Игорь Шевелев
О коррупции в
литературе (почти мемуары)
Сто семьдесят первая большая глава «Года одиночества»
I.
Погода
- единственное, что можешь забрать с
собой на тот свет. Он выбрал вечный покой среднерусской равнины. Верить было не
во что. На православных руинах резвились агрессивные бесенята, угрожая свету,
обещая, что так просто не уйдут, обзывая все вокруг сатанинским отродьем.
Увещевать их было делом безнадежным. Кругом были одни чужие. Позавтракав и
усевшись за машинку, он был совершенно готов к смерти. Никто не позвонил ни в
этот, ни в какой другой момент. Письма к несуществующему в природе сыну или
нравственные письма к какому-нибудь Луцилию или Федору, собрату по выпивкам и
разговорам, можно было писать или составлять по уже имеющимся образцам -
до посинения. Ты лежал на самом дне безнадежной глуши, как того и хотел.
Русский - тот, кто обезопасил себя
со всех сторон. В том числе со стороны давно составленных самоопределений.
Он
просыпался давно. В пятнадцать лет собрался почитать Эренбурга, о котором много
тогда говорили, а тот возьми и умри. Он прочитал, и совершенно незнакомый
притягательный мир, заселенный чудеснейшими людьми, открылся
перед ним. Потом возникла другая проза умерших людей, обращенная к нему
лично. Ольга Берггольц, Иван Бунин, Флоренский, Ницше, Набоков, Борхес. Был
Хемингуэй, Пастернак, Пушкин. Помнил как читал "Божественную комедию" в
раздевалке во время урока физкультуры, на который ему, как чемпиону района по
шахматам, можно было не ходить. В мутном тошнотворном свете из грязного окошка в
пыльном полуподвале, пропахшем юношеским потом, ему мало что открылось. Разве
что путь в книжные шаманы, раскрывающего ритм дыхания написавшего и поэтому
умершего человека. Даже девушки предстояли особые, изъеденные книжными червями,
вроде Татьяны Лариной, готовой далеко зайти в сновидной любви с медведями. А
взять старую профессуру, заживо замуровавшую себя в фундамент воздушного замка.
А множество гадов и летучих гениев с их животно-насекомой генетической памятью.
Каждый из духов писал о небывших и неродившихся, в океан которых погружается
читающий, не совсем это понимая.
Теперь
он мечтал о компьютере, в которых ничего не понимал, где были бы созданы все эти
дебри и разветвления не смысла даже, а живых его интонаций, переговаривающихся
персонажей, каждому из которых он дал бы слово. Он видел высокого сухопарого
мужчину в элегантном синем костюме, спокойно возвышающегося над обозреваемой им
толпой приглашенных в посольство. Тот составлял нравственные прописи, а также их
обоснование и способы внедрения в сознание граждан. Были остроумные. Затеянная
им для затюканной московской интеллигенции рекламно- публицистическая газета
"Манеж" начиналась с публикации десяти заповедей Моисея, что в
коммунно-православной оппозиции тут же вызвало обвинение в жидо-масонском
заговоре и, естественно, обратило на себя внимание читателей.
171.1.
Как бы определить это взаимное дружество людей, причастных к литературе,
позволяющее им входить в отношение круговой поруки? Ты мне, я тебе. Об этом
прямо не говорится, но дружбой подразумевается. Маша накануне была в центре им.
Мейерхольда, где Ира Прохорова с братом, оказавшимся в кризис самым богатым
человеком страны, презентовала новую литературную премию «Нос» - накануне
гоголевского юбилея. Маша поговорила с Сергеем Ивановичем Ч., который предложил
послать ему в журнал «Знамя» отдельные главы книги в виде самостоятельных
текстов. И теперь Богдан пишет о литературе. О том же Сергее Ивановиче, который
больше двадцати лет назад прочитал рукопись «Сушкова» и что-то сказал вяло
ободряющее об элитарной литературе, нужной немногим. Впереди маячила
перестройка, и Сергей Иванович назвал, кажется, имя Миши Эпштейна, к которому
стоит обратиться, поскольку он как раз собирает таких необщих лицом авторов. Но
Богдан запомнил, как они шли из ЦДЛ, в холле которого поговорили, к метро, было
скользко, он поскользнулся, и Сергей Иванович машинально поддержал его. А с
Мишей они, действительно, потом познакомились. Или нет, он путает, и телефон
Эпштейна дал ему Витя Ерофеев, которому он примерно тогда же показал рукопись?
Неважно. Главное, что прошло время, много времени, разного, нового, переломного
времени, и Богдан оказался в одной редакции, в другой, в третьей. Писал о
литературе, о премиях, о новых книгах, о писателях, брал у них интервью, ходил
на презентации, выпивал и закусывал вместе со всеми, разговаривал, все они стали
его хорошими приятелями, друзьями, коллегами и сотрапезниками. И уже здоровался
с тем же Сергеем Ивановичем на равных. Тот его заметки читал, ценил мысли, игру
слов, здравые мнения. Приятно ощущать себя среди друзей, разделяющих общие
ценности единого литературного поколения. В конце концов, одни и те же книги
читали, одно и то же цитировали, имели в виду. Когда это перешло в сговор и
коррупцию, не имеющую отношения к литературе?
На
вечере Василия Аксенова в клубе «ЖЗЛ» у Красных ворот Богдан спросил Сашу
Кабакова, когда того назначили председателем жюри важной литературной премии,
чуть ли не Букеровской, - как он себя теперь ощущает в «генеральском чине»? Тот
ответил, что как во вполне заслуженным выслугой лет. Потом Саша сам стал
лауреатом, потом опять председателем жюри, потом вошел во все имеющиеся жюри и
фонды всех имевшихся литературных премий, чередующиеся собственными его
награждениями. Да не он один. Возникла целая обойма заслуженных выслугой лет,
только это были теперь не совписовские мастодонты прежних лет, а его приятели. А
вот то, что они, включая Александра Кабакова, писали, было не то, чтобы жутью, а
– никаким. У них выходили книги, на которые следовал дружный залп рецензий в
десятке изданий. И Богдан тоже их писал, стараясь находить заслуживающее
внимание, пересказать сюжет, вставить в контекст. Словно ничего более
пристойного не выходило. А, может, и не выходило. Никто же не читал. И вдруг
оказалось, что такие отношения - всего лишь часть общей коррупции, далеко не
самая важная сторона ставшего преступным общества. И эту принадлежность к
преступной элите надо отрабатывать хотя бы тем, что причастен к ней.
171.2. Коррупция литературы
Август 2008 года стал переломной точкой русской истории. Антропологическая катастрофа, о которой так долго мечтали большевики, свершилась. Стала очевидной гражданская, умственная и моральная невменяемость не только российской власти, но и большинства населения страны.
Это системный кризис, который охватывает все сферы жизни. Состояние литературной жизни лишь демонстрирует поговорку о рыбе, гниющей с головы, хотя, где голова, уже и не поймешь.
Премиальная вертикаль власти
Литература – дело интимное. Книги сочиняются наедине с собой, читаются – наедине с другим. Поэтому литературные оценки достаточно субъективны. Сколько людей, столько вкусов. Книги имеют судьбу – в голове читателя. А со временем – в массе голов.
Для того чтобы закулисье интеллектуальной работы было виднее, придумали литературные премии. За образец взяли спорт. Что-то вроде определения чемпиона, который «сильнее, выше, дальше». Ну, а здесь - «умнее, лучше, эстетичней», так что ли. Но при этом премии свидетельствуют зачастую не столько о том, «какой роман лучше», сколько о подспудном устройстве литературной жизни. Так всегда бывает, когда берутся судить других, а являют в полной красе самих себя.
Недавно один из закулисных деятелей премии «Большая книга» выразил мне приватное неудовольствие обсуждением объявленного «короткого списка» этой главной российской литературной награды. Пришлось приватно удивиться в ответ: премиальные списки для того и оглашаются, чтобы их публично обсуждать и высказывать различные мнения.
Но неудовольствие функционера «Большой книги» понятно. Задуманная для выстраивания в правильном направлении «литературной вертикали» премия «Большая книга» повторяет алгоритм действий «Большой власти»: флер демократических процедур это камуфляж, в который рядится заранее придуманная спецоперация.
Откат премиальными
«Асан хочет денег» - так называлась недавняя статья Виктора Топорова, посвященная новому роману Владимира Маканина, которому критик прочит премию «Большая книга». Уверяя, что вопрос о победителе был решен еще до начала соревнования.
Рассуждения В. Топорова выглядят убедительными. Создается впечатление, что Маканина, тщательно избегавшего всякой публичности, зазвали возглавить прошлогоднее жюри «Большой книги» под обещание вручить эту самую БК на следующий год.
Изучение списка указывало на то, что шансы на первый приз имеет, кроме Маканина, разве что Людмила Сараскина, как автор жизнеописания А. Солженицына в ЖЗЛ. Когда Солженицын умер, показалось, что теперь ей точно дадут три миллиона. Однако не успели классика закопать в землю, как жюри БК поспешило объявить о присуждении ему специальной премии... Честь и достоинство Солженицына не пострадают от награды, на которую он не может отреагировать, но подозрения об имеющей место подтасовке лишь усилились.
Роман В. Маканина «Асан», ставший главным претендентом на победу уже в рукописи, публикуется в журнале «Знамя» и выставлен в электронном виде на сайте премии «Большая книга». Обладатели компьютеров смогли прочитать сочинение маститого автора. Что тут скажешь? «Асан» лучше последних маканинских романов – своей предсказуемостью, взвешенностью, расчетливостью и, к сожалению, безликостью: без маканинских тараканов. Посвященный войне в Чечне, «Асан» настолько удачно лавирует между болевыми точками и войны, и психологии ее участников, настолько усреднен и конъюнктурен, а главные мотивы настолько высосаны из пальца во имя некой «гуманности», что главный вопрос, возникающий у читателя во время чтения, - «зачем это написано?» сменяется последующим: «а о чем я только что читал?». «Застойный» маканинский стиль тридцатилетней давности, идеально совпадавший с ИТРовской психологией описываемых героев, которые были и его читателями, ныне выглядит собственным подобием. Сумеречное состояние писателя, сочинившего «Асан», вторит общему мороку коллективной трагедии народа, затеявшего чеченскую войну и скрывающегося по другую сторону цивилизации.
«Бунин подержи мой макинтош!»
«Управляемая демократия» главной прокремлевской литпремии заключается в том, что результат выборов известен заранее и едва ли не за год-другой до самого «соревнования». Для наилучшей манипуляции придумали жюри, собравшее более сотни человек разной степени удаленности от литературы, но, видимо, лояльных для подтверждения любого результата. А, впрочем, вот интрига. Нынешнее жюри возглавили Андреем Битовым. Свою спецпремию он получил в прошлом году. На объявление «короткого списка» не пришел. Принимаются ставки, появится ли он вообще в этом году на «Большой книге»...
Манипуляции с российскими литературными премиями давно стали притчей во языцех. Скандалы следуют с такой регулярностью, что уже не привлекают внимания. В стране непонятно что творится, а тут еще мы с этим мизером.
Впрочем, в премиальной сфере есть свои лауреаты. Например, запредельная премия, паразитирующая на имени Бунина. Курирует ее бывший начальник высшей комсомольской школы. Его сподвиг на эту стезю один из вице-президентов Академии наук, курировавший там финансы. Естественно, первую премию дали сыну этого вице-президента. Но не удержались и приплели еще бывшего аспиранта ВКШ, с литературой не связанного, но четверть века разводящего пчел в сибирской деревне. Скандалы «бунинской премии» - ее родовая черта. Другие более профессиональны, а здесь все на обложке. Не успели спонсора из РАН убрать с денежного места, как «бунинцы» тут же расправились с «экспертным жюри» его сына, первого лауреата Вадима Месяца. История наделала много шума, но правила и дальше меняют на ходу по способу спонсорства. То отмечают романы, то критику, то стихи, теперь автобиографии. Говорите, кого отметить, а комсомол ответит: «есть!» Вот и в нынешний список «автобиографов», вошел вместе с известными лицами криминальный авторитет Леонид Билунов, известный под кличкой Леня-Макинтош, с исповедью «Три жизни». Куда там Бунину с одной «Жизнью Арсеньева»! Ваня, подержи наш макинтош!
Тупо, еще тупее.
Скандалы с литературными премиями это лишь видимые язвы, свидетельствующие о поражении организма. Советское книгоиздательство стояло на лживых идеологических китах. Постсоветское бросилось в рынок, будучи уверено, что именно оглупление публики позволит достичь лучших продаж. Ведь умных людей, по определению, на порядок меньше, чем недоумков. Чем тупее, примитивнее, наглее и хуже написано, тем большая прибыль гарантирована. Особенно при ложной рекламе. А там постепенно и общий уровень опустится ниже плинтуса, став образцовым.
Это почти общепринятая стратегия. Но и здесь есть свои лидеры. В деле впаривания покупателю запредельных текстов очень активно проявило себя издательство «Популярная литература». Ее хозяин начинал карьеру пиарщика, сетевика и менеджера с порнографического сайта fuck.ru и ему подобных. Был в этом замечен и вознесен до прокремлевских интернет-ресурсов, а заодно подался в перспективные политики. Тут же, по его собственным словам, решил обеспечить себе «пенсию» книжным бизнесом. Публике демонстрируются «новые технологии» по впариванию pulp-литературы, прежде называвшейся «бульварно-патриотической». Агрессивная реклама, в том числе, с помощью интернет-ресурсов, скандалы, публичный мат-перемат, - все, что угодно, лишь бы привлечь внимание.
При этом возникают непредвиденные последствия. Недавно один из авторов и выкормышей этого издателя Э. Багиров, автор романа «Гастарбайтер», вошел в публичный клинч со своим благодетелем, обвинив того в нечистоплотном бизнесе, угрозах в свой адрес и пообещав, в случае чего, вывести на чистую воду со всеми подробностями. Пикантность ситуации в том, что многие считают Э. Багирова - «виртуальным писателем», мыльным пузырем, надутым мощным пиаром, да еще к тому же и лопнувшим на полдороге. Писательская беспомощность, немотивированная агрессия, матерно-«падонкофская» лексика – этим пока и ограничивается его вклад в литературу. Тем не менее, «раскрученного» автора тут же перекупил один из монополистов российского книжного рынка. Издатель «Популярной литературы», продюсер, менеджер и депутат Рыков возмутился, пообещав кары. Эдуард Багиров не остался в долгу, пообещав раскрыть подноготную работы с авторами, а по ходу дела рассказал, что в «Популярной литературе» подрабатывает главный редактор едва ли не единственной у нас книжной газеты. А дело в том, что газета регулярно публикует рейтинги бестселлеров. Попробуйте угадать, книги какого издательства возглавляют там списки. Впрочем, другое книжное приложение и вовсе открыто объявляет, что положительные рецензии печатает за предварительную оплату через бухгалтерию. А ведь наверняка кто-то эти рецензии еще читает...
Тотальность коррупции в том и заключается, что факты, достойные уголовной или хотя бы общественной оценки, воспринимаются как рядовые, не заслуживающие внимания. «Все воруют, а я что, хуже? Им можно, а мне нет?» Мелкая пластика деградации российского общества.
Сдача русского интеллигента
Способы сдачи бывшего интеллигентного человека каждый выбирает по себе. Один мой ловкий приятель сварганил при знаменитом толстом журнале издательство, приватизировавшее все прошлые и будущие тексты этого журнала. Спустя короткое время выкупил у сотрудников журнала акции, сделав издательство своей собственностью. Потом выгодно перепродал издательство олигарху, оставшись там же при зарплате и участии в прибылях. Типичная схема 90-х, которую он провернул в наши дни. А поскольку приятель изрядный демократ, то вот и короткий поводок для него в виде угрозы уголовного дела. Сиди тихо, думай, что говоришь.
Другой мой приятель получил в центре дом для лучших наших писателей. Сделал товарищество, сдавая часть площадей за черный нал. Иной счастливец, переехав из двухкомнатной халупы в пятикомнатные апартаменты да еще получая ежемесячный кэш, чувствовал себя век ему обязанным. Да и у самого ловкача крыша поехала. Помню, как он хвастался, что у него аж два сортира. Потом поменялся по схеме «два сортира плюс два сортира». И все ничего, да кто-то из соседей-классиков потребовал подробного отчета по финансам. Приятель (уже и сам думаю, что это образ собирательный, разве в жизни такое бывает?!) озлился, накатал на того злобный пасквиль, издал, разослал столичным vip-персонажам. Пожилой писатель, чьи книги проходят в школе, возьми, да от огорчения умри. Тут и на самого пасквилянта обрушились жуткие семейные несчастья, которые он, недолго думая, предал общественному вниманию. Другие сочинители быстро разъехались из проклятого дома, набрав сюжетов не на одну сатиру в булгаковском духе и трагедию – в шекспировском. Остался осадок. И шлейф от наших дел, который тянется в будущее, перерабатывая совесть нации в компост и гумус.
Хотел рассказать и о третьем приятеле, который пишет романы для любовниц нуворишей с последующим получением 15% от суммы, которую сам он и должен находить для раскрутки новых литературных пузырей, что, лопаясь, издают характерный сероводородный запах – да передумал. Очень уж тошно. Много знания, много печали, как говорил Екклесиаст.
На полпути в никуда
Литература из идеологической области перешла в рыночную. Со всеми архитектурными излишествами в виде монополизации, криминальных схем, явления новых брендов, деградации старых. И так же, как и другие сферы, государство пытается взять и ее под свой контроль. Чтобы заодно решить при случае назревающие идеологические задачи. Например, задачу снижения уровня культуры. К чему раскидистое литературное древо в виду телеграфного столба вертикали власти? Чем примитивнее, тем проще передавать установки и приказы. Тем более что рыночный продукт нашей литературе не конвертируется, в мире он не нужен. Его с трудом хавает и отечественный пользователь.
Недавно я говорил с новым министром культуры, который уверял, что российской культуре нужна нынешняя схема государственной работы со спортом, - когда олигархи и нувориши всех мастей вкладывают деньги и имеют результат. Ну, реальный результат в спорте виден сразу. Провалы на Олимпиаде-2008 всем показали, к чему приводит коррупция, непрофессионализм и самодурство.
Результаты в литературе не столь очевидны, но столь же плачевны, а, главное, куда долгосрочнее. Время властителей дум прошло. Образцы цивилизованного поведения отсутствуют. Да и выбор между гением и злодейством в отсутствие гениев упростился донельзя.
Деградация творческой жизни обеспечивается всей созданной системой. Начинается с издательств, продолжается рекламной ложью, заказными рецензиями, доводится до премиальных подстав. А уж писательская шкура и вовсе самый дешевый товар.
Итог будет подведен не нами. Без обычной порядочности и неучастия в системной коррупции невозможно стать и профессионалом в писательском ремесле. Самое время возопить: «мастера культуры, с кем вы? где вы, черт вас побери!» Нет ответа. Тишина. Как в «Гамлете», когда всех убили.
171.3.
Богдан послал эту статью в «The
New
Times» Андрею Колесникову, который был в
то время замом главного редактора. Когда-то Андрей дал ему первые книги своей
жены Маши Трауб, на которые Богдан написал и напечатал благосклонные рецензии, и
так они подружились. Потом его пригласили на презентацию в кафе «Жан-Жак» на
Никитском бульваре, где он познакомился с самой Машей которую, как оказалось,
Катя Дробязко знала еще по работе в «Новом времени» под фамилией Киселева. В
общем, Андрей подготовил статью, подсократив под объем издания, но из верстки ее
с треском выбросила Ирена Лесневская, будучи главным редактором. Богдан мог
предположить, что, кроме прочего, ее смутило присутствие среди «литературных
бандитов» неназванного Сергея Пархоменко, пытавшегося в свое время арестовать
«Новое время», а с самого Богдана взыскать сто тысяч рублей через арбитражный
суд Москвы за то, что Ольга Морозова в интервью сказала, опять же не называя его
по имени, что он уворовал у нее вышедшую в издательстве «Независимой газеты»
книгу Петра Вайля, выпустив ее в том же макете в собственном издательстве. Что
было правдой. В общем, Лесневская выбросила текст из журнала накануне его
выхода, и это ее право. А Богдан передал статью тут же в «Новую газету», где Оля
Тимофеева, как редактор отдела культуры, сократила ее за счет тех же личностей и
поставила в номер. В тот же день Богдан с Машей пошли на открывающуюся книжную
ярмарку на ВВЦ. Марина пригласила их на презентацию последнего романа Анатолия
Приставкина, вышедшего посмертно. Мир тесен. Там был и Чупринин, шарахнувшийся
от него: «Вы что же, будете теперь все время так писать?!» Потом уже Богдан
догадался, что наехал, кроме прочего, на роман Маканина, печатавшийся в
«Знамени». Так что лично уязвил Сергея Ивановича, не говоря о том, что затронул
всю систему, в которой он был одним из первых. Не зря ведь Чубайс назначил его
главным распорядителем премии «Поэт». А перед смертью Приставкина должны были
сделать главным над всеми книжными проектами Чубайса. Марина рассказывала, что
Анатолий Игнатьевич послал свой роман в «Знамя», где к тексту отнеслись более
чем прохладно. Но, когда тот должен был стать начальником над Сергеем
Ивановичем, тот моментально отзвонил, где, мол, обещанный роман, почему автор
задерживает. Ну, это так, мелочь житейская. Можно даже построить теорию, что
российская система держится на таких личных связях и отношениях, что и зовется
коррупцией. Ведь речь уже не идет о литературной ценности написанного.
Но вот
ведь тот же Сергей Иванович Ч. написал замечательный, говорят, труд о состоянии
русской литературы, которую исследует с упорством червя-древоточца и
монаха-летописца. Богдан его не читал, новую книгу страшно взять в руки, зная,
что вот и она еще отберет кусочек пространства в доме, но авторитетные люди
купили и говорят, что изданные им фолианты и впрямь неожиданно хороши. Богдан
думает об этом, проснувшись в ночи, не открывая глаз, но мозг щелкает, как
счетчик в старом такси, - где они сейчас, эти такси. А деньги нужны на лечение
больного сына, для жены Сергея Ивановича, которую он никогда с ним не видел,
только Наташа Иванова всю жизнь. Богдан работал вместе с его дочкой, он назвал
ее в честь Юнны Мориц, очень трогательно, литературно, хорошо, что не Белла,
никто почему-то не называл дочек Беллой. Сын нездоров, нужны деньги, и Сергей
Иванович ведет себя, как настоящий мужчина, деньги добывает, не жалуется, пишет
книги, упорно собирает сведения о всех, пишущих по-русски, - разве не
замечательно. Нет, не замечательно, но жизнь ни во что не укладывается, а Сергей
Иванович наверняка все понимает. И Богдан засыпает, как-то успокоенный.
171.4.
А взять Пашу Б. Известный критик, нежная наверняка душа, судя по тому, сколько
пьет, впадая в безнадегу. В Литинституте хотел писать о Фете, но сказали, что
надо по Горькому. Вчитался и полюбил Горького. В ЖЗЛ выпустил жизнеописание,
написав, что Горький был инопланетянин, потому что таких людей не бывает. Богдан
работал с ним вместе в редакции. Очень хороший парень. Никаких
националистических заскоков, как можно было бы подумать. Видно, попал в дурную
литинститутскую среду и принял ее форму, чтобы не выделяться. А в редакции
принял другую форму, хоть и удивлялся временами, что вот ведь, официальная
газета, а такое пишет. Бок о бок трудились, помогая друг другу, в чем могли,
выручая, противостоя уродам с верстки, выпускающим, да мало ли кому
противостоишь в этой текучке. И пьяным его никогда не видел. Потом, говорят,
развязал, когда Богдан уже ушел из редакции, и Паша звонил, когда надо было
узнать какой-нибудь адрес или телефон, или когда и где объявят букеровского
победителя, и приглашал вернуться назад в газету, хотя бы и на его место, а то
мочи нет терпеть, жаловался он, все, вроде, и спокойно, а сил никаких не
осталось, девушки совсем перестали слушаться, все приходится тянуть одному.
Потом
Паша написал русский роман. Так и назвал, наверняка издеваясь. Потому что нет
ничего более вязкого, бесформенного, бессмысленного и беспощадного, чем
современный русский роман, не знаю, как с классикой, может, и там то же самое,
уже возникают подозрения. Непонятно, зачем Богдан попросил у Паши взять его
почитать, обещая написать рецензию. Кажется, это было в ГУМе, наверху, при
объявлении, что ли, условий новой «Большой книги», - Паша наверняка рвался в
длинный, а то и в короткий список, и даже попал, лучше бы, казалось, не делал
этого, поскольку по баллам занял с большим отрывом ровно десятое место из десяти
попавших туда. Но ведь на следующий год уже был в букеровском жюри, нужное
место. Прочное присутствие в жюри солженицынской премии и премии Льва Толстого
вряд ли уже Пашу устраивало, литературная жизнь разворачивалась в другую
сторону, он это брюхом ощущал.
171.5. Литературная алхимия как русский «ёрш»
Нынешняя литература все больше напоминает алхимию. Это раньше писатель думал о том, как написать пристойное литературное сочинение, вложив в него, что называется, «всю душу». Наивные времена позади. Сегодня сочинитель имеет в виду путем таинственных манипуляций создать произведение, которое принесло бы ему золото. Для этого в творческую реторту надо в разных долях вложить немного мистики, немного философии, много завлекающих читателей и, главное, издателей и рекламщиков, детективных и приключенческих элементов. Так мы скоро сподобимся таблицы литературных элементов, наподобие менделеевской. Химия выросла из алхимии. Синтез литературы будущего начинается с доморощенного подбора словесной руды, чтобы на выходе из компьютерной реторты оказался слиток чистейшего золота. Вроде «Кода да Винчи», сочинений Коэльо или похождений Гарри Поттера, - загадочных по настигшему их непредсказуемому мировому успеху.
Павел Басинский с первых страниц «Русского романа» начинает смешивать мистический детектив конца ХIХ века с историей наивного американца Джона Половинкина, летящего на самолете в перестроечную Россию. Подобно князю Мышкину, встретившему Рогожина, Половинкин утыкается в циничного литературоведа, специалиста по истории русской словесности, вводящего американца в курс отечественного пьянства, безверия и падения нравов. Сюда вписывается загадочное убийство в провинциальном городке накануне 60-летия великого Октября. Гибнет молодая горничная в гостинице, знакомая местного следователя Максим Максимыча. Сам американец Джон - агент тайной организации «Голуби Ноя». Профессор-литературовед – гебист. К этим наживкам примешана православная щепоть. Неподалеку маячат сатанинские силы с ритуальными убийствами, со злобной пародией на евхаристическое претворение крови (алхимия в чистом виде).
Судя по авторским интервью, - а книга Басинского успела в рукописи войти в «шорт-лист» премии «Большая книга», - он писал ее «радостно в течение восьми лет». Известный литературовед, член жюри Солженицынской премии, премии «Ясная поляна», обозреватель и заведующий отделом культуры «Российской газеты», Павел Басинский, кажется, не считает книгой свою фундаментальную биографию Максима Горького или книгу об Афанасии Фете, называя себя дебютантом в области изящной словесности. Каждому интересно освоение неведанных областей. «Русский роман» и впрямь начинается с беллетристического ноу-хау: детектив распутывается с помощью литературоведческого анализа. В тексте конца ХIХ века герои романа вскрывают двойное авторство, чтобы по этой двойственности определить настоящего убийцу (прочитать бы так «Тихий Дон», а там и на Шекспира замахнуться!). А ниточки того преступления ведут в наши дни, - люди оставляют следы преступлений в виде потомства. Профессионально внимательный филолог и есть детектив, иначе ему грош цена. Видите, через год после приведенного сочинения Чехов напишет «Драму на охоте», где изобразит настоящего убийцу, - следователя, вовлеченного в преступление.
Ухваченная ниточка повествования, однако, обрывается. В дело включаются генерал Дима, лейтенант Максим Соколов, капитан Аделаида Метелкина, Марлен Кораллов? Ба, знакомые имена. Впрочем, и фамилию Половинкина с титульной страницы романа я где-то уже встречал. Тоже детективное совпадение. В 2000 году, когда Павел Басинский начинал затяжной прыжок в сюжетную литературу, в журнале «Дружба народов» писатель Дмитрий Стахов напечатал авантюрный роман «История страданий бедолаги, или Семь путешествий Половинкина», потом, кажется, купленный французами.
Впрочем, вот начало «Русского романа»: «- Половинкин? Хм! Старая русская фамилия. Несколько грустная по смыслу. «Половинками» называли детей от незаконной связи. Кто ваши родители? – Это вас не касается! – неожиданно грубо ответил юноша, опуская глаза».
А вот гуляющий по московским квартирам и салонам Джон Половинкин встречает невзрачного писателя Виктора Сорнякова, автора романа «Деникин и Ничто» (кажется, это симметричный ответ на обозревателя Бисинского из сортирной рекламы «Гуччи» в пелевинском «Generation P»). Следуют описания.
Многолетняя работа над романом позволяет при единстве сюжета вплетать в ткань прозы множество разнородных мотивов, реминисценций, которые, не сходясь друг с другом, - ситуации в литературе меняются быстро, - создают ощущение постоянного драйва, - главное, любыми средствами удержать внимание читателя. Кусок с Пелевиным-Сорняковым сменяется патриотической сатирой на 1991 год и распад СССР, словно автор был готов напечататься в «Нашем современнике». Тут же и анахронизм, вроде трехсот долларов у продавщицы сельпо – в 1991 году! Впрочем, по сравнению с сатанинской сектой охотников за христианской кровью, это ерунда. Главное, занимательность.
Постепенно начинаешь соображать, что имеет в виду автор под «Русским романом». Это что-то большое, расхлябанное, там много водки, крови и разговоров. Не помешают загробная жизнь и физиологический очерк, политическая сатира на либералов и заговор международных сатанистов, а также сорок бочек арестантов и слезинка ребенка.
Большую книгу не то, что написать, а прочитать – это не поле перейти. В эпилоге все будет хорошо, - те, кто выживет, посещают церковные службы, читают святоотеческую литературу. И на могилках злодейски убиенных ведут экзистенциальные разговоры: - Если не верить в Россию, так и ни во что не верить! Тогда я и в Бога верить не желаю, - говорит один. - Еще раз услышу это от своего алтарника, отберу ключи от бани и епитимью наложу! – подшучивает другой, который и есть ныне бывший Джон Половинкин, обретший крещеное имя. Ох, грехи наши тяжкие...
Рецензия на такое и сама как страшный суд. Алхимические опыты с литературой имеет право быть. Другое дело, какие ингредиенты бросать в это адское варево. Что завозили в восемь лет писания «Русского романа» в литературные супермаркеты, то и шло в дело. Иной товар был просрочен еще до продажи. О том, что делали в былые времена с алхимиками, подделывавшими драгметаллы, не хочется и думать.
Проклятье любой такой «алхимической литературы» - вторая половина книги. На протяжении полутора сотен страниц писатель еще может удержать внимание, но дальше приходится ухищряться, и не всегда удачно. Чем более сильные средства он для этого употребляет, тем сильнее идет обратная реакция. В итоге, в осадок выпадает читатель. Вспоминается отечественное название алхимического смешения разнородных элементов – «ёрш». Простить нельзя, забыть невозможно.
171.6.
Наверное, Богдан сначала написал, озверев во время чтения, эту рецензию, играя
словами, чтобы отбить ужас и безнадегу, а уже потом стал думать, как станет
общаться с Пашей, напечатав ее, то есть выложив по просьбе Алеши Мокроусова в
интернет-издание «Русский журнал». Конечно, это был уже тайный внутренний выбор
полного затвора. Даже страшно было представить, как он теперь с Пашей будет
общаться? Никак, наверное. Но на той же книжной ярмарки у стенда с книгой
Приставкина обнялись с Пашей как ни в чем не бывало. Паша спрашивал, должен ли
он достать Богдану приглашение на вечерний прием, где надо было встретиться для
срочного интервью со Швыдким? Богдан сказал, что не надо, Маша уже договорилась,
и сейчас возьмет.
Потом
вспомнил, как Слава Курицын где-то писал, как они с Пашей вместе работали в
«Литературке», занимая по ранжиру полярные позиции: Слава – постмодерниста, а
Паша – почвенника, и мочили друг друга на страницах газеты почем зря, наотмашь и
чуть ли не до смерти. А потом вместе шли в буфет ЦДЛ и пили там пиво с водкой,
дружа и обнимаясь. Слава даже сам вначале удивлялся, а потом вроде привык, что
так и надо. Теперь вот Слава дал неожиданный крюк, обычно человек, если
приезжает в Москву из Ебурга, то по инерции двигает дальше в Кельн, в Лондон, в
Нью-Йорк. А он буквой «г» отъехал в Питер в команде Валентины Матвиенко, нажил
добро и двинулся в литературу теперь уже в качестве писателя Андрея Тургенева.
Богдан и на его книгу о ленинградской блокаде написал рецензию – работа у него
такая была в умерших потом «Московских новостях», на хорошем окладе писать
рецензии. Курицын потом позвонил по мобильному Богдану из Кельна, где Алеша
Парщиков сказал ему о рецензии, сам наверняка не читал, не знал, не видел. Так
сама собой ткется общими связями литературная жизнь. Все друг с другом знакомы,
знают, дружат, выпивают, так и должно быть. И вдруг наступает перелом. Где стол
был яств, там гроб стоит, где пиршеств раздавались клики, надгробные там воют
лики. И бледна смерть на всех глядит. Главное, что никого не хочется видеть.
Может, они постарели, и это неприятно? А поесть можно и дома, не на халяву. А
выпить разве что только с Колей К., когда он летом переедет на дачу на станции
Отдых, снимаемую у пожилой переводчицы книг Милона Кундеры – с ударением, как
оказалось, на первом слоге.
Но это
психология. А, приглядевшись к самой литературе, видишь, как она отслаивается,
как перхоть, целыми слоями, идет в отбросы. Время, к счастью, изменилось, и что
несет с собой будущее, неизвестно.
20 июня. Четверг.
Солнце в Близнецах.
Восход 4.44. Заход 22.17. Долгота дня 17.33.
Управитель Юпитер.
Луна в Весах,
Скорпионе (12.43). П фаза. Заход 2.40. Восход 16.34.
Обретение знаний и
передача их другим. Быть правдивым и искренним. Не допускать дурных мыслей.
Хорошо завязывать новые отношения, начинать путешествия, оказывать помощь.
Камень: кошачий глаз.
Одежда: желтая,
голубая, сине-зеленая. Избегать красных, оранжевых, лиловых тонов.
Именины: Валерия,
Калерия, Лукиана, Мария, Федот, Богдан.
Меркурий меняет
попятное движение на прямое. См. 26.2. Все проблемы утрясаются сами, голова
становится ясной, растет работоспособность и т.д.
II.
В 1930 году Иван Бунин узнает, что в Нобелевском комитете у него есть шансы на литературную премию. Он рассылает письма, чтобы «надавить на нужные кнопки», в том числе – Льву Шестову с просьбой написать Томасу Манну, который, как лауреат, имеет право выдвинуть его кандидатом. Шестов тут же пишет Т. Манну, тот отвечает, что Бунин вполне достоин премии, но он колеблется в выборе между ним и Иваном Шмелевым. К тому же, на его взгляд, достоин нобелевской премии Зигмунд Фрейд, оказавший огромное влияние на литературный процесс. Он вообще не уверен, можно ли выдвигать писателя, который пишет не на твоем родном языке. И потом тоже будет стараться продвинуть Фрейда. Неважно. Бунин не получит премию ни в 1931 году, ни в 1932 году, зато получит ее в 1933 году.
Вообще, как писатель пробивается к известности, становится знаменит? Богдану все чаще кажется, что Ахматова, Мандельштам, Пастернак не вошли бы так в состав нашей крови, сложись исторические обстоятельства иначе, не будь на них столько гонений, не будь книг вместо воздухе. Наверняка были и другие замечательные поэты. Он смотрел на собственное время, когда вокруг столько отличных поэтов, вовсе не имеющих шансов на известность. Более того, ему кажется, что сейчас читать стихи стало вовсе невозможно. Нужен особый поворот времени. Ведь и Пушкина не читали. А потом вдруг у вдовы кончились права на сочинения, и он стал народным поэтом. А книжный бум в начале ХХ века, когда издательства вдруг стали получать прибыль, которая сделала возможным «серебряный век».
Он помнил, как Варвара Пащенко уговаривала Бунина послать свои сочинения на отзыв Чехову, - имеет ли ему смысл продолжать писать? И тот согласился на эту бессмысленность, получив благожелательно никакой ответ знаменитости. А потом всю жизнь скрипел зубами, вспоминая этот позор, давно уже став чеховским приятелем. Но литературную карьеру надо отстраивать. Общаться с нужными людьми, не пренебрегать мероприятиями. Коля К. пишет Богдану по электронной почте, чтобы тот сходил, например, на вечер журнала «Октябрь» в клубе у Покровских ворот, пообщался с Ирой Барметовой, главным редактором, попросил прочесть свои тексты. С ума, что ли, Коля сошел? Богдан с Ирой двадцать лет знаком. С Алешей Андреевым, ее заместителем, который отвечает там за прозу, обнимается при каждой встрече. Скольких приятелей представил Алеше по их просьбе, последний в этом ряду Лева Симкин. Напечататься в «Октябре»! Мечта жизни! Это и называется – дотрахаться до мышей. Ладно бы, ты учился в красноярской школы, будучи сыном сильно пьющего офицера ГУЛАГа, даже уволенного за алкоголизм из НКВД, как писатель Евг. Попов, постепенно дошедший не мытьем, так катаньем до известных степеней и пятикомнатной квартиры на Ленинградском проспекте столицы нашей родины М. Но Богдана увольте от подобного, он пойдет своим путем.
Его вклад в мировую и отечественную науку ограничивался одними лишь планами. Вот еще один: вход в литературу – удачный и неудачный. Рассказы Ивана Тургенева из «Записок охотника» его давние приятели из журнала «Современник» напечатали мелким шрифтом на последних страницах в разделе разной всячины. Типа, нечто из этнографии. Роман Ивана Гончарова «Обыкновенная история» его приятель Языков, которому автор дал рукопись для передачи Белинскому, продержал у себя год, чтобы не позориться перед знаменитостью белибердой этой бородатой бездари. Значит, были ведь все-таки люди, ценящие себя и свою честь выше любой славы и писательских амбиций. Но для этого надо быть самостоятельным, не поротым душевно человеком. А тут он прочитал воспоминания Нины Катерли о своей маме-писательнице в Ленинграде конца 1940-х, когда та к несчастью занимала кое-какое положение в союзе писателей, то есть с усилием и удовольствием разделяла правила этой территории чумы. Черт знает что такое! Травят Ольгу Берггольц? Ну, и поделом старой алкоголичке! А вот пробьет свой роман о светочах демократии и заживут на славу!
Только ощути себя причастным этой общности, и она сделает тебя палачом. Неважно, что старую лошадь не пустят портить новые борозды. Запишут в попутчики, как в 20-е годы, а на смену придут более борзые. То же и сегодня. Главное, создать «литературную среду», - почувствовать, что плечо выпивающего и закусывающего с тобой приятеля гораздо важнее тех идиотских текстов, что вы с ним пишете ради каких-то посторонних целей своей сытой и пьяной жизни. А те, кто управляют литературным процессом, потом просто поменяют одни фишки на другие, более сговорчивые. И уйдете брюзжать по углам, жалкие лузеры и недоноски.
Богдан поневоле задумался, а кто из нынешних писателей впишется в новую струю, когда людоеды обратят на «властителей дум» свое пристальное внимание. Саша Кабаков будет со всех экранов говорить то, что нужно и то, что он искренне в данный момент думает, хотя разобрать, что именно он думает, невозможно. Дима Быков в силу темперамента и производительной мощи не сможет молчать. Дмитрий Липскеров, общероссийский организатор «дебютов», ярый враг и обличитель Ходорковского – тот тоже какое-то время будет востребован новыми идеологическими кукловодами.
Писатель и пустота
Скорбные листы сочинителей перпендикулярны их романам
Один умный врач сказал: все, что у нас есть, это – речь пациента. Особенно, если этот пациент - писатель, добавим мы. Что у трезвого на уме, а у пьяного на языке, то писателю - лыком в строку и между строк. Человек, целиком ушедший в слова, это ведь страшно. Симптом, диагноз! Или, по меньшей мере, группа риска.
Бывают, конечно, нормальные люди, что пишут на потребу рынка или идеологического начальства. Но много таких, что начитаются Толстого с Пушкиным и рвутся в вечность. Мол, выразим себя через слово, как сквозь дупло в небо, и слово это останется после нас. А куда, спрашивается, девать телесный остаток? Вот и бродит бедолага, мается, места телом не находит.
Короче, превращается в симптом. С торричеллиевой пустотой в плотской области, из которой выкачан сочинительством весь кислород. И главный вопрос, что встает перед писателем, когда тот отваливается от письменного стола, - чем занять эту экзистенциальную пустоту?
Водкой? Стяжательством? Сервильностью, - «зависеть от царя, зависеть от народа, нам это все равно»? Уязвленностью непризнанного гения? Протаскиванием своего «писательского бренда» - так как «все равно никто ничего не читает», то писателя должны знать в лицо, а не по текстам – с помощью телевидения, критики, ругани, ток-шоу. Главное - попасть в круг известных. А там и премии, и участие в жюри, и любознательный читатель, глядишь, книжку купит.
В общем, начинается раздвоение сознания. Сам весь ушел в текст. А пустая шкурка снаружи представительствует. Шизофрения – профессиональная писательская болезнь. Особенно в наших условиях, когда рынок – не рынок, идеология – не идеология. А писатель пишет не о том, о чем думает. И живет не так, как пишет. И думает вовсе не то, о чем пишет и чем живет.
Поэтому лучший выход – не думать вообще. А способ отбить ненужные мысли - общенародный, настоянный на спирту. Настоящая беда, когда пить нельзя. Только надо переходить на психическую анестезию. По научному - деперсонализация. Типа, меня все не касается, я выше этого. И стоит, как Брюсов на портрете: сложив свои бледные руки. В качестве клинического примера приведем прозаика К.А.
Сразу оговорюсь, что все инициалы условные. Во-первых, врачебная тайна. Во-вторых, упоминание любого имени в любом контексте наносит нынче ущерб моральному достоинству и деловой репутации упомянутого. Такие вот времена отягощенной наследственности.
К.А. являет собой ходячее скорбное бесчувствие, особенно с тех пор, как по медицинским показаниям бросил пить. Сначала депрессия вызывается чувством утраты - молодости, творческой энергии, способности к запоям. А потом уже сама депрессия диктует ощущение глобальной утраты – например, социализма, правильной жизни. Возникает ностальгия по застою у человека, прежде этот застой на дух не переносящего. Притом что его успех, признание, премии, тиражи и общественное положение достигнуты именно в наши дни. Но они не радуют, - слаще тоска об утраченном времени неуспеха. Получая очередную премию, К.А. в очередной раз заявляет о завершении карьеры романиста. Мол, буду журналистом. Или только пьесы писать. С прозой покончено. Так в работе «Скорбь и меланхолия» описывает Фрейд потенциальных самоубийц: «Я умру, но вам хуже будет».
Происходит ложное возвращение в молодость, - в хемингуэевскую стилистику 60-х, в прозу и позу потерянного поколения. К.А. брезгливо отстраняется от жизни, очень кстати совпадая в этом с ее новыми хозяевами. Те не хотят мараться в «грязи», из которой выскочили в «князи». Влечение к смерти, очевидное для писателя, скоро станет сюрпризом для тех читателей, которые, как сказано у Хемингуэя, еще не знают, что уже умерли.
Иную симптоматику заполнения внелитературной пустоты - жовиальной чувственностью и нагнетанием аффектов - опишем на примере писателя Б.Д. Он, в отличие от К.А. пить не бросает, потому что пить не успевает толком. Б.Д. пишет и десятками издает романы, рассказы, сборники стихов, статей. Он работает во всех газетах, журналах, интернет-изданиях, ведет колонки, берет интервью, пишет рецензии, участвует в теледебатах, является теле- и радиоведущим, встречается с читателями в стране и за рубежом, пишет прозу в стихах, стихи в прозе, выпускает многосерийные телефильмы.
Тут не обошлось без психолингвистического программирования. Однажды, когда Б.Д. брал интервью у известного психолога, и вдруг оказалось, что он забыл диктофон, психолог сказал: «Вы и так все запомните. И теперь всегда будете запоминать». Заодно он снял тормоза креативной деятельности. Так Б.Д. обрушил на читателей, критиков, друзей, врагов тонны словесной руды.
Его клиническая особенность в том, что аффекты письменной и устной речи Б.Д. нагнетают в ущерб единству личности. Сегодня он с жаром и напором отстаивает взгляды, которые пару лет назад так же искренне опровергал. И в укор это ему не поставишь, настолько талантлив, полифоничен, карнавален. С годами извержение вулкана усиливается.
В качестве третьего примера приведем клинический случай прозаика Л.Д. Обычно писатели скучны в книгах и безумны в поведении. Писатель Л.Д. «безумен» в своих ультрамодернистских романах, а в жизни дезавуировал талант открытым письмом в защиту суда и многолетнего приговора известному узнику. Этакая «милость к падшим» наоборот, пожелание «смерти троцкистско-зиновьевским подонкам» и брань по поводу «визга либеральной прессы».
Подобное ставит клинициста в тупик. Тут же следует выход 8-томника собрания сочинений Л.Д., он развивает общественную деятельность по опеке молодых дарований, преуспевает в качестве хозяина сети ресторанов. Ну, сволочь сволочью. Но при этом абсурдистские тексты романов Л.Д. вписываются в самые продвинутые контексты мировой литературы. А гражданская сервильность, попахивающая Гаагским трибуналом, заставляет вспомнить случаи Гамсуна, Хайдеггера и Эзры Паунда, обвиненных в свое время в сотрудничестве с фашистским режимом. Чрезмерная лояльность режиму похожа на поведение безумца, который, доказывая нормальность, выдает свою патологию.
Может, Л.Д. оправдывает гиперсервильностью свое маниакальное желание окормить читателя своей безумной и талантливой прозой? Или, напротив, считает наш политический строй настолько гнусным, что готов сохраняться в нем с особым цинизмом? Загадка, разрешить которую позволит лишь развитие болезни.
Иначе говоря, даже при очевидной клинике диагноз иной раз затруднителен. Это понятно. Писательская патопсихология – молодая, становящаяся наука. Ее бурное развитие обеспечено множеством замечательных случаев, о которых еще говорить и говорить. Что ни писатель, то набухший симптом. У французского мыслителя Ролана Барта есть заметка «Писатель как фантазм», заканчивающаяся такими словами: «Писатель минус его книги это высшая форма сакрального — отмеченность и пустота».
Лучше не скажешь: отмеченность и пустота. Пустоту каждый писатель заполняет на свой лад. А читатель, открывая книгу, должен для полноты восприятия иметь в виду скорбный лист, - как в былые годы звалась история болезни, - ее создателя.
В общем, как говорил Володя Марамзин, сидят литераторы и все время делают из себя литературу, из тела своего, из органов чувств, из нерва, из сердца, из мозговых своих веществ. Смотришь в окно, а там то солнце, то дождь, день длинный, а ты переводишь себя на слова, на эту бесконечную колбасу для грамотных. Богдан, прочитав в юности «Мастера и Маргариту», сразу все понял про писательскую братию. И клинические описания бывшим врачом М. Булгаковым этой патопсихологической среды оказались верны. Поэтому Богдан в молодости предпочитал выпивать с художниками. У них и мастерские в то время были, и юные натурщицы, и сами они были еще не потухшие, как в наступившие времена. Потом судьба потихоньку склонила к общению с тошнотворными инженерами и техниками человеческих душ, диалогов и прочего словесного поноса, в просторечии именуемой логореей. Но что говорить о людях, которых с лету портит квартирный вопрос дома Пен-центра с незаконной сдачей в аренду чеченцам помещений первого этажа и скандалами по поводу распила соответствующих бабок, на которые главный деляга покупает квартиру в Италии, спасаясь бегством, а остальные прячут тысячи по карманам, не замечая, как те проступают на их лице.
Богдана больше поразила история с самим Михаилом Афанасьевичем. Как он, уже написав «Мастера и Маргариту», противостоял всей этой шобле, умолявшей его сочинить что-нибудь советское. И все-таки не выдержал. И написал пьесу «Батум» о романтическом герое – молодом Кобе, Иосифе Виссарионовиче Сталине. И как сразу все стали счастливы. Читал друзьям, и все говорили: гениально! Слух о новой пьесе прошел по Москве, из театров всей страны звонили с просьбой дать им разрешение на постановку. МХАТ уже обещал четырехкомнатную квартиру в доме на улице Горького, много денег, которые позволят с долгами расплатиться, дачу построить, новую счастливую жизнь устроить, даром, что это лето 1939 году и на носу новая мировая война и договор о союзе с Гитлером, «пакт Молотова-Риббентропа».
И вот вся верхушка МХАТа, и автор с женой и друзьями садятся на поезд, чтобы ехать на Кавказ, в этот самый Батум, готовясь к будущему спектаклю, а заодно веселясь и отдыхая. Много чемоданов, еды, хорошего настроения. И в районе Серпухова получают телеграмму, что уже можно никуда не ехать. Кто успел, выскочил в Серпухове. Михаил Афанасьевич с Еленой Сергеевной, не сразу все поняв, вышли в Туле. Взяли машину за 270 рублей, чтобы вернуться с вещами в Москву. В глазах потемнело. Как потом скажут врачи, спазм привел к разрушению всей капиллярной системы, поражению почек, гипертонической болезни, слепоте и далее по учебнику. Воланд взял реванш. В нужный, драматургически точно выбранный момент. Булгаков прекратил сопротивление. Врач Вовси уже через месяц сказал, что осталось дня три. Булгаков вытянул усилиями Елены Сергеевны еще пять месяцев. Страдая от болей, внося последнюю правку в рукопись «Мастера».
Года через три после его смерти жена увидела сон, в котором объяснялась ему в любви, а он приговаривал: «а-а-а, Фадеев-то, стало быть, не удовлетворяет!» О связях Елены Сергеевны, а, стало быть, и всей истории с «Мастером и Маргаритой» - с ГПУ-КГБ не хочется и говорить, остается лишь медитировать, как над дзенским коаном. Подаренное ею Михаилу Афанасьевичу на день рождения «александровское бюро» - в каком куплено спецраспределителе НКВД? Туда поступало конфискованное имущество для раздачи своим по бросовым ценам. Где спрятаться от всего этого ужаса? Понятно, что черный список недоброжелателей Мастера Маргарита подала в ГПУ через Воланда. Или наоборот, неважно, это одна организация. Они это понимали и, увы, пользовались. Последняя пьеса, - уже после обрушения и начала смертельной болезни, - должна была быть о сотрудничестве писателя, который не может обеспечить свою жену, с важным человеком из ГПУ, который, в свою очередь, становится жертвой Сталина.
С писателем, который ему близок, Богдан вступает в личные отношения по его текстам. Тот превращается в миф, как Булгаков, который определяет его сознание постоянным в нем присутствием. Богдан, подобно ему, попал в это чуждое, враждебное общество, из которого нет выхода.
В юности среди подобных близких т душ были Битов, Аксенов. И вдруг он знакомится с ними, беседует о важном, потом и вовсе на дружеской ноге. Был бы жив Пушкин, и с ним был бы на дружеской ноге. С Гоголем вряд ли, раскланивались бы. С Тургеневым, видимо, ближе, чем с Достоевским. Хотя и на аристократическом расстоянии. Потому что Богдан точно так же близок с ныне живущими письменниками, и видит их насквозь. То-то его постоянно тянет на личные воспоминания. Ну, например, как Булгаков с каменным лицом играет в бильярд с Маяковским, который не устает прикладывать в «Комсомольской правде» его «Белую гвардию» и «Дни Турбиных», что стихом, что прозой. Зачем играет? Зачем общается с ними? Хочет попасть в делегаты съезда и орденоносцы, даже зная, что не попадет? Чтобы написать раз и навсегда, как было «у Грибоедова», и как Бездомный грозит кулаком памятнику Пушкина, потому что и впрямь такая слава поэта это во многом стечение самых разнородных обстоятельств, включая совсем дурные, вроде сталинизма. А как бы еще во всех детей вколотили все эти строки, сделав заодно из поэта домового: «Кто за тебя будет уроки делать и мыть посуду? Пушкин!?»
Литература очень кстати оказалась домашним делом, да кремлевская нежить вдруг решила опять обратить на нее свое внимание, пристегнув на всякий случай к последним судорогам своей великодержавной агонии. Скрепив наскоро рвотными выделениями «своих». Богдан сходил в начале апреля на очередные Банные чтения, устраиваемые Ирой Прохоровой. На сей раз тема была «Антропология закрытого общества». Там ему все объяснили. От советского тоталитаризма люди прятались в частную жизнь, на кухню, где выпивали с друзьями. Совок рухнул, люди так и вышли наружу своей компанией, участвуя ею в бизнесе и криминале. Главное, как учил Чубайс, - напомнил недавно Андрей Илларионов, - чтобы все делилось между своими, которые будут двигать реформы. А потом на смену нашим «своим» пришли настоящие, комитетские «свои». Структуры для них уже были подготовлены. А купить нужных писателей премиями и подачками не менее сложно, чем журналистов угощениями перед объявлениями результатов этих премий. Так Саши, Тани, Жени, Вити, Максимы оказываются в обойме. Понять их легко, - «жить-то надо, Богдан», - но простить невозможно. Писательская биография пуще человеческой жизни. Но вот времена, к которым пытались приклеиться, рушатся вдребадан, и все имена, книжки, мусор слов отправляется в черную дыру, в жерло, из которого нет исхода.
Ну что же, бойцы бьются за узкий проход в свое соответствие веку сему. Леня Блатынин трахал девушек за публикацию стихов в журнале «Юность» (сейчас Богдан читает его толстую итоговую книгу стихов за тридцать с лишним лет), а редакторы «Молодой гвардии» трахали мальчиков. Бледно отпечатались они в вечной памяти то ли стиха, то ли сплетни, но отрыжку не побороть. Плата за вход меняется, но ржавое слово «коррупция» скрежещет в скважине, а дверь только кажется, что подается. Расставались, любя: он ей писал на память стихотворение, она рецензию на его. Это не темные те дела с чеченцами, с перепродажей квартир, с застрелившейся дочкой, оставшейся на фотографии рядом с лошадью и президентом всея КГБ, которые были уже потом. Да и это было уже не чем-то особенным для людей, так, обычная мелкая дрянь, жена сказала, что надо соответствовать времени, вот писатель и оподлился. Или, наоборот, развелся и потому сам решился на все тяжкие.
С утра позвонил Юрий Мамлеев, и Галя дала Богдану трубку, хоть он давно и безнадежно просил никогда этого не делать. Мамлеев рассказал, что давно живет в Переделкино на улице Павленко рядом с дачей Пастернака, выбирается, конечно, в Москву, в Париж, книги тоже выходят, скоро еще две выйдут. Оказалось, что ему нужны сведения о литературных премиях. Богдан так и не понял, для него самого или для кого-то. Видимо, для самого, так как трудно представить, чтобы Юрий Витальевич за кого-то ходатайствовал. А, впрочем, все возможно. Богдан сказал, что Оля Славникова, с которой он Мамлеев общается, знает о премиях больше, чем кто-либо. Славникова заграницей, сказал Мамлеев, а ему телефон Богдана дал Игорь Дудинский. Да, Игорек его не забывает, вечно что-то подбрасывая.
И провокатор, и масон, и государственник,
и шкодник
Количество выдающихся качеств и жизненных ролей московского журналиста, писателя и провокатора Игоря Дудинского может сравниться только лишь с числом его жен, которым он, говорят, уже превзошел Синюю Бороду с его жалкими – семью. Но и не только этим. На недавнем 48-летии Дудинского, устроенном им в выставочном зале Союза художников на Гоголевском бульваре, была «вся Москва», что не преувеличение, а трудно перевариваемый эстетический факт.
Действительно, ничто не мешает Дудинскому сегодня открывать выставку фашистского искусства на улице Миллионщикова, завтра презентовать новую книгу в «парамасонском» Лайонс-клубе, где он состоит пресс-секретарем, послезавтра устраивать презентацию нового банка, где он тоже пресс-секретарь, тут же давать обширное интервью «о любви в 60-е годы», писать воспоминания о графине Щаповой де Карли, принимать гостей на своей живописной выставке «Телефон и бессознательное», весьма кстати совпадающей с выходом книги его рассказов.
Только издания, которые он редактировал в последнее время, составят недурной и местами ядовитый букетик. Здесь и евразийский «Континент Россия», и либеральные «Литературные новости», и глянцевая «Элита», и какое-то цирковое приложение к чему-то, и московско-парижская «Мулета». Впрочем, так и задумано: все в исполнении Дудинского превращается в мулету, которая должна дразнить «священных коров» приличного общества.
Покровитель всех непризнанных гениев Москвы и сам непризнанный гений, сексуальный мистик и метафизик Дудинский, записал за Гейдаром Джемалем, постсоветским исламистом номер один, знаменитую в мистических кругах книгу «Ориентация – Север». После пропаганды идей великого евразийского пространства был приглашен однажды в редколлегию газеты «День», откуда опять же бежал в первый же день, увидев, по его словам, «убожество будущих коллег».
Что еще сказать о нем? Он большой энтузиаст теорий всемирного заговора, в любом из которых готов принять самое деятельное участие. За или против чего-либо – значения не имеет. Цель провокаторского искусства – само искусство, как цель поэзии – поэзия. Это закон конспирологии, у истоков которой тоже стоял в свое время наш герой. А главной своей цели он безусловно достиг: без него московская жизнь протекала бы значительно скучнее и приторно безопаснее…
1995 год
Игорь Дудинский – одна из замечательных фигур московской художественной
богемы. Писатель, журналист, издатель, квалифицированный художественный критик,
он прежде всего – последний и до гроба верный паладин несуществующего уже
советского андеграунда. Вечный провокатор, соединивший московско-парижское
диссидентство с лекциями по современному искусству для комсостава ГБ, Дудинский
убежден, что только авангардист может побороть всемирный Бого-масонский заговор,
вывернувшись наизнанку и обретя по ту сторону Бога и мира по-настоящему
небывалое искусство.
- Ты москвич?
- Да, конечно. С Плющихи. Где раньше была бензоколонка. Такой старый доходный дом, еще дореволюционный, с изразцами.
- Балерина Наталья Дудинская не
твоя родственница?
- Родственница. Я как-то чертил свое родословное древо. Наши ветви разошлись примерно на уровне деда. В честь него, кстати, назван порт Дудинка. Отец мой был видным экономистом, представителем истеблишмента. Он выдвинулся еще при Сталине, потом был экономическим представителем в Женеве, при Хрущеве был одним из инициаторов знаменитой Программы КПСС.
- Когда ты начал пить, писать
книги, любить женщин?
- Для меня переломным оказался 61-й год. Мне было 14 лет. Мы с отцом отдыхали в Коктебеле. Тем летом там проходил съезд битников. В коттеджах Дома творчества жили мы с отцом, Роман Кармен с Майей, будущей женой Аксенова, еще некоторые тогдашние либералы-шестидесятники. Их навещал друг моего отца, первый секретарь Крымского обкома, благодаря которому, собственно, съезд битников не был разогнан милицией. Битники демонстрировали живописные лохмотья, подрабатывали мытьем машин. Меня навсегда покорил их образ жизни. Когда вернулись в Москву, один из либералов-битников (сейчас он известный коллекционер авангардного искусства) Леонид Прохорович Талочкин ввел меня в литературно-художественные и философские подпольные салоны. Там я познакомился с замечательными людьми. Богема для меня стала как церковь. Входя в нее, неофит изменял свой дух и свою плоть. Как в церковь нужно воцерковиться, так в богему надо «вобогемиться». Быть сопричастным общему стилю жизни. Принять его на себя как особого рода религиозное служение. Как юродство. Онтологически измениться. Отличительные черты московской подпольной богемы 60-х – оголтелый духовный поиск идей и форм после вакуума сталинизма.
- Долго ли существовала та богема?
- После возвращения из Магадана в 74-м году, куда меня сослали после журфака на два года, я обнаружил разительные перемены. Одни уехали, другие умерли, третьи изменились. Если двери Спасо-хауза я открывал раньше пинком ноги, а джинсы и магнитофоны просто сыпались на тебя, то тогда я понял: за все надо платить. Даже художники с Малой Грузинской, и те потянулись за деньгами, успехом, признанием на Западе. Все понятно. Мы живем в аду, где что-либо чистое вообще невозможно. Все переворачивается, извращается. Но это и хорошо: тем жестче испытание твоего тела и духа.
- А чем для тебя была литература?
- В каждом писателе, будь он даже Максимом Горьким, я искал тайну. Крохотную, но щелочку, куда можно заглянуть и увидеть отблеск нездешних миров. Ощутить дыхание парадоксальной, фантастической реальности. Которая альтернативна этому свету. В 1963 году я познакомился с Юрием Витальевичем Мамлеевым и мгновенно понял: вот он, «мой» писатель! В его творчестве литература выполнила свое изначальное, на мой взгляд, предназначение: соединила метафизику с метафорой. В прозе Мамлеева не люди действуют, не «личности», а философские и метафизические категории.
- Это как-то связано с общей
эволюцией литературы?
- Ну да. На протяжении истории литература выполняла различные функции. Когда-то она исследовала человека, Бога, их взаимоотношения. Потом служила окном в иные пространства и реальности. Метафорически оформляла открытия философов и метафизиков. Еще позже была лабораторией для экспериментов – со стилем, формой, словом.
Лично меня даже в детстве не интересовала «классическая литература» – светская, психологическая. Тянуло к сумеречному состоянию души, к патологии, извращениям, декадентам, к формалистическим ухищрениям.
- Почему, как ты думаешь?
- Потому что разрыв с «человеческим», с преходящим, в том числе и с собственным «я» – это первый поступок Писателя. Первая ступень в его восхождении к Трансцендентному Антигуманизму.
Пока в человеке было что открывать и изучать, длился золотой век культуры. Тогда появлялись многотомные, многостраничные эпопеи, через которые человек познавал самого себя.
Затем постепенно гомо сапиенс энтропировал настолько, что вообще перестал привлекать внимание истинных интеллектуалов. Антропоцентристские тенденции отошли на задний план. Вперед вышли тексты антипсихологические, вертикальные.
- Религиозные?
- Выяснилось, что, деградируя, человек действительно похоронил Бога. Деградация земного мира слишком глубока и необратима. Бог и в самом деле «умер». Там, наверху, совсем не то, о чем уверяли приверженцы традиционалистических, ортодоксальных, христианских ценностей. «Там» открылись такие бездны, что для погружения в них потребовалось и совершенно особое интеллектуальное оснащение.
- Чем же можно заменить Бога? Или,
скорее, бога. С маленькой буквы…
- В авангардном интеллектуальном сознании место бога, как мне думается, постепенно занимает стиль. Стиль для меня – это одно из средств приобщения к новой, высшей эстетике. На него можно опереться в обреченном и энтропирующем космосе.
Прежде всего стиль совершенно равнодушен к «человеческому» началу. Эстетство и смерть всегда рядом.
Литература завтрашнего дня будет абсолютно свободна от малейших признаков «жизни», от литературщины, от повторения банальностей. Основу ее будут составлять стильно оформленные, «заумные» тексты, состязающиеся в авангардности. Они и будут создавать иллюзию культуры для горстки отважных сопротивляющихся эстетов.
- Литература как провокация?
- Конечно. Провокация – единственный способ формирования интеллектуальной и художественной среды.
Кто-то совершает Поступок. Такое, на что ни у кого прежде не хватило ни смелости, ни фантазии. Тем самым он создает прецедент, на который реальность дает отзыв. Из таких прецедентов и откликов и складывается новейшая культура.
Это есть форма проявления сильной воли. Образец антигуманного мышления. Агрессивности. «Гуманной» провокация быть не может, иначе это пародия на провокацию. Только так разрушается старая традиция. Нащупываются тропинки к «постчеловеческой» интуиции.
- А зачем?
- Чтобы раздвинуть границы, расширить горизонты, преодолеть самих себя, собственные возможности. Попытаться перестать быть такими, какими мы сотворены по прихоти божественного произвола. Только по ту сторону Бога и следует искать Новое.
- То есть это все – творческое
проявление богемы?
- Да. «Богема» – это сбрасывание с себя кожи «ветхого» человека. Проникновение за грань своего нынешнего «я». Если искусство авангардно, то оно автоматически обречено на скандал. Надо разрушить навязанный нам гипноз причинно-следственных отношений, террор пространства и времени, тотальный контроль реальности над всем и вся!
Новое – это то, с чем абсолютно никто и никогда не сталкивался. Отважиться на вызов самой Первопричине Бытия могут немногие. Дело их безнадежно. Но ведь искусство актуально лишь благодаря воле к Запредельному. Гений начинает боевые действия за свое освобождение, за истинную свободу творить подлинно Новое, а не перетасовывать старье.
Поэтому провокация может быть направлена только против более сильного, против высшего. В гениальной провокации – корриде – бык ставится на одну доску с человеком и получает право на «человеческую» смерть. В своей корриде с Богом человек получает право на божественно-героическую смерть.
- Но приходят более молодые
провокаторы, и ты сам становишься для них лишь объектом для ритуального
оплевывания. Я имею в виду Д. Галковского, который в своей статье «Андеграунд»
походя расправился среди прочих и с тобой.
- Провокация в искусстве предполагает метафизику, общение с бездной. Для людей же, подобных Галковскому, главное – самоутвердиться. Разрекламировать свое произведение, протолкнуть его в печать, выбиться «в люди».
Когда Мамлеев дал мне его двух- или трехтысячестраничный «Бесконечный тупик», я думал, что это или какой-то глубокий старец написал, угробив всю свою жизнь, или вообще коллективная мистификация. Нет, оказалось автору 28 лет. Ну какой нормальный человек в этом возрасте, вместо того, чтобы любить жизнь и женщин, будет писать многотомную эпопею об общеизвестных истинах!
В свое время я напечатал в «Мулете» его «Письмо Шемякину». Оно было в стиле нашего «семейного альбома». Он пришел ко мне взять экземпляр. Подслеповатый, почти карлик, жирный, выспрашивал какие-то интимные вещи, которые потом, переврав, изложил в газетной статье. Написал, что я беззубый. Посмотри сам, какой я «беззубый»! Что пью коньяк из самовара. Действительно, у меня накануне был день рождения, и московское правительство мне прислало пятилитровую хрустальную бутыль коньяка. Наверное, он ее сослепу и принял за самовар!
- У тебя такие хорошие отношения с
московским правительством?
- Я вообще считаю, что люди, подобные мне, должны получать правительственные стипендии. Власть должна понимать, что кто-то должен заниматься и метафизикой.
Обрати внимание, алхимики довольно комфортно существовали при средневековых дворах и тиранах. Имели лаборатории для своих экспериментов.
- Вообще-то тебя считают «правым»,
«консерватором». Почему?
- Нет более запутанной и деликатной темы, чем ориентация интеллектуала. Я вообще сомневаюсь, что у современного думающего человека могут быть так называемые «убеждения»! Потому-то мы наверняка и не примкнем никогда ни к одной из политических партий.
Другое дело более глубокие, интимные пласты нашего «я». Тут для самоопределение нужно знать широту и долготу, параллель и меридиан. С широтой – ясно. Мы мельтешим среди «окружающего», о котором можно рассуждать и болтать, что угодно. До тех пор, пока эту плоскость мира не пересечет некий мистический меридиан.
С появлением меридиана мир обретает горизонт, протяженность и точку отсчета. Некую «персональную идею», которая и руководит нашими поступками. Большинство населения настолько заморочено и порабощено, что даже не подозревает о наличии интеллектуальных и психологических меридианов или же не принимает их на свой счет. Поэтому мы так легко отдаемся во власть чужих верований и соблазнов!
Что касается вертикали моего личного меридиана, то он действительно включает такие понятия как «евразийство», «державность». Но пока эти термины взяты на вооружение известными мерзавцами, употреблять их в более или менее интеллектуальном контексте мне бы не хотелось. Хотя бы из опасения замарать эти достаточно высокие, тонкие и трудные категории.
- Почему же происходит сейчас их
такое «квазиинтеллектуальное» замарывание?
- Вся эта патриотическая нечисть и сволочь отлично знает, чье мясо украла, чьи идеи дискредитирует, и кто эту дискредитацию оплачивает!
Проханов ведь в 60-е годы входил вместе со мной в мистический кружок «на Южинском». Когда «День» еще задумывался, он пригласил меня заведовать отделом культуры. Я пошел на первое заседание редколлегии, посмотрел, кого он себе набрал и больше там никогда не появлялся.
- Но «День» становится популярным.
- Вообще-то Проханов, как мне кажется, нашел определенные структуры, которые дают ему деньги, чтобы он своей газетой мутил воду, а уж они будут ловить в ней рыбку. Например, выталкивать из сферы власти людей, ориентированных на Запад. Проханову наплевать, что в сложившемся контексте он дискредитирует весьма возвышенные идеи.
- Что ты имеешь в виду?
- Если затрагивать область потусторонних, метафизических категорий, то такие сугубо земные и переходящие понятия, как «национальность» и «вероисповедание», рядом с ними неуместны. По большому счету, их так же не существует, как не существует «убеждений».
Возможна лишь космополитическая принадлежность к «малому народу» (выражаясь их языком) интеллектуалов, определяющих ситуацию в мире. Либо к тем, кто ничего не определяет, и от кого ничего не зависит, кто занят исключительно производством и потреблением.
Первые для меня всегда будут «правыми», космополитами и консерваторами. А вторые – «левыми», демократами и патриотами.
Патриотическая нечисть все перевернула. Работая на дураков, она объявила себя элитой! Хороша элита… Хулиганят, солидаризируются с откровенной шпаной и люмпенами. Какие они правые, если апеллируют в массам?..
Истинный интеллектуал всегда должен находиться в оппозиции прежде всего к массовому, коллективному сознанию. Либо «выходцы из народа» уничтожат, поглотят космополитически ориентированный истеблишмент, либо аристократия обуздает эту халявную вольницу, загнав ее в строгие и контролируемые границы.
Я плохой «демократ», еще худший «патриот», да и «консерватором» меня назвать трудно – я не вижу в сегодняшнем мире ни одной ценности, которую стоило бы сохранять и отстаивать.
- А саму Россию?
- Пора понять, что никакой «России» давным-давно нет и больше не будет никогда! Появилось совершенно другое пространство. Вполне конкретное, обширное, метафизически наполненное, в котором нам предстоит существовать и которое необходимо контролировать.
- Для тебя это, случайно, не
«пространство Евразии»?
- Да, в идеале неоевразийство как раз идеология такой работы и такого контроля. Как теоретик культуры, я, в частности, занимаюсь проблемами именно евразийского авангарда.
С «державностью» сложнее. В свое время мы с моим другом Толстым написали манифест «имперских державных анархистов». Анархия понималась в нем как духовный бунт против любой монополии на сакральное. Имперскость – как стремление существовать в космополитическом, но органичном пространстве. Державность же мыслилась как наделение этого пространства сильным позитивным мышление. Если угодно – идеологией…
- Ты женат?
- Официально я был женат восемь раз. Последний раз я венчался в церкви, чтобы прервать наконец эту череду. Но, видимо, не исключен и десятый брак.
Вообще в богемной среде это было принято. Когда все по очереди женятся друг на друге. Слава Лен назвал это «групповым гомеостазом».
- А дети есть?
- Нет, я очень хочу, чтобы мной этой мероприятие и закончилось. Сейчас я думаю, это уже и не актуально. Мы на пути к сакральному гермафродитизму. Это более адекватный путь к самосовершенствованию.
1993 год
Бульварная пресса как литературный проект
Памятник Дудинскому будет стоять рядом с Минпечати
Мой нынешний собеседник, главный редактор газеты «Последние новости»
Игорь Дудинский, - одна из самых скандальных фигур московского интеллектуального
небосклона. Идеолог и один из создателей бульварного «Мегаполис-экспресса»,
Дудинский был известен и как писатель, и как интеллектуальный провокатор, и как
знаток, вдохновитель и критик авангардного искусства. В начале 90-х он мог
одновременно вырабатывать вместе с Прохановым реакционную идеологию газеты
«День» и тут же идти в наилиберальнейшие «Литературные новости», где вместе с
Эдмундом Иодковским защищал ценности демократии. Он записывал за Гейдаром
Джемалем книгу «Ориентация – Север», считающуюся учебником исламского
фундаментализма, и выпускал вместе с эмигрантом Толстым парижско-московский
журнал «Мулета», критиковавший и диссидентское движение в СССР, и столпов
русской эмиграции на Западе. Неудивительно, что многие считают его
профессиональным провокатором и сотрудником КГБ. Может, с этого вопроса и начать
интервью?
- Игорь, правда, что вы
сотрудничали в свое время с КГБ?
- Дело в том, что когда в 70-80-е годы я занимался авангардным искусством, это была игра на грани риска. Мы продавали картины за доллары за границу, устраивали подпольные выставки на квартирах в Москве, писали статьи о них в заграничные журналы. В этих условиях связь с КГБ была неизбежна. Если ты был идеологом авангарда, ты зависел от людей, которые контролировали идеологию. Это полный бред, что кто-то мог устроить выставку за рубежом, вывезти картины или показать прилюдно авангардный спектакль на свой страх и риск! Все это согласовывалось, планировалось и разрешалось КГБ путем долгих дебатов с ними, компромиссов и даже чтения лекций на Лубянке. Нужно было заручиться поддержкой органов. Ты как бы затевал с ними свою игру. На самом деле играть с ними было интересно, поскольку это были неглупые люди, понимавшие, что ты опережаешь на ступеньку общественное сознание и хочешь подтянуть до этого уровня остальное общество. Для меня это было счастливое время. Я катался во всем этом как сыр в масле.
- А не было опасности заиграться и стать орудием в чужих руках?
- Да мне, по большому счету, было на это наплевать. Я этим жил. К тому же много пил, все это делалось как бы в небольшом алкогольном угаре. Это был эксперимент и над искусством, и над самим собой. Потом появилась Малая Грузинская, которую тоже делало КГБ, а я был одним из экспертов, продвигавших это искусство. Тогда все это было интересно и модно, это был кайф. Сегодня я пришел в музей смотреть коллекцию Лени Талочкина и подумал: «Господи, на какую же туфту мы тратили свою жизнь!» Все это было глубокой провинцией, позавчерашним днем! Однако само это ощущение лишь показывает, что мы сохранили способность здраво оценить ситуацию. 60-70-е годы мы прожили на самом пике идеологических битв и авангардных идей. Прошло время, и появились новые проекты. Стали протухать художники, я бросился в философию, стал заниматься геополитикой. Я был из тех, кто открыл Дугина, заразил его идеями метафизики и геополитики России. Я спровоцировал Гейдара Джемаля на книгу «Ориентация – Север» для продвинутых мусульман. Потом вместе с Толстым разбирался в «Мулете» с диссидентами: я написал «Как мы врем» и «Дар художника Шемякина русскому народу», вызвавшие много шума. Это была критика диссидентства изнутри. Диссидентство сильно символами жертвенности: Новодворская, Буковский – для меня высокие фигуры. Но была и муть, была маразматическая сторона, которую еще Достоевский в «Бесах» описывал. Я сам всегда был отчасти диссидентом, отчасти стебальщиком, отчасти провокатором в хорошем смысле слова.
- Проект бульварной газеты тоже был диссидентством и провокаторством?
- Бульварная пресса вышла из того же авангарда как критики и стеба над авангардом. Пять лет назад, когда рождался новый «Мегаполис», это был глоток свежего воздуха. Демократы, расстреляв в 93-м году Белый дом, покончили с совковостью, вбили в нее осиновый кол. Но ставка на интеллигенцию провалилась. Оказалось, что ее нет вовсе, революция переродилась в бюрократию. Я не откажусь от эпизодов того времени, но есть метафизическая конъюнктурность, соответствие настоящему моменту. Пять лет назад Владимир Волин набрал мозговой центр из хороших журналистов, которые могли отвязно писать и нестандартно мыслить. Именно тогда бульварная пресса открывала новые перспективы, давала вброс адреналина. Мы сразу и формулировали идеологию подобной печати, совершенно новой для страны, и на практике воплощали ее в жизнь. Потом мы стали сравнивать с тем, что делалось в этой области на Западе, и оказалось, что часто мы опережали их, делая материалы даже более отвязно. Во многом то была литературная игра. Открытие нового стиля письма.
- Ну и как сформулировать
идеологию бульварной прессы?
- Была такая теория в авангардном искусстве, о которой любил говорить Олег Целков. Представьте человека, который идет по выставке. Вокруг столько картин, что они сливаются у него в голове. Все уже когда-то было, глаз ни на чем не останавливается, тошно и скучно. И вдруг около одной картины стоит человек с молотком. Когда зритель подходит, он бьет его молотком по голове и показывает на картину. Пусть эта картина плохая, но поскольку тебя здесь ударили по голове, ты ее запомнишь навсегда. Художник вводит этот молоток внутрь холста и бьет оттуда. Так вот бульварная пресса бьет читателя молотком с каждой страницы. Она ориентирована на человека с улицы, которого хочет ошарашить, заставить себя читать. При этом в ней нет границы между слухом и фактом. Критерий достоверности размыт. Любая официозная пресса несет ответственность за то, что сообщает. Бульварная пресса этой ответственности не знает. Для нее где слух, там и факт. Человек приходит в редакцию и говорит, что он на корабле инопланетян побывал на другой планете в другой галактике. Мы воспринимаем это как подлинный факт. Мы не говорим, что он сумасшедший и пусть принесет доказательства. Мы даем ему возможность наиболее художественно и полно рассказать об увиденном.
- То есть это еще и особый литературный стиль?
- Конечно. При том, что большая часть бульварной прессы пишется диким казенным языком, мы старались сделать свое издание литературно грамотным. А стилистическая особенность бульварной прессы в том, что она лишена обычной психологической бодяги. Журналист не исследует причинно-следственных связей, откуда что взялось и куда идет. Берется факт, как он есть, и описывается. Читатель не нагружается, не ломает голову. Хочет – верит этому факту, хочет – не верит, хочет – проверяет. Аналитическая подоплека отсутствует. Цель бульварной прессы посадить читателя, как наркомана, на иглу. Чтобы он чувствовал, что ему чего-то не хватает, если он не купит газету и не прочитает в ней новые факты про деревню ведьм, про человека-глиста, который живет у слона в кишках, и тому подобное.
- А есть какие-нибудь исследования этого стиля?
- Нету совершенно. Серьезные аналитики, культурологи, искусствоведы даже не заметили зарождения в России бульварной прессы. А ведь ей уже по меньшей мере пять лет. У нее самые большие тиражи. В десятки, если не в сотни раз больше, чем у политических газет. На Западе в бульварной прессе работают самые лучшие, самые бойкие и писучие журналисты. У нас же даже на факультете журналистики отрицается само наличие бульварной и желтой прессы. Ясен Засурский говорит, что это вообще не пресса. Или взять Союз журналистов. На какой-нибудь бал прессы мы буквально вымаливаем два билетика. Официальная позиция Всеволода Богданова: бульварную и желтую прессу никуда не пускать. Пару лет назад мы вместе с Томом Клайном решили учредить премии в области бульварной журналистики: «золотая путана», «серебряная путана», «бронзовая путана». Изготовили статуэтки, создали жюри. Так пришли люди Лужкова и запретили нам этот проект.
- Но бульварщину, наверное, во всем мире не любят?
- В Англии, в самой пуританской стране, все читают бульварную прессу, тиражи которой там доходят до 4-6 миллионов экземпляров. Как газон 300 лет подстригают, так и эти газеты читают каждое утро. Там тоже слухи не отделяются от фактов. Но хозяин западной бульварной газеты, у которого миллионы долларов, может позволить себе затеять судебный процесс и даже проиграть его. Он заплатит деньги, но за это время тираж его газеты увеличится, и он получит больше, чем потерял. Там этот механизм отработан. У нас же журналисты бедные люди. Чего у них отбирать? Ко мне однажды пришел судебный исполнитель и хотел отобрать магнитофон, больше брать нечего было! Понятно, что мы стараемся не переходить грань, не ком-прометировать людей, рассказывать о всяких странных людях, о чудесах, преступлениях и прочем подобном.
- Бульварная пресса – это некий набор определенных тем и штампов?
- Прежде всего это аномальные явления, всякие чудеса и фантастика, творящиеся на земле. Преступления. Мир шоу-бизнеса, включая звезд кино, спорта и связанные с ними страсти. Огромный пласт – это мир секса. Например, мы посвящаем целые развороты историям про различные публичные дома. Где-то открыли публичный мир для зоофилов. Или в мире сейчас пошла мода на то, чтобы в публичных домах ничего не делать, а просто разговаривать «за жизнь» с проститутками. То есть всякие такие извращения. Обязательно – здоровье, нетрадиционная медицина. Советы знахарей. Грубо говоря, сушеные тараканы – лучшее средство от потения ног. Нам все равно, правда это или нет. Пусть читатель сам проверяет, соответствует ли это истине. Надо сказать, что появление бульварной газеты вызвало огромный поток читательских писем. Возник огромный мир. Кто-то встретил инопланетянина. У другого соседка – ведьма. Пишет, кого она околдовала. Как берет щенков, спускает у них кровь, делает из нее сыворотку и колдует.
- Но то, что было новым и неожиданным, приелось и повторяется. Читателю это не надоедает?
- Конечно, ситуация изменилась. Идет сильное падение тиражей у всей бульварной прессы. Да чего там, дети раньше начинали читать такую прессу в 12 лет, а сейчас уже в 6-7 лет. Для нового поколения все ясно, всякая новизна и сенсационность потеряны. Человек всего напробовался, и в него не лезет, хоть ты позови лучших поваров. Бульварная пресса дошла до черты. Сейчас как раз и начинается самый азарт. Мне очень близка эта идея: продлить агонию. Мы сейчас будем запускать душещипательные лавстори. Такой сентиментальный экзистенциализм: карамзинская бедная Лиза компьютерной эпохи. Любовь продвинутых мальчика и девочки, и мальчик утопился. Если «Мегаполис» станет последней из бульварных газет, которая закроется из-за потери читателя, значит, на бульваре, где мы сейчас сидим недалеко от министерства печати, мне надо поставить памятник. Потому что мы с самого начала заложили такой уровень, мы настолько разнообразнее других, что наверняка умрем последними. Был период, когда у меня умерла жена, и я выпивал шесть бутылок водки в день без закуски. Просто пил и пил, чтобы себя убить. И при этом делал номер. И номера выходили блестящие, и тираж рос. Это тот самый профессионализм, когда сознание отключено, а ты свое дело делаешь. Секретарша вывешивает сверстанные полосы, и ты говоришь, ничего не соображая: поправить здесь, здесь и здесь. Вот высший пилотаж. Художник Иван Новоженов в это время и сделал мой портрет. Он меня наблюдал, он говорит: ты – герой нашего времени.
- Герой как бульварный журналист?
- На самом деле герой нашего времени должен прийти с телевидения. Время прессы вообще и бульварной в частности прошло. Новый герой будет телезвездой, будет манипулировать общественным сознанием. Он поднимет планку, как мы это сделали с бульварной газетой. А другой наш шанс – это соединение бульварной подачи с национальной идеей. Если народ хавает, то почему бы не укреплять Россию на этом уровне. Я лично связываю с Путиным большие надежды. Я был у одной сильной ясновидящей, которая патриотически мыслит, знает метафизику и космос России. Она мне сказала, что Путин – это реинкарнация Константина Леонтьева.
2000 год
Вот как хорошо. А то Богдан не знал, как продвинуть дальше главу. И Маша как бы между прочим поинтересовалась, не собирается ли он искать работу. В свое время и Мамлеев был ему интересен.
Духовный отец русского пост-упыризма
Этот скромный человек с вечным
портфелем в руках больше похож на бухгалтера, чем на духовидца, которого
западные слависты называют продолжателем традиций Гоголя и Достоевского в
раскрытии темных бездн русской души. Писатель Юрий МАМЛЕЕВ, чья книга “Черное
зеркало” вышла в московском издательстве “Вагриус”, считался самым “черным”
писателем советского неофициального андеграунда. Таким он остался и сегодня, в
эпоху расцвета книжной макулатуры про вампиров и упырей, заполнившей книжные
развалы.
Юрий Мамлеев родился в Москве в 1931 году в семье профессора психиатрии.
Перед войной отец сгинул в сталинском ГУЛАГе. Мамлеев окончил лесотехнический
институт и преподавал математику в вечерних школах. Параллельно с этим протекала
его жизнь в мире неофициальной литературы. Слава его как самого мистического
писателя эпохи широко распространяется в узких кругах посвященных. За знакомство
и духовную близость с ним приличные люди могли вылететь из партии и с работы. В
1975 году писатель эмигрирует в США, что его друзьями расценивалось как верная
гибель. Но Мамлеев приспособился, стал преподавать русскую литературу. Впервые
увидел сои книги изданными на русском и английском языках. Все же американская
жуть показалась ему чрезмерной, и в 1983 году Мамлеев переезжает в Париж,
преподает в Сорбонне, считается французскими славистами лучшим русским
сюрреалистом. В перестройку при первой же возможности с облегчением возвращается
в Россию.
- Юрий Витальевич, в советское
время вас не печатали и преследовали за то, что вы были едва ли не единственным
сюрреалистом в русской литературе. Сегодня ваши книги выходят, но не боитесь ли
вы, что их затмит новорусская массовая “чернуха”?
- Не боюсь. Да, я изображаю мир как ад. Изображаю низость жизни. Причем не только советской. Мои “американские” рассказы, написанные в эмиграции, еще более “черные”. И все же герои моих рассказов – не монстры, а скорее существа, одетые в оболочку монстров. Монстрами делает их стремление к разгадке тайн, лежащих за пределами человеческого разума. Они пытаются прорвать поток обыденности. А когда человек пытается ответить на вечные вопросы, он неизбежно становится немного монстром. Эти путешественники в великое неизвестное и есть самые интересные мне герои.
- Читая “ужастики” многих нынешних
писателей, понимаешь, что это литературная игра, штамп. Читая вас, часто
приходишь в жуткое состояние: все эти уроды – правда. Более того, это мы сами.
Кто ваш читатель, принимающий на себя бремя “мамлеевщины”?
- Как ни странно, очень много молодых людей от 17 до 25 лет. Они ходят в Москве на мои литературные вечера, на лекции по философии, которые я читаю в МГУ. Возникает даже что-то вроде “мамлеевской империи”. Это образованная молодежь околобогемного плана. Где-то этот круг смыкается с ценителями Пелевина. Ну и, конечно, продолжают читать прежние мои поклонники. Людям, воспитанным на соцреализме, воспринимать написанное мною нелегко. Но есть самые неожиданные читатели. Когда в начале 90-х вышла здесь моя первая книга “Голос из ничто”, мой приятель рассказывал, что где-то под Москвой она продавалась в магазинчике рядом с пивным ларьком. И вдруг народ, стоявший за пивом, бросился ее раскупать и зачитывать друг другу рассказики. Видно, себя узнали. Приятель был очень поражен.
- А что вычитывают в ваших книгах
молодые ребята? Они-то, кажется, и живут в неком подобии описанного вами ада?
- Удивительно, но, читая самые мрачные мои вещи, они вдруг ощущают странное просветление. Словно происходит очищение, духовный прорыв. Мне рассказывали случай, как двое молодых русских музыкантов попали в Берлине в очень тяжелое положение и решили покончить жизнь самоубийством. Накануне им попался в руки самый мрачный мой роман “Шатуны”. Они попеременно читали его вслух всю ночь, и у них родилось обратное желание: жить во что бы то ни стало. Может, в этом и есть тайна катарсиса? В моих вещах проглядывает то, что в алхимии называется “принципом Нигредо”, черноты. Им обозначается первый этап просветления, который заключается в том, чтобы осознать всю трагичность жизни и, осознав ее, перейти к более высокому уровню.
Из гроба в гроб перелетая.
По рассказам знавших Мамлеева в 60-е годы, он мало чем отличался от
собственных героев. Страх смерти, пьянство, богемный образ жизни и само
творчество на грани патологии расшатывали нервную систему писателя. Своих
чудовищных героев он писал с натуры, в том числе и с себя самого. Его добрый
знакомый рассказывает, как однажды они выехали “на природу” и там упились.
Мамлеев вырубился, и приятели решили над ним подшутить. Соорудили что-то вроде
гроба, уложили в него “певца разложения”, в сложенные на груди руки положили
щепочку в виде свечки и зажгли ее. Очнувшийся Мамлеев, обнаружив себя в гробу,
побелел как мертвец, в диком ужасе выскочил оттуда и убежал в лес. В тот день
неудачно пошутившие приятели так его и не нашли.
- Откуда вы берете темы для своих
рассказов? “Мамлеевский мир” ведь особый – почти за гранью патологии. Неужели
все выдумываете?
- Какие-то случаи я брал из психиатрии, поскольку мои родственники были психиатры. Что-то из жизни, что-то придумывал. Но соотношение фантазии и нашей жизни – оно ведь особенное. В моей последней книге “Черное зеркало” есть рассказ “Валюта”, написанный в 90-м году. Я придумал, как в неком учреждении зарплаты выдается гробами, причем бывшими в употреблении. Уже в наше время я несколько раз читал о подобном, последний раз в газете “Труд”. Для одних это реальность, для меня это было ощущением бездны и абсурда жизни, оказавшимся пророческим.
Всем лучшим в себе я обязан мистике.
Сегодня трудно уже представить, чем для Москвы 60-х был знаменитый
“кружок в Южинском”, духовным центром которого был писатель Мамлеев. Недаром
членов кружка окрестили “московской метафизической школой”. Уже в наши дни их,
по старым доносам КГБ пытались обвинить в наркомании, сатанизме, половых оргиях
и прочих излишествах. Реальность же заключалась в изучении мистических
трактатов, переписанных в спецхранах Ленинки или переведенных с польского и
английского. В чтении собственных произведений под водочку. В сознательном
отказе от морального кодекса строителя коммунизма. Кто только не вышел из этого
кружка! Воинствующий исламист Гейдар Джемаль и редактор “Желтого”
“Мегаполис-экспресса” Игорь Дудинский. Писатель Лимонов, зарабатывавший в те
годы на жизнь шитьем брюк, и гениальные Анатолий Зверев и Венедикт Ерофеев.
Мистик, алхимик и переводчик с семи языком Евгений Головин и строитель храма
Страшного Суда художник Борис Козлов. Владимир Буковский прямо с Южинского ушел
в политические психушки, уникальный поэт Леонид Губанов – в запойную смерть. У
каждого оказался свой путь, в том числе и у Мамлеева. А тогда все были молоды и
вместе.
- В романе “Московский гамбит” вы
изобразили реальных людей “с Южинского”. Чем для вас было то время?
- Вы знаете, этот роман стоит особняком в моем творчестве. Я стремился совершенно реалистично изобразить людей неофициального искусства 60-х. Это был настолько необыкновенный мир, что, когда книга вышла на Западе, многие слависты упрекали меня в несоответствии героев и действительности. “Книга реалистическая, - говорили они, - а персонажи совершенно фантастические. Таких людей просто не может быть!” Были! Это было время огромного духовного голода и его насыщения. Слово “эзотеризм” по отношению к этим людям употребляется не всегда правильно. Обычно имеют в виду интерес к чему-то оккультному и полузапретному. А эзотеризм – это глубинное понимание истин, содержащихся в обычной духовной традиции в разных религиях и культурах. Эту прерванную традицию мы и стремились восстановить. И, конечно, был непередаваемый привкус чисто российского общения. Под водочку, не без того. Но ни наркотиков, ни оргий, не эротических приключений не было. Была любовь, поскольку все были молоды. “Мы предчувствия предтечи”, если воспользоваться строкой Леонида Губанова.
- Наступили новые времена.
“Чернуха” переступила рамки кружка и очутилась на российских улицах. Вы не
чувствуете растерянность в новой жизни?
- Нет. Я уже определился как писатель. И здесь, и на Западе. Несмотря на любое время, важно просто оставаться собой. И это не зависит ни от твоей известности, ни от “раскрутки”. Главное, не подпасть под мир иллюзий. В последнем романе Виктора Пелевина есть замечательный пример: рекламщики “раскручивают” Господа Бога! К истине, которая должна быть у человека, это не имеет отношения.
- Насколько вы сами похожи на
своих жутких героев?
- Вы знаете, писатель должен быть смелым и помнить слова Гете: “Я не знаю ни одного преступления, которого не был бы способен совершить”. Эта потенциальная способность зла – свойство каждого человека. Можно закрывать на нее глаза, а можно преодолевать восхождением вверх. Я к человеческой душе подхожу беспристрастно. В том числе и к своей собственной, по отношению к которой играю роль свидетеля. Это не поиск только чего-то плохого и темного. Это поиск необычного, выходящего за грань обыденности.
- Вы боитесь смерти?
- Сейчас нет. А раньше это составляло огромную духовную проблему.
- Когда произошел перелом?
- Возможно, в эмиграции. Сознательно мы отказались от атеизма в 17-18 лет. Но атеистические корни породили в нас некий ужас и раздвоенность. Достаточно заглянуть в свою душу, чтобы понять, что она бессмертна. Хотя рассудок убеждает человека, что смерть – это конец, никто. И получается чудовищный слом.
Май
2000 года.
Нет, Богдан ничем ему помочь не может. Нашел в интернете перечень всех нынешних литературных премий. Увы, Пушкинская премия Тепфера уже не вручается. Да, помнит, что Мамлеев ее получил в свое время. Сейчас ею заведует Битов. В день рождения Пушкина будет вручать, забыл кому. А послезавтра будет вручаться Русская премия в Президент-отеле. Это фонд Ельцина, еще кто-то. Нет, сам Богдан никуда в последнее время не выходит. Машенька ходит по всяким приглашениям, а он нет. Время самопознания, ушел весь в себя. Да, очень рад был слышать. Забыл в последний момент, как зовут жену и потому не передал привета. Да, видно у него деньги кончились, жена пристает, что их пенсий в упор не хватает, гонорары за книги мизерные, что это за новая премия «Нос», назначенная олигархом Прохоровым. Может, еще что-то есть. Позвонил Дудинскому, который сам уже с женой и ребенком сидит с начала года без всякой работы и вот уже и без гонораров. Игорь дал телефон Богдана, посоветовал позвонить, тот, мол, в курсе всех этих премий. Юрий Витальевич позвонил, голос жены слышался периодически вдалеке, и вот угодил в главу о коррупции в литературе. Тоже нашли «коррупционера».
Это он, Богдан, написал сотни рецензий на книги – и зачем? Никогда не обманывал, писал то, что думал. Да написать, о чем книга, уже хорошо. Ну, сделать выводы, подтянуть к лучшему в себе и других. Презумпция благого. И выбирать старался хорошие книги. А, если не очень хорошие, то всегда есть иронические обороты, острословие, пришедшее, как ему казалось, от Пушкина и стоящих за ним былых французов. Где это все, зачем? Можно ли хорошо написать о несуществующем? А ведь всех этих книг, пожалуй, и нет. Летят по направлению к небытию. Или это у него настроение такое?
Единственная газетка о книгах – «Книжное обозрение» потихоньку дает дуба, а ее редактор, поездив на командировочные по всему свету, открыл второй ресторан, заодно женившись на тетеньке, вложившей в них деньги. Как говорил Юрий Слезкин по поводу третьей женитьбы Михаила Булгакова – в этом и есть талант, чутье и чувство стиля. Сколько даровитых людей погибло, не имея «седьмого» чувства подчинения своей любви требованиям развития таланта и его утверждения в жизни. Писатель Слезкин видел, как Булгаков женился на Любови Евгеньевне, вернувшейся вместе со своим мужем Василевским (Не-Буквой) из Германии и тоже искавшей себе нового мужа в новых обстоятельствах. Теперь вот жена военачальника Шиловского – на новой стадии развития советского общества и личного таланта. А по поводу редактора книжной газеты и владельца ресторанов, так ведь общий рисунок человеческой прыти не зависит от таланта. Богдан видел свадебные фотографии, и то, как глядели родители невесты на жениха и его родителей. Всех жалко, как сказал классик.
Литература еще ведь и семейным образом развивается, поворачиваясь непредсказуемо и странно в пространстве отдельно взятой квартиры. Начнем и отсюда.
Мы живем между своими родителями и детьми
Интервью с Александром Давыдовым
Александр Давыдов (род. в 1953) – писатель, переводчик французской
литературы, издатель журнала «Комментарии», выходящего регулярно с 1992 года. А.
Давыдов - старший сын от первого брака замечательного русского поэта Давида
Самойлова (1920-1990). В ряду написанных им книг выделяется автобиографическая
проза «Сто дней», посвященная отцу и другим близким людям. Журнальный вариант ее
был опубликован в журнале «Знамя» (№4 за 2002 год), а вскоре выйдет отдельной
книгой в издательстве «Время». Психология родственных отношений между
творческими людьми, восприятие сыном отца, в тени величия которого он вынужден
оставаться всю жизнь, - область, мало изученная наукой, но человечески
потрясающая. Это постоянный диалог двух людей, который не заканчивается со
смертью одного из них.
- Саша, рассказ о семье Давида
Самойлова я бы хотел начать с твоего рождения. Это 15 февраля 1953 года. Борьба
с космополитизмом подходит к логическому концу – публичным казням «убийц в белых
халатах» на Красной площади и тотальной депортации евреев на Дальний Восток. До
неожиданной смерти кремлевского душегуба еще три недели…
- Семья, казалось, была обречена на гибель. Мамин папа, известный кардиолог Лазарь Израилевич Фогельсон, изобретатель электрокардиограммы, был последним из кремлевских врачей, которого еще не взяли. Маму, студентку, и отца усиленно вербовало МГБ, пытаясь заставить стучать на знакомых. Если бы не смерть вождя, то все для нас было бы кончено и без депортации. При этом другой дед, папин папа, говорил с неистребимой верой: «Родится внук, и все будет хорошо». Рассказывая мне об этом пророчестве, - Сталин умер через полмесяца, - отец добавлял, что дед потом носил меня торжественно, как тору.
- Он ведь тоже был врач, причем,
венеролог?
- Ну да, и своей любимой учительнице папа как-то сказал, что «если вы заболеете гонореей, то мой папа вас вылечит». Тогда был лозунг: «Сифилис – не позор, а несчастье». Есть больные люди, которых надо лечить. Другое дело, что, будучи замечательным врачом, дед не любил медицину. Будь его воля, он бы предпочел быть гуманитарием. Но это не дает хлеба, и, боготворя семью, он принес себя в жертву. Происхождение и обстоятельства допускали два возможных пути – медицина и юриспруденция. Второй претил ему еще больше своим крючкотворством. А медицина предполагала служение, что было согласно с его натурой. Правда, волей судьбы, с которой дед никогда не спорил, он специализировался в венерологии, особенно чуждой его чистоте, душевной и телесной.
- А уж для тебя дед-венеролог это,
наверное, тем более была судьба?
- Конечно, подростком я с порочным увлечением разглядывал его медицинские книги, пахнувшие пылью и развратом. И на всю жизнь запомнил изъеденные язвами половые органы, эту плоть, источенную похотью, и, как следствие, приступы омерзенья и к собственному телу, и к женскому.
- Что дало тебе личное общение с
дедом?
- Я ему благодарен, что, будучи совершенно ничем не вооружен, он навсегда оборонил меня против тяжеловесных державных мифов той поры. Я ведь был обычный пионер, подверженный фантазиям эпохи, - от голубей мира, загадивших Москву, до межпланетных кораблей, на которых надо улетать от «мещанского быта». Он никогда ничего не объяснял и, уж тем более, не разоблачал. Просто я видел, как он мудро существует вне этой навязанной эпохи. Человек подлинного мужества, он в свое время не стал прятаться в городе, охваченном белогвардейским погромами, а спокойно ходил по улицам. Я видел человека, который казался наивным, но был мудрецом. Это другие взрослые казались на его фоне неразумными детьми, и вся эпоха была безудержно инфантильной. В деде была исконность, было ощущение семени, рода, пронизывающего историю, ощущение телесной и духовной преемственности. Видно, это было его тайной молитвой. Недаром он, Самуил, назвал своего сына Давидом.
- Как часто бывает в семьях, дед
умер первым, а бабушка дожила до глубокой старости. Помню, как прочитал в
недавно напечатанном дневнике Давида Самойлова запись, что он соскучился по
маме, которую давно не видел, а в скобках замечает, - и это в 60 лет! А как
бабушка к нему относилась, с гордостью?
- Мне кажется, что сын получился вразрез ее плану. Не то, чтобы не дотянул, а, наоборот, превзошел довольно скромные упования. Он был задуман ею, как мальчик-вундеркинд, и до поры подчинялся плану. Но размах его личности, его страсти, дар оказались, конечно, несоразмерны ожиданиям. Одно время она вообразила его неудачником, и приняла этот оборот судьбы с горечью, но с пониманием. Однако поэзия, вторгшись, разрослась до почти неприличных масштабов. Одно время они были очень близки, но постепенно наступил разлад. Они уже не могли друг друга понять. Долгие годы бабушка оправдывала все в своем сыне. В какой-то момент она отказала ему в этом всеприятии, и их отношения обратились в руины. Отец, конечно, любил свою мать, но отношений почти не было.
- Долгое время вы жили вместе.
Каким был быт семьи?
- Я бы сказал, что жизнь моих родителей была безбытна. Вещи в доме быстро ветшали, потому что не были любимы. Новые диваны проваливались, стулья рушились. Бабушкино уважение к вещам вызывало у родителей иронию. Любимцем бабушки был огромный буфет. Трагедию войны и эвакуации она описывала, как разлуку, а затем встречу с этим буфетом, испакощенным чужими людьми, поселившимися в нашем доме. В тесном жилье 50-х годов этот буфет был избыточным и неудобным. Приходя к нам, бабушка любовно полировала его тряпочкой.
- После ее смерти все рухнуло?
- Бабушка какой-то таинственной силой поддерживала существование жилища, которое кренилось, но не падало. И вдруг оно вмиг обратилось в полный разор. За месяц после ее смерти обвисли обои, стал проваливаться прогнивший пол, осыпаться штукатурка с потолка. Это даже не объяснишь физическими законами.
- Опять же вспоминаю сильное место
в «Поденных записках» Давида Самойлова, где он описывает сон о давно умершем
своем отце, у которого в этом сне другая семья, и он холоден к нему, своему
сыну. Что это было?
- В жизни все было наоборот. Дед невероятно любил свою семью, сына. Если что-то не соответствовало его идеальным представлениям, он отвечал на это грустью. Никогда никого не судил. Почему отца после дедушкиной смерти преследовал его отчужденный и холодный образ? Может, потому что сам он, в отличие от деда, тосковал по каким-то упущенным возможностям и переносил это ощущение на своего отца? Идеально цельного деда, отец, видимо, наделял собственными сожалениями.
- Наши близкие словно загораживают
нас от смерти. После их ухода мы остаемся наедине с небытием. У тебя так было?
- Возможная смерть бабушки маячила передо мной черным пятном, отравив все детство. Казалось, это будет первой смертью любимого мною человека. Тут еще и бестактность родителей, говоривших в назидание: «Относись к бабушке бережнее, она скоро умрет». Я думаю, что и детство отца прошло в подобном страхе. У бабушки, видимо, был род нервной болезни, - лет с сорока ей казалось, что она стоит на пороге смерти. Постепенно отец душевно пережил это ее длительное и постоянное умирание. Время от времени и с годами все чаще бабушка устраивала сперва для отца, а потом для меня то, что мы называли «учебной тревогой». Сообщала по телефону: «Я умираю». И бросала трубку. Я несся к ней. Но с каждым годом, признаться, все менее охотно. Бабушка, обладая всем набором старческих болезней, прожила все же более девяноста лет. Возможно, паника, которую она сеяла, и отдалила ее от сына. Я же постепенно разуверился в ее возможности умереть. Я так долго осваивал ее смерть, привыкал к ней, что после ее кончины, ее жизнь как-то сразу отстранилась от меня. Первой умерла мама, которая уж точно казалась мне вечной.
- То ли оттепельное время
повлияло, то ли «поэты таковы», но и в дневниках Давида Самойлова, и в его
лирике прослеживается множество любовных увлечений.
- Ну, еще и в наше «застойное» время мы воспринимали «сексуальный разбой» как борьбу с тоталитарным ханжеством, как нечто идеологичное. Родители, видимо, это тоже воспринимали, как новый тип отношений между людьми. Отец, например, дружа с Львом Ландау, знакомил его с разными дамами, впрочем, кажется, без толку. Родители наотрез опровергали легенду, что Ландау был большим бабником. Это ему хотелось таким казаться. А был на все сто процентов – антибабником!
- Тогда же ходили слухи про роман
Давида Самойлова со Светланой Аллилуевой.
- Это интересная история, но она не для печати. У меня сохранилась пачка ее писем. Не компромат, конечно, но не для публикации. Письма сильно влюбленной женщины, которая не умеет и не желает скрывать свои чувства. Со всем темпераментом своего папы, Иосифа Виссарионовича. Но, как мы знаем, это была не единственная ее влюбленность. Отец как-то даже намекнул, что хорошо было бы после его смерти эти письма уничтожить. Я уничтожать не буду, но, может, заложу на хранение на сто лет.
- А как это все на семейной жизни
отражалось?
- Ну, все-таки они были воспитаны на Чернышевском. Вера Павловна, свобода личности. В их кругу такая свобода предоставлялась друг другу, были романы. Это не считалось чем-то из ряда вон выходящим. По крайней мере, все делали вид. А кончалось всегда или почти всегда плохо, разводом. Однако могу сказать, что в этих отношениях Давид Самойлов не был холодным циником. Он влюблялся. На минуту, на день, на неделю, но – влюблен.
- Нет по отношению к отцу какой-то
ревности, комплексов?
- Я думаю, что это предрассудок по отношению к детям известных людей – искать у них неизжитый фрейдовский комплекс. Может, наоборот, мне в детстве недоставало в нем, скорее, величия и категоричности. Он был легок, смешлив, весел, - или успешно старался казаться таковым. Пожалуй, мое детское чувство к нему было сродни тому, что он испытывал к собственному отцу. Иногда вдруг накатывала нестерпимая жалость и желание его уберечь, - неизвестно от кого или чего. Он был невысокого роста, примерно одного с мамой, - где-то под метр семьдесят. Но мама считалась высокой женщиной, а он – невысоким мужчиной. С молодости был лысоват. Мне казалось, что он выглядит старше других отцов. И занятие какое-то странное – поэт. Я, как все, был уверен, что писатели это те, кто давно умер. И книги на полках, как кладбищенская аллея. Как-то трудно было соединить это звание с моим живым, веселым и не торжественным отцом. Да и книжки у него были какие-то несерьезные, брошюрки, а не помпезные тома, как у настоящих писателей. Возможно, это тоже питало мою жалость к нему. Конечно, я не стыдился ни его самого, ни его профессии, но все же было бы спокойней, если бы он, как другие отцы, ходил каждый день на работу. А тут еще время настороженное, - боролись с тунеядцами, пользу надо было приносить государству. Отец и сам советовал на вопрос: «Кто твой отец?» отвечать не торжественным – «поэт», а скромным «переводчик». Ну, а это уж совсем непонятное занятие.
- А с тобой маленьким он
занимался?
- Ну да, по выходным меня бросали на отца. Естественно, он не сидел со мной в песочнице. Брал такси, и мы ехали с ним в какое-нибудь «Арагви». Когда стал членом союза писателей – в ЦДЛ. Мне было – три, четыре, пять лет. Тогда в ресторанах только стали давать «кофе гляссе» с соломинкой из натуральной соломы, которую я обожал. Еще давали икру с теплым калачом. Появились присоленные орешки. Собиралась компания. Помню в ЦДЛ Ахмадулину, Светлова, Евтушенко, Межирова. Естественно, Слуцкого, самого старого и близкого папиного друга. А вообще-то его постоянной компанией для застолья были два редактора, - знакомство не только приятное, но и полезное. Они давали ему заказы на переводы, оплачивая по высшим расценкам.
- Потом была вторая семья, переезд
Давида Самойлова в Тарту. Что там была за жизнь?
- Жизнь была летом, когда все знакомые и незнакомые считали своим долгом почтить присутствием поэта Самойлова. Зимой я там не был, но, говорят, было сыро, тягостно и пусто. Тогда он часто приезжал в Москву. Летом же в тягость было множество народу. Положительную роль в этот момент играл стервозный характер его второй жены. Понятно, что все замечательные и хорошие, благородный Булат Шалвович, любимые Козаков и Гердт, а стерва-жена никого не пускает, и выпивать не дает. Но, на самом деле, конечно, в этом был элемент игры.
- В дневниках Давида Самойлова
много горьких признаний, а на людях это был вечно веселый и артистичный «Дезик»?
- Судя по записям, он уже к сорока годам нашел у себя все смертельные болезни. Но вслух жаловаться не любил. Был человек мужественный. Лицом к стене не лежал. Наоборот. Как только приходил гость, пусть даже совершенно ему чужой и ненужный, он, как актер, тут же взбадривался и начинал блистать. А в обычной семейной жизни был немногословен, задумчив. Если не сидел за столом, то лежал на диване и слушал музыку. Такого, что «папа работает, ходите на цыпочках» не было никогда. А вот то, что слушает музыку, мне говорили, что его нельзя резко отрывать. Вообще же атмосфера «тихо, папа работает!» бывает как раз у плохих писателей.
- Последний вопрос: у тебя было
ощущение, что ты сын классика, автора классических по своей прозрачности стихов?
- Когда я научился не только читать, но и понимать прочитанное, - между десятью и четырнадцатью годами, - я был увлечен отцовской лирической истиной не меньше, чем он сам. Мне она казалась неисчерпаемой. Это был какой-то хрустальный дворец, возвышающий душу, смиряющий демонов. В общем-то, этот дворец и сейчас стоит на том же месте, где был поставлен, и можно любоваться красотой его классических пропорций.
- Но жизнь еще продолжалась?
- Да, сменилась эпоха, и отцу еще при его жизни пришлось этот дворец покинуть. Созданный им литературный герой перестал аккумулировать истину. А надо было жить дальше. И последние полтора десятилетия его жизни оказались, быть может, самыми трудными, но и самыми обнаженными и подлинными. Когда ты уже не соблазнен собственным лирическим героем. Он сочинил еще много стихов, однако новой гармонии не сотворил.
Днем позвонила Таня Щ., хорошая его подруга, хороший человек и хороший поэт. Приглашала на презентацию своей новой книги, которую, как оказалось, издала в личном издательстве Мити Кузьмина, но, оплатив типографию за свой счет, а те напечатали только пробные 100 экземпляров, а весь тираж будут переделывать, потому что фотографии очень темные на обложке, имя автора с корешка свалилось, но дело не в этом. Книгу эту, куда она ее ни предлагала, печатать не хотели, говоря, что, поскольку там и пьесы, и стихи, и статьи, и проза, то непонятно, по какому книготорговому разделу ее пускать. Так в поисках издателя она постепенно добралась до своего приятеля и коллеги Вадима Месяца, пару лет назад уже выпустившего ее книгу в своем издательстве, дочерним образом пристроившимся к некогда знаменитой «Науке» (папа Вадима – вице-президент Академии наук). «Таня, - сказал ей Вадим, - издательство называется «Русский Гулливер». Мы не можем выпускать подобные антирусские книги, как твоя». Таня, по ее словам, просто ошизела. А Богдан вспомнил историю с получением Вадимом бунинской премии, свежеиспеченной специально для него, о чем в свое время написал в «Российской газете». Тогда, кстати, ему впервые пришла в голову мысль о начинающейся откровенной коррупции в литературе. До того был восторженным гуманистом и просветителем, радующимся хорошим людям, издающим и продвигающим хорошие книги. Историю тем более неприятную, что Вадим М. был «нашим». Дружил с Алешей Парщиковым, с Сашей Давыдовым, куча общих приятелей, один круг, что называется. Катя написала тогда Богдану, что кто-кто, а Вадим этого ему никогда не простит и не забудет.
На бунинских костях
Новые литературные премии «по гамбургерскому счету»
То, что происходит сегодня с литературными премиями, иначе как литературной коррупцией не назовешь. То солидное РАО учреждает премию с условием, что откроет список - заранее определенный лауреат, приятный учредителю. То русский Букер на глазах публики набивает «шорт-лист» середняками, чтобы на их фоне премию взял друг председателя жюри. А теперь и вовсе караул: на нас обрушилась «литературная премия Бунина».
Кто такой Бунин знают все. Но какое отношение к современной изящной словесности имеют учредители его премии сказать нелегко. Возглавляет «попечительский совет» премии Игорь Ильинский, бывший глава научного центра при Высшей комсомольской школе, ныне ректор Московского гуманитарного университета (сокращенно МГУ, но это не то МГУ). В жюри конкурса входят А. Деревянко, Ю. Воротников, В. Васильев, В. Костомаров, В. Луков, к литературному процессу отношения вовсе не имеющие.
Вникая, понимаешь, - выходцы из мира образования решили заняться современной литературой и отметить лучших на их взгляд, писателей. Казалось бы, чего плохого. Правда, смущало, а знают ли они тех, из кого собрались выбрать обладателя 20 тысяч евро, суммы вдвое больше букеровской? «Шорт-лист» премии, куда вошли Борис Екимов, Николай Конусов, Афанасий Мамедов, Вадим Месяц и Сергей Соловьев, сомнений не развеял. Не все имена известны читающей публике. Например, о Конусове я услышал впервые. Оказалось, это потомственный пчеловод, бывший собкор газеты «Красноярский рабочий», семь лет как живущий в отдаленной деревне, где у него сто ульев пчел. Правда, в 1975 году он окончил в Москве ту самую ВКШ при ЦК ВЛКСМ, которую возглавлял нынешний попечитель. Так что тысяча евро, которую дали не-лауреатам, пчеловоду тоже не повредила.
Теперь определите, кому ученые могли дать премию из этого списка, если помните, что вице-президента Российской Академии наук зовут Геннадий Андреевич Месяц? Правильно, писателю Месяцу Вадиму Геннадьевичу. Самое поразительное, что Вадим хороший парень, мой приятель, у нас много общих знакомых, он пишет вполне приличные авангардистские стихи и рассказы, и, хочется надеяться, к этому «научно-литературно-комсомольскому» шахер-махеру имеет косвенное и страдательное отношение.
Поразительно, но давно существует другая бунинская премия. Ее более десяти лет назад учредил какой-то почвеннический отросток союза писателей и администрация Орловской области, родины писателя, тихо вручая своим. Теперь что, эти выкупили ее у тех? Или две премии? Давайте деньги, кому хотите, но Бунин тут при чем, зачем созывать телевидение, журналистов, зачем гнать волну, как сказано в анекдоте про страдальцев ада, стоящих по горло в дерьме?
Странные дела творятся у всех на глазах. Имя лауреата разносится по всем каналам. Кто-нибудь читал книги Вадима Месяца, кроме меня? Но поскольку сейчас как бы никто вообще ничего не читает, то будем считать это как бы литературой, продолжающей бунинские традиции?
Зал ресторана «Яръ», который бывшая гостиница «Советская», был в довесок к странной церемонии полон странных людей. Наверное, думаешь, ученые, наверное, из того самого МГУ, которое другое МГУ. Ну, так отмечали бы что-нибудь квантово-линейное, глобально энергетическое. Бунин причем? Почему некий доктор технических наук, профессор энергетического института объявляет себя «президентом ассоциации бунинское наследие?» Откуда какие-то внучатые племянницы классика, называющие себя театроведами, чьих трудов в Интернете даже днем с огнем не сыщешь.
Все это происходит на глазах людей, считающих себя критиками, составляющих литературную среду. Им что, просто отписать в газетах информацию о премиальных, чтобы читатели подумали, что так и надо, что это литература? Что хорошо бы почитать лауреата, книжек которого в магазинах, правда, нет и не было. На всякий случай, комитет по СМИ московского правительства разослал указания подведомственным газетам, радио- и телеканалам об освещении события в правильном, конструктивном русле.
Когда-то Виктор Шкловский придумал, как перед революцией борцы в цирках, лишь изображающие на арене единоборство, раз в год якобы собирались в Гамбурге, где боролись по-настоящему, «по гамбургскому счету». Теперь самое время объявить борьбу всех этих литературных лауреатов дискредитированных литературных премий между собой. Только, боюсь, и счет будет соответствующим – «гамбургерским», на халяву кем-то для кого-то отмываемых под быструю выпивку и закуску денег.
Неужели они, действительно, думают, что им все дозволено только потому, что они не специалисты в области, на которую им плевать? Такие ли они ученые, если учреждают литературные премии для вручения родственникам? Следующий шаг - учреждение богатыми литераторами «премии Курчатова» за синтез логических цепей систем управления электроподвижным составом (область занятий самовыдвинутых бунинских наследников), чтобы отгрузить соответствующий нал своим сыновьям, защитившим диплом по электротехнике?
У нас сегодня, действительно, все дозволено. Остается надеяться лишь на то, что учредители данной литературной премии промахнулись со своим покровителем, именем которого вздумали прикрыться. Иван Алексеевич Бунин был, как известно, человеком резким, желчным, шантрапу не любившим. Того и гляди, перевернется в гробу да так стукнет костями, что учредителям его премии мало не покажется. Скажем, налоговая инспекция вдруг нагрянет с проверкой. А то ведь стыд не дым, глаза не ест.
На каком-то гулянье в «Президент-отеле» тогдашняя начальница Богдана в газете перехватила его, гуляющего с бокалом шампанского, и подтолкнула к стоявшему рядом с ней вице-президенту РАН Геннадию Месяцу, тот был расстроен, бледен, что-то ей выговаривал. «А вот он и написал!» - с радостью заявила начальница, знакомя их друг с другом и мгновенно куда-то исчезнув. Богдан еще раз повторил в личной беседе, что он имел в виду. «Да я понятия не имел об этом пчеловоде», - твердил почему-то Геннадий Андреевич.
Потом с этой бунинской премией вышло еще интереснее. Геннадий Месяц, как главный спонсор, продвинул «экспертный совет» со своим сыном и близкими тому, критиками и литераторами. Да, хорошие все люди, а для благого дела почему бы и не покривить немного душой. В нашем мире, мол, иначе ничего хорошего и не сделать. Так наверняка рассуждали. Но тут папу сняли с денежных потоков Академии наук, и создатель бунинской премии И. Ильинский моментально разогнал со скандалом всех этих «экспертов» и стал, конечно, продвигать тех, кому было ему нужно. Обыкновенная, как сказал бы классик, история.
Но, может, он брюзжит, размышлял Богдан. Самого не печатают, вот и бесится, как однажды написала Ира Богат его тогдашнему главному редактору Володе Умнову. Ее разозлило очередное его «письмо к другу» о том, как ее муж, издатель Игорь Захаров спустил с лестницы писательницу Ф. Г., пришедшую объяснять, что изданная Захаровым английская писательница, на самом деле, она – Ф. Г., и потому никакие договоренности с некими переводчицами тут недействительны. Богдан дружил с И. Захаровым, взял у него большое интервью на всю огромную полосу, но тут была явная несправедливость. А потом еще Захарова засудила жена С. Довлатова за нарушение авторских прав. Игорь бежал в Германию и, кажется, там себе и проживает, исчез из виду, ну, и ладно, не о нем речь. Так вот в следующем «письме к другу» Богдан ответил Ирине Богат, что, если бы он обижался на всех издателей, которые его не печатают, то это была бы война против всех, потому что его никто не печатает.
Теперь он размышлял об этом. Наверное, если бы печатали, был другой расклад, другие скорби и радости. Ну, например, о своем участии в нечистых делах. Как это было, когда он работал в газете и ощущал себя косвенно причастным к геббельсовской пропаганде, к которой скатились в фашистские путинские времена. Но его не печатают. И правильно делают. Он пишет не в формате, объяснял Богдан доброжелателям, которые хотели помочь добрым советом. Пишет не то, что выпускают сегодня издательства. О том, что все они исчезнут как дым и морок, он умалчивал. О том, что апокалипсис не может быть «в формате» и, возможно, «Откровение св. Иоанна Богослова» - не настоящее, - Богдан тоже не говорил. Так, думал он, учитель жизни и становится эзотеричным, - не для чужих ушей. Он пишет то и так, - что и как считает нужным. А стремиться сегодня к писательской славе, которой нет, и вовсе смешно. Стремиться к выпуску книг, от которых некуда уже деться, - и того пуще. Стало быть, - к славе? Но он, во всяком случае, стеснителен. Чужое внимание его напрягает. Куда ни кинь, всюду клин. Подозрительное, конечно, вытеснение амбиций, ну да что делать. Отчаянье, хоть и засохший сухарь, да в голод и им прокормиться можно.
Из Кельна в Москву приехала Катя продлить загранпаспорт и оставить у своей мамы, которая специально для этого уволилась с работы, трехлетнего Матюшу. Богдан через Таню, которая видела в эти дни Катю, пытался вызнать, что происходит с Алешей. Но Катя и ей мало, что говорила, приходилось вытягивать вопросами, на которые следовали односложные ответы. «Так Алеша в Кельне или в больнице в Гамбурге?» - «В Кельне, дома». – «Матвей с ним остался?» - «Ты что, как с ним можно его оставить!» - «А что он делает?» - «Готовит борщ для сына Тимофея, приехавшего на несколько дней из Москвы, и для Сергиевского, который заехал из Рима» - «Так что, он может уже есть борщ?» - «Нет, конечно. Только готовит». – «Значит, он ходит по дому?» - «Немного ходит. Но теперь все больше лежит».
Утром все обрушилось жутью. Алеша Парщиков умер ночью во сне. В больнице, куда его взяли на один день для какого-то обследования. Катя тут же выехала в аэропорт, удалось взять билет и улететь. Таня написала: «Ну что, вчера мы с тобой говорили об Алеше. Катя улетает, не сразу отвечаю, потому что ходила про места узнавать на самолет. Умер Алеша в больнице, куда, по словам Кати, его положили на один день для какой-то проверки. Что еще... ну дальше вопрос, где хоронить, там или здесь. Алеша очень мучался, конечно, очень». Миша Эпштейн, дав ссылку на свой некролог, прислал письмо: «Дорогой Богдан, какое горе! Я знал, что Алеша болен, но он никогда не говорил о раке. Живи долго! Обнимаю, Миша». Кроме прочего, Миша писал: «Алеша не успел примерно столько же, сколько успел, и от этого - двойная боль: утрата будущего. Я представляю, как гениально бы он старился, какими бы видениями новых, непрожитых своих возрастов обогатил бы свою лирику; какой грандиозный эпос, быть может, поэтико-эссеистический, "дантовский" синтез, создал бы на склоне лет! Он умер на подъеме, летящим, и нам остается смотреть ему вослед и довоображать мир по тем вспышкам-траекториям, которые он для нас прочертил».
Богдан отвечал ему: «Мишенька, несчастье жуткое. Ни он, ни Катя ни словом никогда ни о чем не вымолвились даже при расспросах, но само молчание было красноречиво и страшно. Мы с тобой ощущаем синхронно, - слова о дантовском синтезе я ощутил своими, вчера переживал их целый день, и пришел уже и к "вергилиевскому" ощущению, - если с кем и гулять там, выслушивая истории о происходящем, о страшном, непонятном, ином и именно теми словами, то разве не с одним только Алешей? Да, Миша, давай поживем подольше, чтобы успеть здесь сделать, что можем, "уложиться в формат". Обнимаю тебя. Спасибо тебе. Все время чувствую твою близость. Твой Богдан».
Ну вот и определяется, кем мы будем, станем, кто мы суть. У Богдана из головы не шла одна литераторская семья, с успехом пробивавшаяся к успеху. Как они нашли друг друга, Евг. П. и Св. В. Дети офицеров НКВД, на чьих руках чужая кровь и жизни. Один после кураторства над войском польским работал в советских посольствах в Латинской Америке «завхозом», другой насмерть спился, офицерствуя в сибирском ГУЛаге. И он, и она «спорили с отцами» в молодости, стараясь вырваться в светлый мир литературы и искусства. Вырвались, но легкий поворот руля в сторону Лубянки, и они бросились к кормушке, плюясь слюной: «Не суйтесь, здесь такие дела, такие люди участвуют, такие деньги крутятся, угробим любого, кто встанет на пути!» Это что же, и им в пятикомнатном аду гореть мелким энкаведешным ответвлением?.. И Богдан вспоминает Алешиного папу, военврача (где и быть врачом, как ни в армии), проехавшего с семьей по местам службы от Владивостока до Украины, уехавшего потом в Германию, куда постепенно прибило и самого Алешу. Однажды Богдан видел его отца, договорились передать в метро какие-то книги, поразился сходству с Алексеем. Так же похож оказался Матвей, Алешин сын. А отец его спас Катю, буквально на руках отнеся в госпиталь, когда паралич дошел уже до дыхательных путей. А сейчас он при умирающей Алешиной маме в больнице, и Алеши не стало...
Почему именно Вергилий провел Данта невредимым всеми кругами? Что расскажет Алеша Парщиков, когда они с Богданом будут «гулять» тамошними Елисейскими полями? Теперь он прислушивается...
После Аушвица в Европе больше нет поэзии
Образы и метафоры идут только из Восточной Европы, считает поэт Алексей Парщиков
Уникальный международный проект заканчивает поэт
Алексей Парщиков.
В Интернете появится сайт, на котором в течение года лучшие поэты всех времен и
народов будут по одному сменять друг друга. Парщиков отобрал 365 поэтов, каждый
из которых будет представлен биографией, одним стихотворением и комментарием к
нему. Все это - на английском языке. Каким образом русский поэт становится
интернационально конвертируемым, рассказывает корреспонденту "Русского журнала"
сам Алексей Парщиков, живущий в настоящее время в Кельне.
Школа цивилизованного человека
- Вы были на пике славы. Три поэта-метаметафориста - Парщиков,
Жданов,
Еременко,
казалось бы, шли на смену надоевшим
Вознесенскому,
Евтушенко,
Ахмадулиной. И вдруг все кончилось: пришла другая эпоха - и оказалось не до
поэзии. Но еще раньше исчез ты. Почувствовал что-то своим поэтическим чутьем?
- Я уехал отсюда в 91-м году. Поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, которую и закончил через два года. Попал я туда потому, что люди, бывшие в Стэнфорде на кафедре славистики, понимали, что хорошо было бы меня вырвать из тогдашней московской обстановки, переместить в другой мир, подкачать какими-то иными знаниями и представлениями.
- Цивилизовать?
- Да, немножко цивилизовать, расширить мой кругозор. Это понимал профессор Эндрю Вахтель, который тогда был переводчиком русской поэзии и прекрасно во всем этом ориентировался. Кроме того, у меня была связь с поэтами language school, которые занимали тогда определенную позицию на американской литературной карте. И когда я приехал в Калифорнию, у меня возникло общение с живой американской традицией. Что я ценил больше, чем, собственно, курс в Стэнфорде.
- Трудно "негром преклонных лет" входить в утекающую от тебя науку?
- Да, аспирантом я был не очень радивым. Но я там слушал, кроме прочего, уникальные курсы Вячеслава Всеволодовича Иванова. Кроме академических часов, у нас были самые разные беседы, дико мне интересные и формировавшие меня.
- Несмотря на то, что тебе тогда было уже сильно за тридцать?
- Знаешь, Стэнфорд, как и всякий университет, имеющий традицию, даже чисто подсознательно конфигурирует человека, придавая ему определенную форму. Так же как человек, учившийся в Гарварде или Оксфорде, может тут же узнать своего коллегу, так я, в общем, могу узнать человека, учившегося в Стэнфорде. Это сложно объяснить, отрефлексировать и выразить в конкретных деталях, но это так.
- И все же, как формировался в тебе этот новый человек?
- Он формируется и запасом библиотек, и книгооборотом, который проходит через тебя, и некоторыми традициями пересказа, расстановки акцентов при работе с текстами, выстраиванием повествования, выбором дыхания, представлением о ясности текста и его законченности. Самое главное - это все связано с моторикой человека. Почему западные университеты придают такое значение спорту, командным его видам? Потому что все это тоже входит в единую психосоматическую конфигурацию нового организма, который там появляется. Это сказывается уже и на том, как ты ведешь себя в библиотечных лабиринтах и в концертных залах, в столовой и на студенческих parties, в повседневном общении. Все это вместе тебя ритмизирует. Сумма мероприятий, в которые тебя втягивает кампус, сама его архитектура накладывают на тебя определенный отпечаток, задает ритм общения и с людьми, и с интеллектуальным материалом.
- Кстати, для поэта, который читает вслух свои стихи и вообще ощущает
себя в окружающем мире Поэтом, такой тренинг души и тела чрезвычайно важен.
Какие перемены ты ощутил в себе?
- Какие-то вещи изменили мое поведение. Например, такой общебуржуазный закон, который на Западе существует, а здесь я его не наблюдаю: человек не должен казаться больше, чем он есть. Там это общее правило. Изменился даже ассортимент питания: я стал с утра есть одно, а вечером - другое. Попробовал - и мне понравилось. Какие-то мелкие бытовые вещи. Но главное для меня - это, конечно, иное общение с книгой и прежде всего - с библиотекой.
- Расскажи.
- На территории кампуса было около 20 библиотек, из них 3-4 чисто гуманитарные. В библиотеках книгу надо искать самому. Притом что закупки книг в них идут регулярно, есть еще одно правило, связывающее академический курс непосредственно с книгоизданием как частью современной жизни. Каждый педагог, прежде чем начать свой курс, раздает библиографию, которая поможет тебе при написании серии работ. Посещая курс, ты постоянно пишешь контрольные работы, так называемые papers. Начиная с двух страниц и заканчивая 30-ю. Вообще, курс идет от простого к сложному. Поэтому, когда наши приходят, они поражаются, почему здесь такой низкий уровень, начинают чуть ли не с букваря. Но надо прийти через неделю, потом через другую - и тогда будет ясно, что происходит. А начинают с азов, с низшего слоя, к которому относятся уважительно. Это особое умение, которое, кстати, сказывается на книгах англо-американских популяризаторов науки. У них особый блеск.
- Ну да, а мы говорим о примитивности американцев, не доходя и до
середины.
- Естественно. Такой последовательный подход мне очень у них нравился. Так вот, когда педагог раздает список литературы, добрая половина ее тут же появляется в книжном магазине в кампусе. И студенты ее покупают. То есть оборот книгоиздания и книготорговли вентилируется в связи с академическими курсами. Например, этой зимой в Нью-Йорке я хотел купить книжку Томаса Транстремера, прекрасного шведского поэта, одного из самых сложных и запутанных. Вот, кстати, ложный посыл, что американцы не читают ничего сложного. Я не нашел - даже в самых изысканных магазинах. Наконец мне сказали, что его сейчас проходят в местных университетах - и поэтому студенты выкупили все его книги. Экономический эффект книготорговли напрямую связан с педагогикой. У нас здесь этого нет совершенно. Но это напрямую связывает тебя с большим современным миром, ты чувствуешь его дыхание.
"Круглый год поэзии" в Интернете
- В итоге, тебя так цивилизовали, что, получив степень, ты решил не
возвращаться в Россию?
- Нет, у меня не было идеи эмиграции, но я женился. С каждым такое может случиться. Робинзон оказался на острове в результате стихийного бедствия. Я оказался на Западе в результате стихийного счастья. Это не было мое волевое решение. К тому же, исчезло само понятие эмиграции. Возникла совершенно новая генерация людей, ведущих челночный образ жизни. Это совершенно другое ощущение.
- Не эмиграция, а что?
- Если говорить об эмиграции, то самая сложная внутренняя задача - это интегрироваться в чужую культуры. Так вот, я не ставлю перед собой такой задачи. Погрузиться в чужую культуру - это замечательно и интересно. Лучше всего это делать, как я сказал, через систему образования. Или непосредственный труд. Когда люди, скажем, приезжают работать в интернациональной лаборатории. А просто интегрироваться, чтобы стать французом, англичанином или еще кем-то, это для моей генерации уезжавших в начале 90-х не стояло в качестве задачи. За редким исключением. Некоторые, действительно, влюбились в чужую землю, почему бы и нет? Но у меня такой принципиально задачи раствориться и стать кем-то другим - нет. Я есть тот, кто уже есть.
- Ты сразу обосновался в Кельне, где сейчас живешь?
- Нет, из Америки мы уехали в Швейцарию. Жена не очень хотела продолжать американскую жизнь. Ей больше нравилась Швейцария. Она стала писать стихи на своем родном языке, видела свой путь в немецкоязычном мире. В Швейцарии наши отношения разрушились. Я уехал в Москву, потом опять в Швейцарию, а когда родители переехали в Кельн, я тоже стал там жить. Кельн хорош для работы. Он находится на пересечении многих дорог. В частности, оттуда три часа до Амстердама, где я сейчас работаю.
- Какая может быть у поэта работа?
- Я сотрудничаю с Амстердамским культурным центром. Среди множества его программ есть одна и для меня. Это - комментирование в день одного стихотворения какого-либо из 365-ти поэтов. Такой годовой цикл, который в законченном виде будет запущен в Интернет. Я работаю в этой программе. Надо брать стихотворение любого поэта всех стран и времен. Итальянского, китайского или американского, но только переведенного на английский язык. Поэтому я и ищу переводы.
- И действительно получается по поэту в день?
- Нет, конечно. Сделана пока еще только треть. Физически не получается. Сначала я думал, что разделаюсь с этим быстро. Но структура страницы оказалась сложная. Это само стихотворение, обычно между 20 и 30 строками. Это несколько строк биографии автора, желательно с каким-то любопытным поворотом. Обязательно несколько строк высказываний самого поэта, - что он думает о жизни или о литературном труде. Надо его процитировать. Если это, конечно, возможно: найти, что говорила Сапфо о своих стихах, мне не удалось. Тогда этот фрагмент остается пустым. Потом идут мои комментарии, которые тоже не всегда бывают только моими, я привлекаю какие-то слова критиков. Все по 10-15 строк. И минимум библиографии. Внешне задача выглядит простой, но приходится перерыть массу интернетских и библиотечных страниц, чтобы найти то стихотворение, которое мне действительно нравится. И потом объяснить, почему именно оно должно здесь быть. В этом смысле, это - индивидуальный проект. Если читать эти странички последовательно, то они могут стать каким-то комментарием и к моим собственным писаниям. Я втайне и на это рассчитываю.
- Замечательный проект. А как складывается твой быт в Кельне, откуда
деньги берутся?
- Когда у меня нет никакого дохода, такие случаи бывали, меня выручает существующая в Германии социальная структура помощи. Как только у меня появляется доход, как в данном проекте, я остаюсь сам с собой. Квартира у меня двухкомнатная, скорее - это студия такая. В одной комнате стоят компьютеры и небольшая библиотека, в основном состоящая из справочников и словарей. Книги только те, которые мне нужны здесь и сейчас. Скажем, я сейчас интересуюсь дирижаблями. Тогда я подбираю книги по этой теме.
Сами по себе
- Общаешься с кем-то из русской диаспоры?
- Общаюсь постоянно с тремя художниками. Это Игорь Ганиковский, Георгий Пузенков, у него сейчас выставка была в Москве, и Евгений Дыбский, он тоже сейчас здесь. Они - участники европейской художественной жизни, выставляются по всей Европе, мне с ними интересно, вы видимся постоянно, всегда на телефонах. Литературной диаспоры, на мой взгляд, там нет. Есть неплохие поэты, но с Москвой это сравнить нельзя. Есть молодые люди, которые пытаются писать на русском, но стартовать за рубежом на чужом языке практически невозможно. Продолжай где угодно, но стартовать надо в Москве.
- А Сергей Болмат, чья книга "Сами по себе" пришла сюда именно из
Германии?
- Да, Сережа Болмат, естественно. Но книжка все-таки вышла в Москве, в издательстве "Ad marginem", а сейчас, месяц назад, вышла на немецком. Все-таки, это человек, у которого отдельная судьба. Он художник, жил в Нью-Йорке, он весь в новых проектах, в новых книжках. Он человек, хорошо знающий американскую литературу и американское кино, говорящий по-немецки и вообще - очень широкого кругозора человек.
- Ты говоришь, что остаешься собой, не уходя полностью в иную культуру.
Общаешься с художниками, входящими в общеевропейскую художественную жизнь. А сам
ты кто?
- Знаешь, недавно я читал в "Новом литературном обозрении" статью некоего Тумольского, которая называлась "Южнорусская школа". У него есть интересное наблюдение над отличием русских поэтов, у которых есть опыт жизни на Украине. Он считает, что эта "южнорусская школа" европеизировалась раньше, чем московская литература, которая больше была занята социальной критикой и социальными проблемами. А те, кто пришли с Украины, - они более космичны и при этом более открыты общеевропейскому мифу.
- Кого он называет, Игоря Клеха?
- Нет, по именам к нему можно предъявить претензии. Он называет Аркадия Драгомощенко, Ларису Березовчук, которая живет сейчас в Питере. Лапицкого, Игоря Винова, меня, Кутика, еще кого-то. Имена не так важны. Его волновала скорее общая мысль, что есть поэзия, сформированная на материале, менее привязанная к бытовой конкретике, к шинели Акакия Акакиевича, которой укрывалась в течение двух веков северная интеллигенция двух столиц. Он считает, что "южнорусская школа" находится вне проблемы маленького человека и той социальной критики, которая разрабатывалась в России с ХIХ века и вплоть до Солженицына.
- И все же нет у тебя ощущения утраты своего языка и мышления при
переходе к общеевропейскому письму?
- Нет, я этого не замечаю. К тому же, сама карта Европы несет внутри себя некое деление. Явно там есть восточноевропейская литература и западноевропейская. Немецкоязычный мир и англоязычный - это принципиально разные миры. Повторю, всегда можно сразу узнать восточноевропейского поэта - сербского, польского...
- Больше образности, эмоций?
- Если говорить о нынешних, то больше барокко, больше мягкого сюрреализма, больше подсознательного и хтонического, больше синкретизма и мифологии - больше шаманизма во всем. Западные стихи более сухие. Они такими, может, и были, но после войны еще более это все усушили. Когда Адорно (не только он, но он был одним из) объявил, что после Аушвица метафора и образ доказали свою опасность и должны быть отброшены. Они не контролируются разумом, что приводит к сильному пропагандистскому эффекту. Они явились бродилом методов пропаганды, которые привели к европейской катастрофе времен Второй мировой войны. Европейцы исключили метафористику, образность, аффекты, о которых нельзя рассуждать, но которыми можно только восхищаться - или им ужасаться. Они ввели обязательный анализ и обязательное понимание этой поэтической речи как условие для последующей оценки. И, сделав это, они освободили многих художников от необходимости чувствовать нечто в себе исключительное, метафорическое, образное.
- Ты знаешь, я в первый раз это слышу от тебя. Я всегда удивлялся
странной форме нынешней европейской поэзии. И слова
Адорно,
конечно, знал, что поэзии после Освенцима не может быть, потому что сами
страдания эти выше всякого осмысления.
- Нет, имеется в виду методология: образ подвергается обсуждению демократическими процедурами. Только когда об образе можно говорить, анализировать, встраивать куда-то, курировать его, только тогда он включен в общеевропейскую конвенцию, в культурный договор. А какие-то неконтролируемые, сумасшедшие художники - это исчадие романтизма, который тоже привел к Катастрофе, в том числе - к каким-то неясным культам, используемым нацистской пропагандой. Тень того времени, когда разумом вдруг овладела безумная стихия, - эта тень до сих пор формирует европейское отношение к образу. В немецкоязычном мире, во всяком случае. Они этого держатся.
- А что приносит в это восток Европы?
- Восток по-прежнему вносит образы, которые идут у нас не только от чисто рациональных конструкций. Я, кстати, не хочу сказать, что "рацио" и "конструкция" - для меня ругательные вещи. Нет, могут быть совершенно невероятные взлеты мастерства и изящества понятий. Но ощущение некоторой прямолинейности и сухости остается. Что касается восточноевропейских поэтов, то даже Милош, живущий в Америке и в своих суждениях всегда придерживающийся принципа отстраненности, - даже он в своих стихах всегда сочен, не говоря о всяких сербах.
- А на Западе это не воспринимается как нечто враждебное и чужеродное?
- Нет. Просто сами они этого не делают. А на Востоке - делают. Это как распределение труда. Наоборот, они бы удивились, если бы те или эти стали писать не так, как должны бы. Тогда бы они сказали, что "этот поэт потерял свою идентичность, свое Identity". Ты должен держаться того, что ты есть. На всех конференциях, куда тебя приглашают, ты должен читать приблизительно одно и то же. Если вдруг ты прочитал свою лекцию на другую тему, тебе придется пережить суровую борьбу за новую площадку. А это связано со многими трудностями, включая финансовые.
- То есть вот твой идентификационный номер, ты его и держись?
- Да, это серьезная бирка.
- А тебя это не смущает, тебе не тесно в этом, не жмет?
- Нет, это я точно могу сказать. Прежде всего, я вижу совершенно живую связь между Востоком и Западом и выискиваю ее. Я придерживаюсь некоторых правил, которые хороши, как мне кажется, и на Востоке, и на Западе. Например, правило "бритвы Оккама": не увеличивай сущности больше необходимого. Что есть, то и есть. Мы ведь у себя на Востоке всегда любим немного преувеличить в отражении реальности.
- Может, за счет недостатка самой реальности?
- Может быть. Компенсируем этим недостаток предметного мира. Недостаток обращения к деталям. Я люблю знаменитое высказывание Дилана Томаса, что поэтический образ есть то, что он есть. Образ говорит о себе, а не о том, что за ним. Действительно, если образ приходит, то это такой подарок, что ты начинаешь видеть, становясь частью его, а он - частью тебя. Это особое переживание.
Искусство ХХ века оказалось однообразней, чем ожидали
- А кто такой вообще художник на Западе? Городской сумасшедший?
- Нет, сегодня это человек, который не столько создает какой-то художественный образ, сколько борется со своим куратором и галеристом за какую-то новую художественную конвенцию. Я говорю про живопись. Конвенции конца ХХ века, достаточно серьезно проплаченные, исходят из того, что художник фактически не связан с фигуративным искусством. Чтобы краской он рисовал саму краску. Художника освободили от дара рисования, потому что, между прочим, в демократическом обществе художник не должен быть исключительным человеком.
- Ничего себе политкорректность!..
- Поэтому есть только нефигуративное искусство. Но вот это отлучение проходило последовательно на протяжении всего ХХ века. Отлучение художника от Главной Книги нашей цивилизации, от ее смыслов, вообще от антропоморфизма, от человеческого облика и ценностей. Были художники, которые бунтовали против этого, делали все не так и добивались своего, но они оставались, по сути, маргиналами. А в целом ХХ век последовательно освободил художника и от рисования, и от "литературы", как они это называли. В результате, когда смотришь, чем заполнены великолепные, но пустующие залы музеев современного искусства, оказывается, что ХХ век отнюдь не столь разнообразен, как нас учили. Есть 10-15 гениальных художников. Но многое слишком похоже одно на другое.
- А тебе не скучно, не тошно? Твоя поэзия - это ведь смыслы, образы,
метафоры?
- Я люблю смотреть кино. Мне нравится, что в Европе снова ощущается интерес и поворот к экзистенциализму, к истории человека. Я люблю Ларса фон Триера, где есть рассказ, вообще, все течение "Догмы". Хотя иногда это довольно наивный экзистенциализм, когда кажется, что они снимают психологический семинар, а Достоевского вовсе не читали. Опасность в том, что они так настоятельно правдивы, что это идет в ущерб воображению и утопии.
- Много ли ты пишешь сейчас стихов?
- Пишу в том же темпе, что и раньше. Правда, встречаясь со сложностью, которую сам себе и создал. Это стихи, связанные с контекстом, - с небольшими рассказами, а, точнее, с некими заявками на рассказ, с будущими сценарными разработками. Как бы мини-сценарии с героями, с диалогами, погонями, развязкой, - в которые включены стихи. В стихах я "снимаю кино" самим словом, образом, а прозу рассматриваю как некоторую инструкцию для оператора. Меня эта форма радует. Возникает ощущение, что я сам снимаю это кино, - но один, без всей этой машинерии. Учитывая одновременно и визуальную, и звучащую стороны процесса. Сложность в том, что сами стихи не изымаются из текста "сценария": многие связи внутри стихотворения не будут ясны. Но есть, конечно, и такие, которые можно печатать отдельно.
- А не возникнет ситуация, когда отдельный образ полностью будет
объяснен только в собрании сочинений?
- Нет, я не рассчитываю на ПССВРП (полное собрание сочинений великого русского поэта). Я заканчиваю сейчас книгу, где будет несколько моих сценариев и - эссеистика, как комментарий, не ко мне, а к окружающему. Современное мышление включает много голосов. У того же фон Триера в "Танцующей в темноте" Бьорк начинает время от времени петь. Что она поет? Фактически - существительные. Поет о том, что видит, - что фатальный исход неизбежен. Как хор в античных трагедиях, предсказывающий трагическую развязку. Я нашел это в кино у фон Триера. Я нашел это в недавно вышедшей книге Андрея Таврова "Орфей", где детективный сюжет перемежается современными хорами, как бы посвящающими нас в то, что будет, но это не мешает нашему интересу к сюжету. Возникает эффект нового голоса. Вообще, многоголосие в современной русской поэзии очень важно. Как и комбинация прозы и стихов.
- Возникают новые формы и жанры?
- Да. Когда ты делаешь подстрочник, переводя какого-то поэта, сам подстрочник вдруг оказывается чрезвычайно притягательной художественной формой. В нем слова разделены иными паузами, иными звучаниями. Как стихи Кейджа, где между словами могут быть паузы в несколько строк или слов. Или слова - слиты. Не могу сказать, что это приводит меня в большой восторг, но форму подстрочника как образ я ощущаю. Этого у художников много. Когда скелет или чертеж центра Помпиду в Париже гармонирует с художественными формами внутри него.
- Расскажи о судьбе вашей знаменитой троицы метаметафористов: Жданов -
Парщиков -Еременко. Десять лет спустя. Вы общаетесь?
- Общаемся, но реже. Ерема мало пишет. Но он написал корпус текстов, который остается для меня абсолютно живым, и я его постоянно перечитываю. У него совершенно осознанный жизненный план, своя карма, как он считает, свой путь. Я никогда не думаю, что он в чем-то остановился. Промежутки между его текстами исчезающе малы по сравнению с тем мифом, который представляет Еременко для себя самого и для меня. Миф неисчерпаемый и по сю пору.
С Ваней Ждановым я вижусь редко, но каждый из нас продолжает свои эксперименты и поиск формы, которая иногда укладывается на лист бумаги, иногда не укладывается, ускользая в видеокамеру или в другую географическую точку - в Крым, например, где он сейчас живет, в Кельн ко мне или в Екатеринбург к Еременко. Мы поддерживаем отношения. В прошлом году виделись, провели целую ночь в беседе и фотографируя друг друга.
Дело в том, что между нами сложились такие отношения, такая мифология, в которую мы отчасти втянуты, что, помимо конкретных встреч и разговоров, есть и нечто большее. При всей парадоксальной несхожести манер письма и жизненных ситуаций эти два человека были и остаются для меня живыми героями и источниками воображеиня. Другое дело, что иногда я отношусь к ним более лирически. Но эпическое отношение к ним у меня никогда не исчезало.
2001 год
Русский поэт на рандеву
Алексей Парщиков: «Наша нынешняя
литература гораздо однообразнее мировой»
Поэт Алексей Парщиков (род. в 1954) уехал из России в 1991 году.
Несколько лет учился в Стэнфордском университете в Америке, потом переехал в
Германию. Сейчас постоянно живет в Кельне. Выпускает книги, участвует в
поэтических фестивалях по всему миру, делает по контракту с Амстердамским
центром искусств поэтический сайт «Один стих в день», где представит 365 поэтов
всех времен и народов, сотрудничает с различными изданиями, включая российские.
В конце лета в Москве выйдет огромный том избранного трех
поэтов-метаметафористов – Алексея Парщикова, Ивана Жданова и Александра
Еременко.
- Начнем с главного: каково это -
быть русским поэтом за границей?
- Я думаю, что русскому поэту за границей сейчас очень хорошо. В отличие, может быть, от русского человека, как такового. Мы все отличаемся от западных людей отсутствием «старых денег». У нас нет наследства. И поэтому любые деньги вызывают сильное подозрение. Мы все - «новые русские».
- То есть своим для западной жизни
стать нелегко?
- Да, но есть и другое отличие. Оказывается, мы не знаем пантеона западных героев и откуда тот взялся. Мы знаем античный пантеон, который был интегрирован в нас через культуру XYIII-XIX веков. Но, кроме этого общего знаменателя, на Западе существует пантеон собственных героев. Пантеон западных святых, которых мы не знаем. У нас переводилась «Исповедь» блаженного Августина, переходной фигуры. На жанр исповеди и в дальнейшем дал поиски индивидуалистического напряжения, развития западной личности. Книги святого Фомы, святой Терезы и других святых в России мало известны, а они составляют пантеон западных героев, чье влияние длится вплоть до нынешнего Голливуда.
- Именно как типа западной
личности?
- Да. Скажем, я читаю святую Терезу. Я читаю по-английски и поэтому она для меня написана сегодня. Там нет симуляции архаического языка, и по содержанию это воспринимается как живой, написанный сейчас роман. Как ни странно, религиозным чувствам и сюжетам там уделяется не так много места. Они не выделены, а растворены в том, как Тереза шла к самой себе, как она обретала свою идентичность. Например, как училась читать. Ты помнишь, как блаженный Августин описывает, как впервые увидел в Риме людей, читающих про себя. Как вообще надо читать книгу, как понимать главное и второстепенное. Это выделяется личностью при рассказе о своем формировании. Тереза пишет, как читала рыцарские романы, которые осуждались, как нынешняя порнография. Тем не менее, они доставали эти романы и читали. Она постоянно сомневается, насколько вольно может себя вести в эротической сфере. Как болела, входя в определенный возраст, из-за того, что не могла разрядиться как женщина. Описывает это физиологически. Описывает свои отношения с братом, с матерью, с подругами, которые заблуждают ее, и как она борется с этими заблуждениями. Она описывает это как ряд личных выборов, ошибок. Идет постоянное обсуждение своего пути, карьеры и личного умения постигать чужое слово, к тебе обращенное.
- То есть это не наши жития святых
и вышедшие из них советские биографии, когда живой человек загоняется в
единственно верные для его статуса канонические рамки?
- Это даже не житийная литература, построенная на смене феноменальных событий. Это рассказ о том, как она училась видеть себя, подходила к собственной рефлексии. Это принципиально индивидуалистический путь. Надо сказать, что большинство сюжетов, заключенных в главки житий,- и это касается не только святой Терезы, - включают всю европейскую литературу. И светскую тоже. Когда я смотрю западноевропейские иконостасы, я не могу сразу прочитать включенные в них события. Я нуждаюсь в книгах, в дополнительной информации. А мои западные друзья, моя бывшая жена Мартина, например, они видят, без труда, какие сюжеты были в дальнейшем применены в современной прозе, в кинофильмах, они это учили в школе. Всюду происходит развитие героя как самостоятельного индивида. Я был сильно смущен, когда обнаружил, что мы не знаем пантеона западных христианских героев. Мы, по сути, не знаем языка, лежащего в основе западной культуры. Свести его только к античным сюжетам нельзя.
- То есть попасть русскому поэту в
этот новый для него мир и полезно, и интересно?
- Я думаю, что если есть какие-то средства для пропитания, есть доступ в библиотеку и возможность наблюдать события в области культуры, то почему не существовать в 2000 километрах западнее Москвы? Качество пространства изменяется сегодня все меньше. Причем, перепады доставляют только удовольствие. Здесь я встречаюсь с другим тоном у людей. Может, более агрессивным, чем там. Зато в Москве я лишаюсь постоянного депрессивного ощущения, которое есть на Западе, что жизнь там идет по конвенции всемерной поддержки усредненности. Одна западная переводчица сказала мне в Берлине: «ну зачем нам Дягилевы и Стравинские? Сейчас для рынка нужны Боборыкины».
- То есть формат усредненной
развлекательности?
- Да, и в поддержку этого вложены гигантские деньги, выработаны жесткие конвенции. Все это идет, начиная с послевоенных времен. Что, конечно, не означает, что все без исключения работают в этих конвенциях. Мир состоит из такого числа крючков, провокаций и несуразностей, что на них только смехом и можно реагировать. Или, проявляя холодное безразличие, смотреть на эпически. Если ты не находишься внутри рынка, и эта ситуация не ранит тебя, как изготовителя, то найти нишу легко. И чувствуешь себя достаточно защищенным, чтобы наблюдать драмы вокруг себя и в себе самом.
- Дежурный вопрос о роли языковой
среды для поэта за рубежом и не тяжело ли жить вне ее?
- Совершенно не тяжело. Недавно я прочитал книгу Оксаны Забужко «Полевые исследования украинского секса». Это была первая книга лет за пятнадцать, которую я прочитал на украинском языке, поскольку его знал. Я понимал девять слов из десяти, следил за действием и рассуждением, но у меня было ощущение, что я попал в невероятный гул славянщины, как будто читал Хлебникова, множество слов уводили меня в дебри, которые были мне недоступны. В принципе, я, может быть, сейчас знаю английский язык немного лучше, чем украинский. Язык моего чтения, в основном, английский. Огромное большинство литературы нон-фикшн издается по-английски. Мне достаточно легко общаться на Западе. Что касается русского языка, то его присутствие совершенно натурально, поскольку нет железного занавеса. Я вижу очень много русских людей, которые постоянно бывают у меня в Кельне.
- Ты хочешь сказать, что там у
тебя возникает больше личных связей с соотечественниками, чем здесь?
- Как ни парадоксально, это так. Конечно, они более отфильтрованы. Приезжая в Москву, я дико радуюсь случайным встречам, которых очень много происходит буквально на улице. Я вижу тех, кого не видел много лет, с кем у меня сейчас нет общего дела и давно прерван внутренний диалог. Мне интересны их судьбы сами по себе. Что касается людей, которых я вижу в Кельне, я нахожусь с ними в постоянном контакте вне зависимости от того, где они находятся. Кельн ведь очень удобно расположен. Между тремя странами Шенгена, - Голландией, Бельгией и Францией. Это серьезный перевалочный пункт, где оказываются многие мои друзья. Иногда на несколько дней. И беседы с ними ведутся достаточно концентрированно, потому что подготовлены нашей перепиской, предыдущим общением. Мы заранее знаем, чего хотим.
- С кем, например, ты общался в
последнее время?
- Часто бывает Слава Курицын. Сейчас он приехал ко мне с фестиваля «Манифесто» во Франкфурте. После книжной ярмарки приехал Саша Иванов, издатель «Ad marginem». Евгений Рейн приезжал, мы провели вместе целый день, он читал стихи в греческой таверне по соседству от меня. Из Израиля приезжал поэт Лев Беринский. Из Москвы Саша Давыдов, редактор журнала «Комментарии». Часто приезжают художники. Весной я был во Франции, виделся с Олей Седаковой, Кедровым, Колей Кононовым, там был Гаспаров, Аверинцев. Переводчик Стефана Малларме Дубровкин приехал из Швейцарии. Приезжал Мухаммад Салих, замечательный узбекский поэт. На родине его преследуют, он живет в Норвегии. Осенью поеду в Литву на поэтический фестиваль. В Вильнюс, который превратился в настоящий космополитический центр, каким недавно была Прага. То есть мир быстро изменяется.
- Что бросилось в глаза во время
нынешнего приезда в Москву?
- Активное возвращение публичных письменных текстов. Я пошел в местный ЖЭК. Там на стене висел большой плакат, разбитый на квадратики, где подробно предупреждали об опасности стирки в легко воспламеняющихся жидкостях. Раньше такие плакаты делали концептуалисты, Илья Кабаков, пародируя плакаты 50-х годов. Я не знаю, какие художники делают нынешние плакаты и где они продаются, но это бросается в глаза. Еще во второй половине 90-х не было такого обилия всевозможных высказываний. Обилие надписей на светящихся электронных щитах, заслоняющих половину дороги. «Лучшие гробы братьев Стерлиговых. Все дороги ведут к нам». Или: «Хочешь ли ты улучшить свою грудь?» Вообще очень многое высказано в вопросительных предложениях. «Хочешь ли ты быть богатым?» И тут же ответ: «Хочешь». Эти щиты выхватывают не только твое внимание, не только впечатываются в память, но и занимают время. Они заставляют тебя думать, хочешь ли ты быть богатым. Это прямое вмешательство в твой внутренний диалог, пока ты ведешь машину. Опять же плакаты с картинками в самых неожиданных местах. Речь уже не просто о вреде курения в постели. Истории конкретизируются. Нельзя курить в постели, будучи бабушкой. Дедушкой. И так далее. Это уже не просто лозунг и призыв, как раньше. Это что-то вроде комикса, литературное пространство.
- Может, в Германии ты этого не
замечаешь из-за чужого языка?
- Там этого нет вообще. Есть в специально отведенных местах. Например, ты купил обычный телефон, и в коробке лежит книга на нескольких языках, с картинками, где описано, как им пользовать. Ты вложил деньги в покупку, и тебе приватно открывают в ответ на это какие-то секреты. В России же – универсальность повода и полное отсутствие его необходимости. Кто-то сказал, что свобода это осознанная необходимость. А тут свобода как отсутствие необходимости. Никогда не подумаешь, что по такому поводу возможно высказывание, картина, да еще в месте, куда ты пришел по совершенно другим делам. То же с описанием различных общественных работ, уборки мусора, например. Куда его складывать, где дворник, как его зовут, приложена чуть ли не вся его родословная, их несколько, где найти каждого. Это в совершенно обычном доме на Речном вокзале.
- Что удивляет в области
книгоиздания?
- В конце года я поеду в Нью-Йорк. Мне нужно будет купить поэтические антологии на английском языке для сайта «Стих на каждый день», который мне заказали. Но что я там куплю на самом деле, неизвестно. Потому что главное, что поражает сегодня в Нью-Йорке это внезапность поводов, по которым может быть написана книга. А имею в виду не поэтические, а вообще книги, нон-фикшн. Берется неизвестный прежде повод, который становится предметом глубокого размышления. Это может быть книга о хаосе или о каком-то уравнении, об отдельных годах жизни Эйнштейна, о какой-то внезапной биографии, о копировальных машинах или антропологическое исследование. И это все пишется не как сухая книга, а в полную писательскую силу, что называется, без поддавков. В России бы любой этот повод посчитали неактуальным. Здесь более узкий взгляд на актуальность, чем в остальном мире.
- Потому что там больше
издательств, которые должны поразить читателя?
- Потому что там больше измерений жизни и литературы. Я зашел в Дом книги на Новом Арбате, поразила бедность русской литературы. Есть 20 изданий Булгакова и 30 Пелевина, но многих книг, которые я думал легко купить, там нет вообще. Кстати, иностранная литература здесь в тысячу раз разнообразней русской. В Америке, естественно, наоборот.
- И напоследок, - твои ощущения от
происходящего в русской поэзии?
- Я бы начал с общего умонастроения, при котором, как мне кажется, растет внимание к индивидуальному опыту человека. В течение 90-х годов были отыграны все возможные социальные критики. И возникла вакансия внутреннего пространства, в котором опять можно увидеть сосредоточенно пишущего человека. И тогда оказывается, что лучшие стихи по-русски, написанные в 90-е годы, принадлежат, Белле Ахмадулиной и Виктору Сосноре. Как ни странно. Ужасно сложные, индивидуалистические тексты людей, приписанных, казалось бы, к 60-м годам, которым и места нет в сегодняшней поэзии, вдруг оказываются авторами лучших текстов 90-х. Может, это парадоксальный взгляд из будущего, но мне так кажется. Есть ощущение, что этот их опыт будет учтен как аутентичный сегодняшнему времени.
Алексей Парщиков
ЭЛЕГИЯ
О, как чистокровен под утро гранитный карьер
в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,
когда после игрищ ночных вылезают наверх
из трудного омута жаб расписные шкатулки.
И гроздьями брошек прекрасных набиты битком
их вечнозеленые, нервные, склизкие шкуры.
Какие шедевры дрожали под их языком?
Наверное, к ним за советом ходили авгуры.
Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,
И ядерной кажется всплеска цветная корона,
но любят, когда колосится вода за веслом,
и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.
В девичестве – вяжут, в замужестве – ходят с икрой,
вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох,
а то, как у Данта, во льду замерзают зимой,
а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.
2002 год
С загробных Елисейских орбит земной мир поражает своей теснотой, кровнородственностью, тем, что выскочило здесь штампом: «Мир – тесен». Богдан напечатал интервью с Парщиковым в «Новом времени». Ему позвонила Катя, чтобы уточнить что-то в тексте. Он сидел в редакции «Московских новостей», - через Пушкинскую площадь от тогдашнего «Нового времени», - ответил ей по е-мейлу, что она может узнать эту подробность у самого поэта, дал ей его электронный адрес. Они списались, он ответил, завязалась переписка, потом роман по переписке, потом он приехал в Москву, и Катя встретила его в Шереметьево. Алеша смешно рассказывал о своих ожиданиях, страхах, восторге, чувствах, любви. Они поженились в октябре, в тот день, когда захватили заложников на Дубровке во время представления «Норд-оста». Потом уехали в Кельн. Катя заболела. Родился Матвей. Алеша заболел... Нет, это не то, не об этом речь.
У Кати в ЖЖ он прочитал: «Тимофей спит в кухне, Саша Сергиевский - в детской. Они были с Алешей, пока я уезжала. Тимофея я успела встретить, когда он прилетел в Москву, и пришлось ему лететь в Кельн снова, а мне - раньше на три дня. Слава Богу, удалось билеты достать пятничные. Матвея я оставила в Москве у моей мамы. Сейчас уже надо вставать - нам сказали, что мы еще сможем рано утром увидеть Алешу там, где холодно.
Я еще напишу подробно - пока ничего не знаю. Спасибо вам...»
И потом: «Завтра после 12 по московскому времени будет известны дата, время и место прощания с Алешей в Кельне. Ориентировочно, в последний раз мы его увидим в среду... Если кто-то хочет и может приехать - ждем и спасибо. Еще спасибо за поддержку. Из-за встреч с похоронными агентами и профессиональным прогулкам по кладбищам мы с Тимофеем и Сашей Сергиевским, который с нами, и пропустил свой полет домой, в Рим, почти не бываем дома. И я, простите меня, до сих пор не могу поблагодарить достойно за каждое Ваше горячее слово. Алеша ведь умер в больнице, где накануне прошла оптимистическая процедура, даже две... Я вам расскажу, как Алеша покинул дом. Когда приехала скорая, чтобы отвезти его на процедуру, было решено тряской по лестнице в подъезде не причинять ему боли. Саша рассказывает, что санитары открыли окно, и в него поднялась динозаврова шея пожарной машины (здесь скорая и пожарная помощь имеют один номер вызова, поэтому, когда звонишь 112, отвечают: неотложная и пожарная, гутен таг!). И Алеша спустился триумфально на перископической лестнице, конечно, был в восторге, а потом интересовался у нашей подруги, Светы, крестной Матвея, которая как ангел-спаситель, была неотступно рядом с ним:"Рассказали Кате про мой полет?»
5
апреля 2009 года
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений