигурации. И вычислить процент дерьма. Это понятно.

Работа по нему, - не пхай сидячего. Насколько он понял, схоже с составлением пазла. Начать с любой фигуры, - взять хоть Толстого, - а в итоге добраться до возможно более удаленной и неожиданной.

- Для чего это? – спросил он развалившегося в кресле сморчка под маринадом.

- Будем принимать решение, исходя, - буркнул тот. И выпустил уксус.

Вот он выпотрошен. Мучительные извилины психологии вошли со щелчком в ствол. Из сопла летят дули. Еще какое-то время счастлив, что его нет. Так Достоевский стоял на Семеновском плацу в ожидании казни, чувствуя себя свободным от долга Спешневу в пятьсот рублей серебром, о котором тот просил его больше никогда не беспокоиться.

- Когда приступать к работе?

- Да хоть сейчас. Вас проведут в комнаты. Обителей здесь много.

Угар метаморфоз. Размышляешь над шахматной комбинацией, пока не обнаруживаешь себя среди битых пешек. И размышляешь еще азартней. Доска обращается в шевелящийся мозг. За его извилинами ни одна гончая не угонится.

- Вы человек мягкий, интеллигентный. Нам важно чтобы к клиентам было доброе отношение. Мы проводим ребрендинг ада, и это не разовая акция, а долгая, продуманная стратегия.

К жидкому небу тоже не сразу привыкаешь, а потом кажется, что иначе быть не может. Старожилы советовали не доводить себя до кипения. Привычка, говорили они, это не вторая натура, а что-то вроде загородного домика, где не так слышен запах гари. В конце концов, и в Освенциме жили люди. А на Колыме до сих пор живут. Знакомого фотографа местное начальство пригласило сделать альбом об этой замечательной земле. Работа есть работа, жить надо. Обещали заплатить. Он приглашал Пелагею написать текст, но она посмотрела в интернете, как эти начальники в шляпах и плащах возлагают цветы к вечному огню и скрежету зубовному, и отказалась. К тому же прочитала, что Диму Данилова, который уже подрядился писать, кинули.

Учил он разному. Например, говорил, что следующим шагом после того, как научишься читать, должен стать отказ от шевеления губами и мозгами, - все надо улавливать сразу и с восторгом. А еще, что важно забывать людей, которые бередят душу, поскольку чертоги забвения столь же величественны, как чертоги памяти. Бродишь в дворцах беспамятства, носишься в сепараторе сатурновых колец траченных снов и бессловесного заикания. Все, что так успешно отвлекало нас от школьных занятий быть людьми. «Еще рюмочку летейского ликера, пожалуйста, с маковой булочкой». Кто бы мог подумать, что буквально все, втолковываемое им с детства, оказалось неправдой! В аду тоже люди, желающие нам добра. Главное, чего они требуют, это порядка в документации.

Небо было жидкое и красное, как будто здесь что-то стирали руками, да так и оставили. Он понимал, что размышлять надо медленно, получая удовольствие от процесса и не обращая внимания на то, что вокруг. А ему хотелось сразу результата, чтобы побыстрее уйти и никого не видеть. Поэтому он проглатывал сразу все звуки своей возможной речи. Хорошо, что никто его и так не слушал. Все ждали, что что-то случится. Никто не хотел понять, что в вечности ничего не происходит.

- Как я вам соберу всех людей, - говорил он, жестикулируя перед пустым окном, - их много. И бесконечность людей не всеми ими складывается. – Догадываясь, что и сам среди избранных не окажется. Людям противоречить это себя оскорблять. Значит, молчать, будучи распираемым молчанием.

«Приходил Босх. Ничего особенного. Маленький, черненький. Нарисовал меня в виде лягушки, надуваемой бесом через анус. Спросил его, почему. Он ответил, что много молчу. Все больше. Кончится тем, что лопну, но не как лягушка, а как человек, - наизнанку. То есть всей картиной сразу, врастопыр. После чего начал рассказывать про теорию преступных типов профессора Познышева. Приговаривая, что демократия – тяжелейшее испытание для психики Бога и людей. Любить всех - это чтоб глаза лопнули и повылазили, вот это что такое».

По сравнению с тихой Пресней там дул совершенно дикий ветер. Видно, от постоянной жары происходили какие-то завихрения атмосферного фронта. Он сидел на своем стульчике, собирая виртуальные сведения, а горячий ветер выдувал из него все лишнее: страхи, имущество, накопления жира и духа. Постепенно понимал, что дальше будет только то, что будет. Ветер рассыпал песочные часы из его задницы, мозги заполнил новой порцией. Где-то война, а ему пофиг. Сызнова все начинается с улочек сна. Главное, молчать, когда тебя о чем-то спрашивают, не проснуться. Улыбаться, молчать, слушать. Интервьюер в царстве мертвых. Начал выпускать «Вестник ада». Терпение и труд людей перетрут. Ждать после смерти перемены власти – недопустимое легкомыслие. Не ждать – подлость. Вечный двигатель души подпитывается сам собой. Все органы человека суть карательные. Поскольку основаны на изначальной провокации, - выжить любым способом.

НКВД казалось, что он вышел из игры в одном месте, чтобы продолжить ее точно такой же на ином свете. Он не удивился, когда глава администрации намекнул, что был бы не против, если он напишет его жизнеописание для серии ЖЗЛ. «А то все есть, а Бога нет. Как-то нехорошо получается». Жизнь Бога, причем не только в Палестине две тысячи лет назад, но и раньше, и сейчас, и всегда. «Ну, вы сами понимаете, не мне вам объяснять».

- Реконструкция образца по его образу и подобию? – спросил НКВД, на всякий случай.

- Ты сказал, - был ответ, и он учел его лаконизм и неопределенность.

Лживая и провокаторская физиономия, слабоумная, двойственная, не лишенная шарма, приятности, но нравственно и умственно подозрительная, - того ли хочет заказчик? А как посмотрит на главу «Бог и Его двойник»? Но и самому НКВД выбирать тут не из чего, положение его плачевно, коврик для вытирания ног.

«Тут сказали, что Данте заранее знал о слабости Вергилия к мальчикам и использовал это, чтобы соблазнить старика бродить с ним скорбными кругами. Кстати, у Мандельштама больше всего скрытых и явных цитат - из третьего пояса седьмого адского круга, приютившего ученых педерастов. Именно там Данте отдал Вергилию свой пояс, - характерный символ. Как итог, явление сверхчудовища Гериона, этого адского Пегаса в функции маршрутного такси. Видел Кузмина, рассказал ему, как по его дневнику вылавливали пачками гомосеков, отправляя в Большой дом. Он, вроде, расстроился, но, вроде, и посчитал, что гласное слово важнее, оно остается от времени, а не человек. Особенно важно оно для России. И еще. Мне все эти души напомнили здесь толпу халявщиков, которые переходят, угощаясь, от одной презентации к другой, бросаясь к столам с выпивкой и закуской, поглядывая на картины и артистов, фотографируясь с чертями на память, а потом спеша на следующее мероприятие. Времени нет, но есть события и видимость культурной жизни».

Отсутствие любви вырубало сразу, как отсутствие электричества и интернета. Ее больше не будет, а жизнь не отменили. Никто даже не знает, что это такое. Любовь это где-то там. Бог это любовь. Мы должны любить друг друга. А тут каждое слово как заточка. Хорошо, если в тебя, а то ведь в тех, кто дорог. Еще это называлось хамством, невоспитанностью, жлобством и невменяемостью. Накануне войны все будто спешили расплеваться друг с другом.

Он издал несколько томов молчания. Умного, взвешенного, печального. Покойный Володя Новиков ( «покойный» здесь было формой обращения, аналогичной земному «господин»), автор биографий Высоцкого и Блока, гонитель Набокова и Венички Ерофеева, вымолчал едко-ученую рецензию. Новый жанр был труден, но необходим. Когда нельзя говорить, молчание отстраивает чудеса безвидной архитектоники. Тут едва ли не лучшая часть русской культуры. Причудливый метр, ритм, строфика молчания не могли не порадовать профессора Новикова. Покойный Михаил Леонович, знаток и счетчик русского тихосложения, в свою очередь, промолчал, но был в курсе, уже славно.

Молчание, - основа речи, - уходит на ту же глубину, что та простирается в видимую высь. Фундамент равен величине собора, корни – объему дерева. Разнообразие и нюансировка тишины столь же многообразна, как слышимая всеми разноголосица. С женой не пуд съешь соли, а промолчишь надвое век. Об одном и том же молчим, обнявшись, рефликсируя, отражаясь в молчании. Что же делать, если в такой стране уродились, где чего не скажешь, все ложь. Алхимическое молчание, - соль, щелочь, камень. Идет процесс варева, когда речь гниет заживо.

- В семейной жизни все, что ни скажешь, будет только хуже, - говорил он своей двойнице Пелагее. – Вот и молчим, по очереди и вместе. Опять же счастье, что одному семейную жизнь не вымолчать, только вдвоем. Вот я и оженился на том свете.

От молчаливых усилий мысли глаза лезут наружу, деформируя череп, хорошо. Такими весь ХХ век будут изображать инопланетян. А на самом деле вылитый Мих. Кузмин, когда без бороды и не напомажен. Одни алые губы висят, везет же человеку. Из людей, особенно полицейских и чиновных, поперло наружу зло, непластичность разума. Прет словесность, аж странно, светла и подручна. Успеть выговориться, потом будем писать комментарии. Страшно петуху не успеть прокукареть, пока Петр трижды не отречется. Уф, успел. Смеялись, бесов трудили, под охраной водили колонной на работы. Зло надо вытапливать силой, прыгая на хлюпающем человеческом мясе. Сам подумай, помрешь, и через несколько дней мясцо протухнет, на выброс.

Где-то загорелись торфяники, ветер раздул в смерчи. Люди помогли пожару заняться там, где не сразу загудело огнем. Лучше выгореть дотла, да никто не спрашивает, что лучше. Ожесточение в природе и людях дополняет друг друга. Распластался в святости, вон и облачко плывет похожее на тебя. Но время алчет справедливости, как записал древний философ. Сердце раздувается как узкое горло змеи, пульсирует гневом. Эй, жирный, не бей человека по лицу. Будь проклят в рот и в род вовеки веков и во все колена. На голодный желудок живот славно втягивается внутрь, проклиная. Весь на духу, как спортсмен. И даже стих астеническо-атлетического телосложения.

Персидское небо заката над Пресней и цоканье соловья, жизнь кратка. «Что же ты один?» - спросил кто-то изнутри. – «Так по закону физики не люди к говну стремятся, а говно на людей все хочет налипнуть, ты что, не замечал?» Другие считают, что, чем меньше человек связан с другими, тем меньше доступен познанию. Я бы воздвиг памятник неизвестному человеку. Многие стремятся, но, может, кому-то удалось остаться совсем в стороне? Хотя бы идея неизвестного человека должна все-таки быть. Неизвестный человек необходим даже с философской точки зрения. Кто-то должен наблюдать, не будучи наблюдаем. Неизвестный человек это Бог. Невелика хитрость, но хитрость. Главное, он не должен смердеть, потому что по запаху найдут сразу. Для будущего мертвеца – проблема.

Самое поразительное для человека, когда конец света – длительный акт, рядящийся под часть истории. Вот уж поистине не знаешь, куда деться. Лишь разглядывал небо, что белым ветерком между вещами ворочает на сквозняке занавеской. Чтобы обезопасить человека, с ним надо выпить. Ну, так вот: надоело. Пусть пьет в углу сам. Кто-то невидимый уже паковал все целиком. Литературу выносили кубами вместе с писателями. Шрапнель рвалась ближе к верхним слоям атмосферы. Кричали «еще не кантовать!», словно это имело значение.

- Мы предлагаем вам собрать своих друзей, те здоровые силы, которые еще смогут вытащить общество…

- Ага, как провокатора… как подсадную утку… идите себе лесом!

- Нельзя же так, чтобы вовсе никому не верить.

- Можно. Надо. Приходится не верить. Россия, извините, пукнула в лужу истории.

- Зачем же вы тогда здесь живете?

- Так интересно же. Такой опыт народа, прошедшего боком истории и сгинувшего, не оставив следа. Изнутри. Попробовав описать, хоть и слепым, а все же шрифтом.

- НКВД, вы унылое, затвердевшее в себе говно. Вы боитесь людей. Как вас только земля еще носит!

Если точнее, то это он носил эту землю и отвечал за все ее безобразия.

- Да ты посмотри, какая красота, какой закат! – говорил некий придурок, в котором нетрудно было узнать себя. – А что город окутан дымом, так это не торфяники, это жгут архивы. Дан приказ к эвакуации. Ничего не оставим врагу. Исчезнем без следа. Растворимся в пространстве, в ничто.

Чего у него было еще, кроме этой машины рассудка по мелкой нарезке сподручных мыслей? То так повернет, то в обратную сторону. Живой, еще не задавили, радуйся, что можно думать. Даже по ту сторону смысла. Исчезая, как Федор Кузьмич, с привыкших к тебе глаз в никуда. Самое неприятное это, когда после конца света, прилетают соловьи и начинают петь как ни в чем не бывало, и сирень с черемухой цветут. Пришвин это предполагал, так и случилось.

Жалко только на нас время тратить. Померли бы скорее, что ли. Куча календаря впустую ушло. Ничего полезного не сделали, шушеру развели и все. С утра ходил в мастерскую, пристроенную к спальне, она же кабинет. Там отцеживал слизь сознания, накопившуюся со сна. Вышептывал сквозь подложный словарь. В полдень к нему приходила хозяюшка с кофейником и баранками разделить трапезу. Рассказывала, кто умер, что случилось. Войны еще не объявляли, но что-то творилось с Сербией. Почему-то царь натравил на нее Болгарию, чтобы оторвать себе македонцев, которые, кстати, хорошие прорицатели. Но болгары ударили лицом в грязь. Случился конфуз. Маска безумия становилась все явственней. Допив кофе, целовала в лоб, удалялась. Странная дама, бывает, что встанет у дома с подветренной стороны и читает, не останавливаясь, вслух стихи. До полутора часов доходило. Закроешь все двери, а все равно доносится тоненькое: «чирик-чик-чик, чики-рики-чень».

Смрадный ветер жизни уничтожил связи между людьми, размышлял он. Вот закрылся в доме, ищет обходные пути. А ведь все равно вытащат, - что родственники, что большевики или иные разбойники, - и надо будет умирать. Сначала он забывал имена людей, думал, что их слишком много, а потом они сами выветрились. Кругом чисто поле, и как судьба повернет, так и будет, потому что никак, к сожалению, тут не бывает. Жизнь после Гуссерля, одним словом. Гуссерля, подарившего свои золотые часы Хайдеггеру, а тот потом попросил начальство избавить его от этой жидовской нечисти. Так что философской околицей тоже не пройдешь. Белые червячки ума корчатся, замирают, мор какой-то. Неужто Сократ и впрямь родился в день, когда из Афин по традиции изгоняли козлов отпущения, стегая их по гениталиям? Причем, до смерти.

Пообедав, он издавал в одиночестве одобрительные звуки. Хоть выходи на дуэль. Смерть ждет в Самарканде, надо спешить. Распорядок кончился, стало быть, и выжить можно только вне распорядка. Не выходишь из дому, значит, тут быть Самарканду. Слышь, смертяшкин? Ты чего не в мундире? А ну кругом, обратиться по форме и в форме! С офицером говоришь, подлюка!

Обычно бредил по ночам, но случалось и днем тоже. Увидеть ангела ада, кому недоставало ума. Тем более что они так и бродят на расстоянии руки. Но он был брезглив и этой руки бы не подал, даже чтобы выйти отсюда. На допросе ему это вменяли в вину. Эсеровский оккультизм и одновременно контрреволюционное высокомерие к астральному пролетариату. Тех и иных слушал краем уха. Расстреляли и будь здоров. Чего зря унижаться общением с падалью. Редактор качал головой: «Ну, это вы зря, Иннокентий Петрович, народ сейчас любит трансцендентное». Кто-то придумает трость с бабочкой, кто-то раскурит трубку, чтобы поддержать актерскую челюсть и выиграть время. Он в том не нуждался, задернет воображение, собеседник заткнется.

Он пересчитывал, скольких самых близких себе людей недосчитался. Как раз хватит, что выйти на орбиту, преодолев земное притяжение. Его приятель, сидя в Шлиссельбурге, рассчитал нужную скорость. Жалко всю эту дрянь покидать, да иного выхода нет. Не скитаться же по этим мерзким канавам да помойкам. Джентльмен всегда должен быть готов к полету вниз головой. На Тверской очень кстати построили отличный небоскреб Нирнзее. Со специальной площадкой на крыше. Только они сделали там ресторан. Мол, пропусти по последней, и метай себя в небо. Кто же не знает, что после первой рюмки планы разом меняются. Врешь, трезвость – норма смерти космолетчика. 1913 год остается далеко позади. Вне тебя. Все уже равно. Летальный аппарат привязан к поясу. Благодаря худобе, кажется, что ощущаешь его не брюхом, но и позвоночником. Великий князь уже ждет вас. Он просил поторопиться с аудиенцией, поскольку вечером отправляется в Крым, на свою дачу в Симеиз. Только показать несколько бумаг, что займет минут двадцать, не больше. Это связано с июньским испытанием подводной лодки, о которой ему докладывалось ранее.

Говорят, раньше стрелялись с десяти шагов, а сейчас взрываются с двух. Прогресс налицо. Будет прекрасная обложка для первого номера журнала «Космополит». Он уже заказал в редакции фотографа. Это будет сверхновая вспышка светской жизни. «Надеюсь, великий князь не будет в обиде. Все равно ничего хорошего его не ждет. А так яркая и прекрасная вспышка comme un bombe».

 

День перемен

17 мая. В этот день принято было бить баклуши, то есть выбивать из дерева нужный чурбан для ложки. Дерево тоже было «чуром», предком, который мог подсказать правильность связи со всем живым. Впрочем, может, все это моральное всеединство мира придумали сентиментальные немцы, какие-нибудь швабы вроде Шеллинга с Хайдеггером, а мы лишь погружены в тупое майское созерцание пустого с порожним.

Деревом быть сейчас самый кайф, как, впрочем, и в футбол играть. Не жарко, не холодно, ветерок, травка, листочки, облака, дермецом попахивает. Придя в себя после сна, замысливаешь очередной побег в обитель чистую. Там тоже, конечно, все развалилось, руины поросли лопухом и крапивой, но для музея памяти сердца сгодится и это. Цветник, фруктовый сад, прозрачная штора надувается сквозняком, аллея задумчивости на пути к сортиру, справа по каменной дорожке разрушенная теплица. Есть упоение в ощущении себя несчастным, - меряешься весом с прочим миром, его перевешивая.

Никто же не знает, как, пустив корни в землю, ты стоишь на бульваре серебристым тополем, отслеживая, кто куда прошел, выбирая лучшее время, чтобы метнуть в них бомбу аллергического пуха. А всего-то пара зябликов на подхвате, кучка воробьев да заезжий соловей, подбирающийся ближе к утру, когда никого нет народу. И вот такими силами держать город под контролем, да чтобы никто еще не догадался, не разоблачил. Понятно, что наши стоят недалеко, если отступают, то организованно и ждут первого приказа, но вот так стоять штирлицем тоже нелегко. Одни облака в помощь, да и то, когда ветер, а то голову задирать неудобно, а за домами не видно.

Бог знает, какие глупости только не передумаешь, стоя изо дня в день, даже май не отвлекает. Надо бы соловья подрядить на передачу тайных сведений в центр, или китайский язык в памяти восстановить, а то совсем мхом покроешься изнутри. Все, чего мы хотим, это явить наружу свои годовые кольца. Но, оказывается, что они никому не интересны. У всех свои дела, - шуметь, пока молоды, обливаться пивом, ветками махать.

Иногда кажется, что вот так и ходил бы по узким дорожкам какого-либо парка, бормоча стихи. Теперь столько стихов хороших написали, что хоть триста лет шелести ими, все не вышелестишь. Дрозды только бросаются, как сумасшедшие, низко, над самой землей, в ближайший кустарник, ошпарили их, что ли. Такая нервическая натура была ему не по душе, да что поделать. В общем деле, которое ныне заваривается, им тоже найдется роль агитаторов.

Лесные люди сумрачны, это все известно. Полевые – более мелки и суетливы, всё ищут, куда бы зарыться, выйти на время из игры, ударить, когда не ждешь. Всякая тварь хороша для нового общества, которого того и жди к лету, когда все разъедутся в отпуск, по Турциям да Мальтам, оголив тыл и фланги. После новостей, увиденных по евроньюс, не все вернутся.

Дети пускают пузыри из трубочек. Бомжеватые парочки добирают пустые бутылки после выходных. Все, кто могут, мучают друг друга, не дают покоя. Ветерок гуляет по листве. Нет большой цели, кроме мелких текущих проказ натуры, вполне годящейся на пыльное забвение и несуществование.

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений