Игорь Шевелев

Тени времени

Девятнадцатая большая глава «Года одиночества»

 

I.

Через его бункер проходили тени умерших. Они шли по одному, не толпой, не как люди. Поэтому и не раздражали. К тому же он оставался им невидим. А они так были ошеломлены своим состоянием, что не обращали внимания ни на что вокруг. Отвлекаясь от письма, он иногда смотрел на них, спотыкающихся, униженных как черт-те что, и даже не сочувствовал. Тени и есть тени. Как и те, что называют себя людьми. Те, с кем он обречен иметь здесь дело. Все они были с ним в разных плоскостях.

Он и впрямь не мог понять, то ли они все сумасшедшие, то ли это он такой урод, что никак не найдет себе места. Как будто едешь в вагоне метро, а все вокруг больше, чем посторонние. Тени. Просить ни о чем невозможно. Можно только кричать, иначе не поймут. Он кричать не будет, лучше вообще уйдет. Общение с тенями умерших гораздо приличнее. Иной раз он поражался, до чего они уродливые, покореженные, но тут же понимал, что и сам не лучше. Изнутри же. Из человеков не выкарабкаться.

Сверлил умом дырки в земной толще, пытаясь найти выход, но, видать, сумбурно и хаотично, ничего не получалось. Вообще, что есть ум? То, что присуще окружающим? Тогда он не намерен принимать это за образец. Людей считал хуже зверюг, ненавидел и ничего общего с ними иметь не хотел. Или же ум – то, что им как раз не присуще? Тогда готов считать себя в их глазах дураком, как всякий, кто читает книжки и думает по поводу прочитанного, а не творимого людьми безобразия. Кроме того, являешься носителем разума «белого человека», то есть разделяешь ответственность за исправление мира, так? А если так, то каким образом можно исправлять мир, который практически насквозь прогнил и не имеет ни одного здорового места?

 

19.1. На самом деле сознание это тоже студень. Белковое тело, которому для поддержания его в рабочем состоянии, нужны особые условия. Крохотный коридор, куда умещается жизнь. А он то и дело вываливался из этого коридора и переставал существовать. Особенно на первых порах своей задумчивости. Студень сознания выливался из тарелки, и приходилось втискивать его в то, что, наверное, называлось холодильником. Сперва, как водится, тошнило. И не было сил. Приходилось периодически лежать на диване, а для этого бросить работу. А что делать? Весь ужас начинается, когда ты этим студнем сознания начинаешь пытаться думать. То есть вбивать какие-то колышки твердых понятий. При этом, естественно, наружу начинают лезть кишки. Какого хрена человека принимают за абсолютный дух? Эти понятия могут разве что накручивать на себя требуху, из которой ты состоишь.

Он засыпал, потом просил ее помощи, но этого, наверное, не следовало делать. С какой стати ей было ему помогать, он что, ее ребенок, или она его мама, или он какой-нибудь гений, что живет не по правилам? У него не было ответа. Конечно, он ошибся. Он не строил из себя того, кем не был: самостоятельного мужчину, способного всегда принимать решение и исполнять его. Это тоже было ошибкой. Надо было притворяться. Что за глупость, к которой его приучили с детства, что надо всегда быть правдивым. Это не больше, чем уловка слабости. Говоря правду, ты как бы заранее можешь не предпринимать никаких усилий, чтобы избежать ее позора. Вот правда: ты такой. Свинья, слабак и маменькин сынок. Ты хотел и ей сесть на голову. Она права, что ушла. Подыхай тут сам.

Другая правда, это приведение сознания в соприродное ему студенистое состояние. В болтанку, в гоголь-моголь для чертиков, откуда наконец-то попёр желтый гной, который и называется этой жизнью. У него была постоянная температура около тридцати восьми градусов, это лучше еще, чем бутылка коньяка с утра. Чуть плывешь, и ничего не болит, потому что высокая температура высушивает тебя, а то, что блевать тянет, так это всегда так. И такая торжественность, - как перед сбором совета пионерской дружины. Если хочешь сдохнуть, ничего лучше придумать нельзя. А потом вообще ничего не хочешь.

И всё говоришь себе: надо взять бумагу и начать записывать их имена. Они все умерли, но они существуют. Они все о себе забыли, но они вспомнят себя, когда мы вспомним о них. У них есть общий мозг, просто крови в нем нет, а эта кровь как раз и есть наша память о них. Он взял амбарную книгу, но оказалось, что не может держать ручку, она все падала. Неужто из-за такой ерунды все рухнет?

19.2. Надо было только закрыть глаза, расслабиться, и тело само поднималось в воздух. Тут главное, чтобы не стошнило, но в молодости у него был хороший вестибулярный аппарат, а теперь он и не задумывался. Глаза, конечно, закрыты, чтобы лучше видно было. Все это, если забыли, происходит на узкой грани между явью и сном, говоря по-русски, в полубреду. Там, на самом деле, и протекает нормальная жизнь, забиваемая в остальное время то сном, то рассудком. Он ехал в метро, не понимая, как проедет эти семь остановок, эти жуткие двадцать пять минут в тесном окружении всех этих людей. Если сосредоточишься, то умрешь. Жизненное пространство составляло в радиусе - полтора-два метра, три женских взгляда и неконтролируемую кашу потока чьих-то мыслей, текущих через его бедную больную головушку.

Он любил ее. Хороший повод спрятаться, состариться, тихо, чтобы никто не заметил, сойти на нет. А как иначе, если живешь в оккупированной зоне? Не надо было затевать войну без шансов на успех. Не надо было будить зверей. А если так случилось, то сиди и молчи. Правильно? Правильно. Но он не смог проронить ни слова. Она и ушла. А если бы заговорил, страшно подумать, что было бы. Хорошо, что есть книги, заменяющие нам незадавшихся людей. Надо бы привести их в порядок. А для этого ни засыпать, ни просыпаться. Делать свое дело, скрываясь за чередой чужих мыслей, оккупирующих тебя до наступления головной боли. Если кто и подключит подслушивающее устройство, тут же шарахнется от гула и ужаса.

Голые, напуганные тени. Что надо сделать, чтобы не быть таким? Не быть. Он учился, наклеивая их на страницы, из которых они удалялись куда-то вглубь, уступая место другим. Чем дольше он на них смотрел, тем больше понимал, что их знает. Но куда деться от этого знания? Он плакал, но не мог проснуться в слезах, потому что не мог проснуться. Это были его родители, дети, внуки, молодые бабушки и дедушки. Он смотрел на них с отвращением, потому что был их частью, а внутреннее, становясь в них внешним, не могло не внушать омерзения. Только тут он пришел в себя. В голове прояснилось. Он не был всем этим.

Более того. Он не был всем этим, но его не было и вообще. Если их всех не было, то почему он один должен быть? Все люди умерли, и он тоже умер, но как-то иначе. Он старался это понять, но не смог. Впрочем, у него почему-то было много времени. Как всегда, когда он не знал, что делать он полил цветы, оставшиеся после ухода жены. В последнее время к нему повадился ходить следователь, решивший, что он сам убил свою жену, заявил, что она пропала, а теперь его пора разоблачить. Хоть какое, а развлечение.

19.3. Для разнообразия иногда он разговаривал со следователем, видимо, воображавшим себя героем прочитанного детектива. Смотреть на это, зная, было скучно. Поэтому чаще он уединялся в своем бункере. Думать было страшно, лучше читать. Если все книги вытянуть в одну сторону, то они опояшут сознание два раза: туда и обратно. Сколько бы ты ни жил, на твой век хватит. В детстве он не верил, что хватит, а потом успокоился. При этом его как бы не было, а если бы был, то непонятно, куда его было девать. Разве что сочинять новые книги, латать вылезающую наружу свою голь.

Он вдруг вспомнил, как было, когда исчезла жена. Он не спал, сидел, нащупывал сознанием Бога, пытаясь узнать у Него, что случилось, взмолиться, чтобы все с ней обошлось, чтобы она была в порядке, но Бог не давался. Мог помочь, но не давался. А выходило, что это он виноват, что не может нащупать Его для мольбы, слаб, плохо просит, даже думает, что вообще просить не надо, стыдно, коли так. Так тупо и просидел всю ночь. Контакта не было. Загородились от него. Решения не было, а если было, то неблагоприятное. Даже если не так, не имело значения. Он был куском мяса.

Тогда он и увидел первых идущих. Если и подумал, что сошел с ума, то этого не заметил. Абсолютная внешность, выталкивающая тебя, - вот что это было. У них была своя компания, которой они были заняты, хотя могли ее и ненавидеть. Но на тебя им было плевать, они тебя не замечали вовсе. Могли спросить у тебя дорогу, но что бы ты им не ответил, их это бы не взволновало. Ты для них не существовал. Как какой-нибудь попавшийся под ноги святой для грешника, отменяющего тем самым любую святость как счастье всего человечества. Если есть грешник, то святости не существует. Разве что только как институт слез и уныния, но это тогда не святость, а наоборот.

На прошлой работе была такая одна девушка, пишущая о музыке. То ли наркоманка, то ли сильно пьющая, но она абсолютно не обращала внимания ни на него, ни на кого другого в их конторе. Приходила, что-то делала, уходила, уезжала куда-то в Штаты или в Германию на конференции. Всех их не существовало в ее мире, это было ясно, особенно когда она смотрела на него с тем безразличным спокойствием, которое явно было брезгливым отвращением. Как ни крути, это отрицало его существование, которое он выстраивал, как желание настолько удивить человечество своей писаниной, чтобы остаться и после своей смерти. То есть только тогда и остаться. Но если эта девушка существовала, то его не было. А если ее не было, то, что же тогда это было? Такой же была и его исчезнувшая жена.

19.4. С одной стороны, он наблюдал безучастные толпы безразличных к нему теней. С другой, составлял списки известных ему мертвецов, стараясь как можно подробнее описать каждого из них. Получался как бы биографический словарь с элементами сопливых соображений, которых не избежать, если имеешь дело с живым покуда человеком. Но лично он старался разводить соплей как можно меньше. Не до того.

Первым, на кого он завел отдельную папочку, был, конечно, о. Павел Флоренский. Когда-то он начинал чтение любой книги, где был именной указатель, именно с того, натыкаясь, как правило, впрочем, на Флобера. Но Флоренский, действительно, знал слишком многих, причем, из разных времен и эпох, начиная с Сергия Булгакова и Троцкого и заканчивая архимандритом Серапионом Машкиным и художником Ефимовым. От каждого такого человека отходили веточки других людей, постепенно переплетаясь в причудливые узоры, которых ни нарисовать, ни распутать было невозможно. Разве что в какой-нибудь четырехмерной перспективе, которую тот же Флоренский здесь и предлагал. Сюда можно было добавить и множество книг, прочитанных ученым. Книга – это тоже оставленный след, который он учитывал в поисках умерших. Впрочем, соответствуют ли они друг другу, он не знал.

Жена, между прочим, никогда не одобряла эту его некрографию. Она говорила, что боится мертвых, потому что наверняка знает, насколько в их силах приносить зло живущим. От них все болезни, войны, от них очень часто зависят скоропостижные кончины. Мы все - в их руках, и как от этого оберечься, совершенно непонятно. Ну что же. В выборе между живыми и мертвыми, он выбрал мертвых. Тем более, сейчас, когда остался один. Ведь все живые только делали вид, что они живы, а на самом деле были мертвы, поглядите, вот списки. Вполне естественно с их стороны, если бы они хотели перетянуть на ту сторону и оставшихся. Но так ли это на самом деле, он не знал. Мертвые, шедшие косяком, его не замечали абсолютно.

Когда ты один, то есть не на людях, а с мертвецами, чаще хочется спать, чем, если бы ты был в обществе. Зато, поспав, свежее себя чувствуешь. А когда засыпаешь, в голову приходят разные приятные мысли, что тоже неплохо. Когда-то он написал книгу, в которой герой – художник, философ и интеллигент, косящий под Гумберта Гумберта, сторожит в первой главе зимой дачу приятелей. По этому поводу его отыскало некое дачное общество и пригласило к себе в Жуковку для знакомства. Общество свелось в итоге к некой дамочке, к которой он даже притерпелся, и в выходной отправился к ней за город подышать для разнообразия свежим воздухом.

19.5. У дамочки были серо-зеленые глаза, как у кошки из любовного объявления в Интернете, которое они как-то вдвоем нашли, или из какого-то рассказа Бальмонта, перепечатанного Глезером и прочитанного им у нее в туалете, о чем он ей же и доложил. Туалет был теплый, и весь домик был теплый и уютный, что на природе и в полупустом поселке было очень даже приятно.

Общаясь с другим человеком, ты словно отключаешь в себе важнейшие смысловые центры, заранее готовый на компромисс как при общении с недоумком. Но понятно, что этим недоумком становишься ты сам. Вспоминая об этом, он вдруг замолкал, хмурился – и к своему, и к ее недоумению и неудобству. Да ладно, делом надо заниматься, - как говорили в студенческие еще его годы. После чего в какой-то момент вдруг наступала разрядка и отпущение грехов, как называла это его жена, а он сейчас это ей процитировал, на что она обратила его внимание как на промах: разговаривая с женщиной, надо избегать упоминания других женщин. Как будто он сам этого не знал. Высказывать прописные истины – это не промах? – переспросил он, впрочем, не сурово, как в те минуты, когда что-то кровавое вдруг приливало к мозгам и казалось, что над головой зажигается знак избранности, который чувствует даже враг, а просто так переспросил, как бы для связки слов в разговоре. А, значит, и сам спускается на уровень ниже себя.

После кофе с хрустящими круасанами и незаладившегося разговора ни о чем, как она ни сбивала его на исповедь своими как бы откровениями, шитыми белыми нитками, на которые он только хмыкал безрадостно, она пригласила его прогуляться в лесок. «Похрустеть снежком», - согласился он, ненавязчиво процитировав кого-то. Да нет, в качестве отдыха и отвлечения от всех этих мертвяков очень даже ничего. Просто он, как обычно, не мог найти предельно верного тона, который бы раскрепостил их обоих. Он это сказал ей. Она спросила, что ему мешает. Он сказал, что не знает и, в сою очередь, спросил, что мешает ей. Она сказала, что, наверное, ей мешает то, что она его не хочет. А иначе бы все, наверное, пошло по-другому. Они продолжали молча идти по заснеженной аллее. Он никак не выразил ей благодарность за интимную откровенность с ним. Берегись, сказал он сам себе, а потом и ей, каждое сказанное тобой слово, улыбка или ужимка превращаются в западню, из которой тебе не вырваться, потому что это уже твой образ. Ты не улыбнулся, значит, у тебя плохое настроение, и за него на тебя надо обижаться. У тебя морщинка, ты задумался, ты выбрал неудачный галстук, значит, ты что-то затаил. Так приучила его жена, и теперь он не знал, как обойти этот ужас. Тем более что себя он не видит. Значит, внешний вид это фига, которую Бог держит в кармане.

19.6. Если в этом мире и была тайна, то с того места, где он находился, ее было никак не разобрать. Он и так вытягивал шею, и сяк прислушивался к себе и раскорячивался, - информации было почти ноль. Самый верный способ это затихнуть и сделать вид, что тебя нет. Но на нет и суда нет, и туда нет. Чтобы увидеть то, что осталось за полем зрения, достаточно ли просто закрыть глаза? А вы знаете другой способ? – спрашивал он кого-то, с кем постоянно находился в диалоге. Тот, как обычно, молчал. То есть не молчал, конечно, но его ответы вполне можно было принять за собственные.

Между прочим, первой тайной, бросавшейся в глаза, было огромное число людей. Причем, самых приличных. Тех, кого можно считать центром мира: умных писателей, диковинных творцов, художников, изобретателей, ученых и чудаков, достойных отдельной энциклопедической статьи. В молодости он очень долго был уверен, что он один такой на свете. Впрочем, так, наверное, и было. А теперь, особенно, оставшись один, он понял, что это не так. В мире было множество центров, и это поразительно.

Один из его новых приятелей был американским писателем, к тому же всячески скрывавшимся от прессы, так что даже было не известно, где и как он живет. Примерно раз в пять лет появлялся новый роман, вызывавший шум, и все. Не выходил он на связь и в Интернете. То есть, возможно, выходил и даже наверняка выходил, но под какими-нибудь другими именами, так что подозревать в этом, если было желание, можно слишком многих. Но желания, конечно, не было. То есть была, в лучшем случае, тень желания, когда ты бродил по этой помойке в поисках чего-то лучшего. Писал тот, конечно, о всяких тайнах. Фамилия его была Пинчон. Может, вы тоже о нем слышали. Во всяком случае, среди толпы умерших он еще не проходил.

На самом деле, больше всего на свете он любил покой и бытовой распорядок. Отсутствие новостей и чтобы никуда не надо было идти. Жену это, конечно, в нем больше всего раздражало. Он должен был рассчитать оставшиеся у него деньги года на два минимум. Эти деньги он отводил себе на жизнь до появления новостей. И чтобы рядом было три-четыре магазина, куда бы он ходил за продуктами. Постепенно создавая небольшие запасы на черный день. Тогда об этом можно было бы уже и не думать, сосредоточившись на раскрытии окружающей его тайны. Жена, однако, уверяла, что он сам не замечает, как это болото и привычка к сиденью на месте его затягивают, и он только обманывает себя, а заодно и ее своей значительностью. На самом деле он пустое место, и это сводит ее с ума. Он не возражал. Что тут ответишь? В ту осень взорвался не их дом, а соседний. У них даже окна не выбило.

 

19 января. Суббота.

Солнце в Козероге. Восход 8.45. Заход 16.36. Долгота дня 7.51.

Управитель Сатурн.

Луна в Рыбах, Овне (5.36). 1 фаза. Восход 11.16. Заход 23.05.

День гармонии, мира, смирения. Нужно взаимопонимание и дружеское отношение. Побеждать искушения и усмирять страсти. Не осуждать других. Укреплять телесное здоровье. Наградой – исполнение желания, помощь других, любовь.

Камень: родонит.

Цвет: пастельные успокаивающие тона. Ярких не нужно.

Именин нет.

Крещение. Святое Богоявление. Троица явилась.

 

Почему он назвал себя Нимфеей Пигмеей? Чтобы стать, в том числе, и маленьким – для лучшего разглядывания неожиданных деталей. Обычных путешествий он не любил, - всюду, если честно, одно и то же. А вот проникнуть в иное сознание, стать малюсенькой прохладной женщинкой, например, это как раз то, что нужно. Тем более, что женщины, по его представлению, в большинстве своем избегали половых, например, контактов с окружающими. Кроме разве что единственного раза, когда сила, превышающая их разум и волю, заставляет их забеременеть. Если, конечно, они избраны. Тоже приключение.

Когда уж невмочь пересилить семью, протыриваешься между обоями и уходишь хотя бы и в пористость бетона, почему нет, главное, уйти, как говорит, осуждая, супруга. И бетонная пустота не большая, чем в их новостройке. Он засадит ее цветочками, загадит мелкой гадостью, глядишь, своя жизнь и наладится. Взять тот же компьютер. Заводится в дырке, как плесень, а связь чрез него можно держать со всеми соособями по виду. Например, языковыми. Карточные трефы – это клевер по-французски. Тут же бубновые желуди и пиковый липовый лист. Русская культура на добрую половину – мираж неточного (а, впрочем, и точного) перевода, давший кривой корень в тучном черноземе. Русская герань, всасывающая тяжкий дух и грязь, привезена с мыса Доброй Надежды. И так все тут. Но словесный мираж крепче того же бетона.

На Восток обычно ходили через Париж. В Библию ударились из антисемитизма. Но чужое пересаженное слово не имеет перспектив для ума и годится только для кривого воплощения прямо в жисть. А вот он, запечный таракан, вел одни рассуждения. В пятом колене, в седьмом поколении и слова потихоньку сходят причудливо с ума в поисках новых стежек на дырявом зипуне.

По запаху определял запах смерти, и обходил эти дома за версту, ну их, этих декадентов. Не червяк я по крови своей. Чтоб не опускаться до земли, научился летать. Жесткие тараканьи крылья выпустил и – в форточку, как присоветовал Грегору Замзе Владимир Набоков. Вот что значит начитанность. Ну а потом что? Подпрыгивать по сугробам, чтобы нежные лапки не закоченели. Таракан перелетный летит подробно, то есть с мелкими остановками на своем смертном пути.

Нынче странное настроение. Неохота умирать, охота подпрыгивать. Ну его, Шеол, - в дамский Шеол. Ноздри хватают за мерзлый воздух и не отдают его, как будто тебя ударили по голове и надо же за что-нибудь держаться. Зовут в гости тебя, а как пойдешь, если вроде как просвечиваешь. Через тебя все на другой стене видно, от разговора отвлекает. Мозг процвел домашним дрожащим цветком в горшке. Это думающий сам себя видит. А там два полушария дрожат, друг другу подмигивают, стараясь обмануть, а между ними, в промежности, как водится, вход в душу припрятан. Только чем же в него войти? Не ангельским ли средством духовного размножения?

Ошизофренел, распространив логику на всё. Получился заговор против тебя, подтверждения которого сыпались со всех сторон. Мир стал многомерным, чтобы вместить эти стороны. О заумь, я плыву с наслаждением в твоих смерзшихся водах ада. О божественный КГБ!

А то остановишься, и смотришь, как проходит мимо время. Было утро, а стал вечер. И за рукав дернуть некого, мол, остановись. Ну, пошел в обратную сторону, а толку? Только ветер поднял. И милых женщин обнаружил сильно за пятьдесят. Но, в конце концов, и в этом нашел вкус, - идти против времени.

Как сошел с поезда и увидел горы, так ими, если можно так сказать, и заболел. В новом месте все тебя отвлекает. Да, какая-то старушка отвела к себе домой, где обещала комнату с отдельным входом. Он заранее разжился планом города, и когда она сказала улицу, то он проверил по нему, что это ближе к окраине, но как раз в той стороне, где горы. Он бросил вещи и пошел шляться по городу, посматривая в сторону снежных вершин и стараясь идти вроде бы туда, хотя и исподволь, так что со стороны это все напоминало, скорее, зигзаг.

Было не слишком жарко. Конечно, он может все здесь обсмотреть за день-другой, а потом на автобусе поехать себе дальше. Не валяться же сутками на пляже в накинутой, как обычно, на плечи тенниске, чтобы не обгореть. А особых развлечений для приезжих не предполагалось, кроме вечерних ресторанов и дев, которых ему и задаром не хотелось, не то что за деньги. Выжженный одинокий пейзаж был более по сердцу.

Хозяйка завела разговор о гостившем у нее Бродском, о двоичных семиотических системах, о внучке, которой нужен хороший учитель латинского, а если он в нем не силен, то и не страшно, они вместе с внучкой станут учить, а двоим это всегда легче. Кроме того, можно пойти на несколько дней в горы, там если специальные дешевые домики гостиниц, где можно останавливаться по пути, неплохие рестораны с вполне приличной кухней и неплохим местным вином. И, главное, очень хорошие виды на море и заповедный лес. «В крайнем случае, заметила она, там можно заняться философией Ницше. В этих местах есть что-то отчаянное. В древности там были плохо изученные культы Артемиды».

Он прихлебывал холодный вишневый морс, который она налила ему из стеклянного графина на столе. Когда он встречался с хозяйкой взглядом, она начинала странно косить, словно от смущения. Ее глаза останавливались на нем, она взгляд не отводила, но через мгновенную паузу ее левый глаз сдвигался к переносице. Он почувствовал неудобство, как будто тому виной его пристальность.

Она тут же отреагировала на его мысли. «Это у нас семейное. Внучка тоже косит, когда с кем-нибудь в гляделки играет. Не надо обращать внимания». «Ну и что, - сказал он вместо прямого предложения полового сожительства для разрядки обстановки, - я тоже такой. Вдруг разлечусь на куски кто куда и потом ищу, чтоб не собраться случайно вместе». – «Это как поглядеть, - соглашается старуха, - ёпсть». – «Хотел одного, в горы, например, пойти. Уцепился за слово, а оно из рук, и теперь вообще не пойму. Туда, наверное, жарко сейчас идти? Есть какой-нибудь хоть транспорт? Хотя, что я говорю». – «Транспорт есть, - кивает старуха, челюсть ее, нос, вылетающая изо рта слюна кивает. – Есть транспорт. Как без транспорта? Никак нам без него нельзя».

Хорошо хоть, что он захватил карты Таро. Вывалил из сумки на стол, они со старухой и прихватились раскладывать пассионы. Внучка зашла, они на нее ноль внимания. «Погоди, не до тебя. Тут такое». Она обиделась, и ушла. Они глядят, уже ночь. Старуха его к себе под бок подложила и захрапела. Он пощупал, не пойми, где чего. Внучка на танцах, небось, или блядует где. Он подрочил было, да плюнул и пошел к себе в комнату. Белье свежее, это молодцы. Гор из окна не видно. Вообще темно. На юге ночи темные. Тоска к горлу подходит. Карты какую-то дрянь показывали. Опять жизнь не сложилась. Спать надо.

Все-таки жаль, что с горами так по-дурацки вышло. Но что бы он там делал? Что значит «любоваться красотой»? Она уходит в тот же миг, что начинаешь любоваться и тогда хочется рыдать и плакать. Пусть жена его любуется. Она умеет, а он нет. По нему было даже лучше, если бы эту гору вывернуло наизнанку. Тогда бы он хоть в ней остался и подумал. Может, чего-нибудь и придумал.

Откусил и пошел. Чего время терять? Вещи все оставил. Невелика беда. Под кустиком покормил муравьев с комарами. Вот и весь общий стол, по-иностранному табльд’от. Когда идешь по склону вверх и так жарко, то из тебя прет какая-то злая и нездоровая энергия. Ну чего прёс-с-си? Отвечаю. Чтоб потом вспоминалось. Так на хрена память? Вот сейчас ломануться вниз с обрыва самое милое дело. Даже странно, если никому это раньше в голову не пришло. А чего мне все остальные? Я один живу, а не в статистическом отчете. Значит, и исчезнуть надо, чтобы никто не видел.

А небо такое синее. И чайка. И в сердце нехорошо от острых скал рядом, и от совсем маленького внизу. Очень даже культ Артемиды легко себе воображаешь. С кровавыми жертвоприношениями. Так бы и сказал. Надо спрятаться. Сейчас они тебя. Небось, тут и сторожат. Только море тошнотворное. Тут жрец со скалой – одно. Посвящаю тебя небу, сынку. Пшел вниз!

 

II.

Записки московского жителя конца 1990- начала 91 годов

Новость дня – появление многочисленных продуктовых и промтоварных карточек, “визиток”, талонов на питание детей, инвалидов, многодетных, участников войны и т.д. и т.п. Тут же волнение и мандраж по поводу рождественских подарков из-за границы по тем же категориям распределения. Поверх давки с себе подобными – ясное чувство, что тебя обжулили те, кто все это распределяет. Ненависть и раздражение обретают новые пространства.

=========

Как известно, в церкви Большого Вознесения у Никитских ворот венчался Пушкин с Гончаровой. После революции здесь был склад, потом стали собирать деньги на концертный зал, а когда немного отреставрировали – передали православной церкви. Сейчас там еще бедно, грязно, стоят фанерные щиты, но уже идет служба, с улицы заходят люди, для детей открыта воскресная школа. Осталось лишь осуществить строительство при храме обещанной еще Потемкиным богадельни для конногвардейцев. Это было бы кстати к реставрации прошлого. Тогда бы встал вопрос об импорте или возрождении самих конногвардейцев.

В справочной книге “Вся Москва на 1917 год” настоятелем храма Большое Вознесение значится протоиерей Арбеков Иван Дмитриевич. К слову.

============

Обмен талонов: декабрьский сахар – на пять пачек сигарет. Ноябрьский сахар и все папиросные – на носки. И т.д. Развитие темы впереди: тысяча и один купонный курс обмена.

=============

Иногда, выходя из автобуса, или в метро, или дома, на улице – где угодно, чувствуешь, как тебя обжигает, входя в тебя – ненависть. Ею дышит все окружающее и ты сам. Но количество воздуха едино, и это значит, что где-то накапливается святость. Она начинается с диагонали. С глубокого дыхания против зла. С выхода за круг озлобленности, все менее сознательного, все более инстинктивного самовыживания. Это отказ борьбы за то, за что борются – за пищу, мебель, одежду. За все, потому что ничего нет. Отказ от зеркал – телевидения, газет, радио. Жизнь лишается автоматизма: нет лампочек, чая, кофе, хлеба, колбасы. Жизнь становится длительной, получает ткань молитвы и выбора. Алчность лучше всего воспитывается в долгих стояниях в очередях. Медленно, часами она прорастает в человеке по мере его движения к цели – к прилавку. И на фоне провоцируемых отказов от этого обращаешься к поиску “вертикали”.

===========

Москва – вне жанра. Большинство ее жителей все еще никогда не видело заграницы, и им кажется, что такой жизни больше нет нигде. Возможно, поэтому она и на самом деле ни на что не похожа. На улицах и в домах здесь много грязи, в которой нет достоинства, потому что здесь слишком долго делали вид, что ее нет. Когда ее разрешили видеть, она сделалась невыносимой. И хотя такая же грязь есть во многих европейских городах, она гнетет здесь намного тяжелее. И зима не спасает, потому что тогда начинаешь бояться голода, или что отключат электричество и отопление. Во время снегопада, действительно, останавливаются автобусы, перестают ходить: демократия.

Мало света, и вот уже хронически. В подземном переходе на Пушкинской площади множество людей продают газеты, анкеты для переезда в ЮАР, косметику, цветы. Из-за слабого освещения это кажется чем-то по-прежнему незаконным, и побивающий этих торговцев в метрохраме отряд спецназовцев есть фантазия, но – ощущаемая печенкой.

Время от времени в России начинаются первобытные времена. Нет хлеба, вина, лампочек, зато много денег и зрелищ,  которые никому не нужны.

=============

Многие учреждения срочно облицовываются мрамором.  Особенно внутри – лестницы и пр. Некоторые из них же находятся в аварийном состоянии и скоро будут отселяться. Тогда обрубки мрамора складываются в актовом зале. На них еще можно прочитать: “почил в Бозе в 19. . .  году” или “Григори. . . ”,  или еще что-нибудь.

Несмотря на мрамор, питание в учрежденческих столовых, повысившись в цене вдвое, не привлекают желающих. Служащие приносят обеды из дома и подогревают их на батареях парового отопления. “Зимой хорошо, - говорят они, - хотя бы обеды теплые”. Впрочем, чаще и обедать времени нет, потому что надо стоять в ближайшем магазине: утром за сметаной, к полудню – за яйцами, после обеда – за тем, что просто выкинут на прилавок. Очередь – два, три, четыре часа. Поскольку начальник отдела кадров стоит тут же – это как бы вполне легально.

===========

Сначала телевизор шокировал, корячил, возбуждал. Теперь отсутствие возбуждения в телевизоре доводит до истерики ненавистью к правительству.

===========

Один из знакомых сказал: “Я буквально чувствую, как день ото дня становлюсь умнее. Это самое страшное. Значит, скоро нас начнут убивать”. Он прав. Еще недавно Россия была столь убога, что уничтожать было не за что. Думаю, что дело в свободе печати. Даже при бумажной дороговизне. Когда стоимость газетной бумаги стремительно сблизилась со стоимостью бумаги денежной.

============

Через десять лет после революции большевики вновь разрешили новогоднюю елку. Через пять лет после начала перестройки наступление Нового года вновь отметили распитием спиртных напитков на рабочих местах. Заведующая ведомственной библиотекой Надежда Николаевна сказала, подняв бокал с шампанским: “Давайте не будем пить “за все хорошее”. Все равно ничего хорошего не будет”.

=============

Зима, выпал снег, потом растаял, опять выпал. Жизнь тихая, уютная, телеологически исчерпывающая. В литературном отношении тоже удалась: есть ритм, о сюжете даже не думаешь. Еще Борис Эйхенбаум заметил, что главное отличие революционной жизни от обычной, что в ней все ощущается. Перед завтраком – метель. Но не вместо же. День – бугристый,  неровный. Календарное число – повесть. Течение времени проходит прямо через живот, приравнивая тебя к явлению природы.

=============

Жизнь стала проще. Миллионы людей смотрят по телевизору, как три человека разыгрывают невиданные импортные вещи. Волнение: кому и сколько достанется?

==============

Все ругают правительство за инфляцию. А ведь когда у людей появилось много денег, у них изменилось самоощущение. Они почувствовали себя наконец-то состоятельными людьми. Пусть и не уверенными в будущем.

==============

Наша бедность и глупость извиняется нашей же экзотикой. Мы достаточно литературная страна, чтобы оценить, если кто-то укажет нам на предмет, достойный цивилизованного удивления. Дети собрались на школьном дворе на праздник новогодней елки. Их заваливает густой снег. Мы удивляемся Москве как будто вошли сюда с Наполеоном. Притом, что в Париже не были и дальше Калужской заставы не отъезжали. Просто нам разрешили удивляться тому, что мы видим перед собой. Потому лучше всех в Москве живут иностранцы, а москвичи им завидуют и хотят уехать, чтобы потом вернуться иностранцами и жить здесь как нормальные люди.

А можно проще: надеть американские очки и писать в “Новое русское слово” как бы эмигрантом.

=============

Сон в России – молитва всем человеком. Не умом, не сердцем,  не страхом, не духом – а всем, что ты есть, когда тебя как бы нет.

Некоторые писатели тут спят для вдохновения. Они понимают,  что ничего лучше того, что им снится, все равно не напишут. Если они при этом не умирают, то из их сна рождаются поистине небывалые книги.

Еще говорят о русском коллективизме. Это когда люди сбиваются в кучу, чтобы не поднимать в одиночку страну. Потому что каждый здесь – несостоявшийся самодержец. Лучше спать. Но сон неспокоен, что-то давит на грудь, это Россия, похожая на домового. А коли деловит, то и сон хорош. Сон здесь как волнение от нечитанной, но крайне нужной цитаты.

=============

Зайдя случаем в столовую, обнаруживаешь, что суп и второе подают в каких-то серых алюминиевых мисках. Что тарелок вообще нет, а на выходе тебя подозрительно обшарит взглядом мрачная тетя в белом халате: не выносишь ли казенную утварь? Дело в том, что посетители разобрали в последнее время всю посуду из общепита. В магазинах тарелок и стаканов давно нет, а те ведь бьются по жизни. А в общепит иногда все-таки со складов выписывают. То же с лампочками. Берут дома перегоревшую, на работе меняют на справную и уносят к себе. Впрочем, и государство не остается в долгу. Чтобы купить бутылку вина или водки,  изволь предоставить пустую посудину. Поэтому пункты приема пустой посуды превратились в пункты продажи пустой посуды, цена за которую в хороший базарный день доходит до трех рублей, то есть нередко превышает стоимость самого вина. А что делать?

================

Горбачев копает себе яму своими же действиями. Ему охотно помогают со всех сторон, не понимая, что это и их яма тоже. Полковник КГБ в частном разговоре конфиденциально сообщает, что о Горбачеве уже столько всего известно! Например, что именно он непосредственно руководил мероприятиями ввода советских войск в Афганистан. И, поди, проверь, не сидел ли он в это время еще у себя в Ставрополе.

===============

С 1 января 91 года все газеты и журналы подорожали в 2-4 раза. Информацией теперь будешь дорожить, как раньше кофе. И как скоро – всем. Что это значит? Читать между строк? Смотреть на свет? Пробовать на зуб? Или замечать, какая, однако, дрянь печатается во всех газетах?

===============

Интеллигент в первом поколении. Год как появилась своя комната. Полгода – деньги. В паузах Божьего гнева самолично судит всемирную историю.

===============

Постепенно вновь входит в употребление стиль “кремль-брюле”.

===============

К чему в очередной раз обсуждать гибельные решения правительства, которое ты не выбирал и которое, как заметил еще Пушкин, могло быть в сто раз хуже, а, стало быть, в нынешнем виде назначено нам самим Богом?

Лучше рассмотрим основания частной жизни, от правительств не зависящих. Ибо зияние России – совершенно в своем роде. Давая иллюзию непочатого края работы. Лишь бы не вникать в эту мутную бодягу пространств и расстрелов. Самопечаль отеческая есть обязательная фигура патриотического танца. История, погода, самочувствие – все в нем связывается воедино. Просыпаясь зимой, лежа в постели, вслушиваешься в тихой полутьме в длинный звук лопаты, которой дворник сгребает снег.  Уютнейший скрежет, обернутый в сыплющуюся с неба вату.

Наша природа христианка. Терпеливо растет к свету. Противна неверию. Исповедание веры приводят ее к снегу, а там и к страстям. Тут и задумаешься, в чем смысл ее упорного сопротивления гражданскому календарю: оттепель в некогда морозное крещенье, пасхальная пасмурность, бесснежный Покров.

===========

В ночь на Рождество приснился Горбачев. Сначала стоял в некотором отдалении в толпе. Оживленный диалог с которой имитировался репликами его телохранителей. Потом он пошел в мою сторону, сел рядом, прислонившись к стене в некотором подобии аудитории. Лихорадочно ищешь, что бы ему важное сказать, но не можешь найти. Затем он, превратившись в свою жену, Раису Максимовну, пытается огласить некое заявление на английском языке, но ни она, ни я, никто вокруг, толком его не знал, и все кончилось пустыми пререканиями.

Очнулся взволнованный. Во-первых, думаю, надо не забыть сон. Во-вторых, задать вопросы. Знает ли он, как к нему относятся люди? Почему он выдвигает всякие ничтожества? Надо достать магнитофон из портфеля, но рядом охранник: не позволит сдвинуться. И почувствовал, что сейчас в него будут стрелять или бить ножом – как Цезаря – из стоящей сзади толпы. А мне что делать: наблюдать, как репортеру, или закрывать своим телом? Кто важней – Горбачев или трое детей, которых мне растить? Как будет лучше стране – с Горбачевым или без? Он – в плотной подушке заговора или сам заговорщик?

=============

Изволь понять историческую загадку российского снега. Здесь, на грани цивилизации, ты обуреваем неумеренными желаниями реформаторства. Российская сия страсть так долго накапливается, что потом уже не имеет ни внешних, ни внутренних препон. Теперешняя ее территория не более чем воронка от предыдущих взрывов. Терпение и долгожительство – вот лучшие добродетели как правительства, так и самого населения. К сожалению, это понимается не сразу.

==============

Убийства о. Александра Меня, а затем игумена Лазаря, это преступление расследовавшего, оставляют нам возможность лишь чувства ужаса и молитвы за землю. Государство, подавив всякую гражданскую жизнь, а ныне разваливающееся, выделяет лишь миазмы и силы зла. Это и есть оборотная и скрытая сторона прежней власти, требующая властью нынешней и ее кровавой личиной своего возврата на трон и припудривания подобием закона и видимостью законности репрессий.

===============

Нынешнее телевидение и печать – это закат гласность на фоне полярной ночи. Видя разыгравшуюся мелкую шваль, никто и не будет жалеть о наступлении новых цензурных строгостей. Между тем, новые удушения несут лишь новую серость, застой,  болото. По телевизору с утра и до вечера идут по пяти каналам фильмы сороковых годов, ровный свет ничтожества, имитация разнообразия и отсутствие малейшей жизни. То же в газетах: видимость разнообразия одного и того же надоевшего лица. Их умирание расценишь едва ли не как благо. Правительство уверено, что если регулярно показывать его по телевидению, то люди его полюбят. Забывая, как несколько лет назад оно действительно не сходило с телеэкрана и газетных страниц – ко всеобщей ненависти.

===============

России нужно время. В отличие от пространства, его здесь фатально не хватает. Неожиданно наступает зима. Рано приходит ночь. Остается разве что скрыться в падающем снеге. Сгинуть с глаз.

================

Воскресная лыжная прогулка в лес всей семьей – одно из немногих развлечений. Но и это для избранных, ибо хранить здоровье в России это довольно прихотливая самоиздевка вроде физзарядки накануне усекновения башки. Но растворенное в голубой небесной тиши снежное скрипящее благоволение – превыше ума. Под мерный стук лыжных палок укрепляешься в своем частном бытии помимо государственных экономических программ. Жаль, что эта зимняя прогулка никуда не ведет – ни в отшельническую пустынь, ни в монастырь, ни к трудам праведным,  ни к Богу. Жаль, что на лыжах полем не дойти до неба. Поэтому, возвратившись домой, тем строже спрашиваешь с детей за плохо очищенные от снега ботинки, а с жены за пересоленный суп. Особенно в виду завтрашней бодяги с начальством, тошнючей текучки и самозабвенного идиотизма.

================

Если присмотреться к центру Москвы, легко заметить, что там – закрытый город. Бывшие дворцы, особняки и клубы закрыты для доступа, огорожены, поставлены под внешнюю охрану. Они принадлежат военному, а также секретным ведомствам. Некогда в них играл в шахматы Алехин, читал новую пьесу актерам Чехов, танцевал Пушкин. Все продумано. Город находится под контролем. Население вытесняется на окраины, затертые грязью и вяло текущим транспортом. А в казенных интерьерах течет мнимо-государственная жизнь военных присутствий, крапивного семени, начальнического отродья.

================

Город, потерявший человеческий масштаб, извергает из себя миазм, дефицитную покупку и криминальное происшествие. Оставляя прочее для частной жизни, ограниченной стенами дома, женой, теликом, ободранной лестницей в подъезде и сосущей предсмертной пустотой. Даже снег оборачивается грязью, усталостью, белым ободком соли на обуви и тем несчастным сознанием, которого не знали философы. Мы окружены людьми непорядочного расположения духа.

==================

С 1 декабря 1990 года ввели плату за заказ такси:8 рублей днем и 10 – ночью. В первые два дня такси по заказу были нарасхват, заказы принимались в охотку. Через месяц, к Рождеству, их уже принимались со скрипом: деньги падали быстрее официального роста оплаты. Таксисты с восьми рублей получали себе три. Выгодней оказалось брать “двойной счетчик”. Но и это лишь как ожидание роста официальной платы за такси.

================

Многие из тех, кто получает сегодня видимость состоятельной жизни, стремится перейти в соответствующий этому социальный круг. Наступило время активных социальных передвижений, разрыва старых связей, желания не промахнуться в выборе новых друзей. Впрочем, за новым весельем таится и неуверенность, а ну как дела пошатнутся? При этом учтем, что до сих пор в России не было банкротств – только тюрьма!

=================

Отправляясь с женой в гости, предложил ей, кроме всего прочего, взять в подарок баночку шпрот, растворимого кофе или пачку чая. Она возразила, что, поскольку именно она достает продукты, она знает, сколько это стоит нервов, крови и чисто физических усилий. В доказательство чего показала на своих нежных ручках довольно изрядные бицепсы. “Хватит подарков!” Хозяева нас, конечно, угощали, и принесенное с собой не оказалось бы лишним. Впрочем, жена права хотя бы потому, что я в последнее время в магазины вовсе не хожу: недостает рассудка.

==================

Будучи вытолкнутым, из центра города, москвич, попадая туда, набирает скорость бесплодной гонки, вышвыриваясь затем с покупками радиальными линиями метро. Нет даже предмета для юношеской тоски, когда заглядывал в чужие окна, где свет под абажуром. Чтобы представить иную, старомосковскую жизнь, сочинив и себя литератором этих переулков. Нет здесь ни профессуры, ни музыкантов, ни книгочеев, ни писателей, ни красноречивой адвокатуры, никого. Город сей оставлен, дома пусты – то ли в ожидании новой жизни, то ли для окончательного разрушения.

==================

Россия вся внутри. Надо быть рудокопом или кротом, чтобы оценить это. А каково туристу порядочного расположения духа, равномерно живого, здравого, покидающему эту землю в полном недоумении? Наш анахронизм агрессивен и, говоря древним слогом, “сретоша и яша ны и излупиша вся”. Выброшенные по слову Чаадаева из истории, мы поневоле агрессивны к ней. Не только дела наши будут вскоре не от мира сего, но и язык, и мысли, и зрение. Мы то ли в резервации Духа Святого, то ли мутанты. Отсюда и наша несообщительность, ибо каждый из нас тупиковая вселенная, матфеева мытница. Мы рады, когда нас не понимают, обижаясь обратному, так как понимание нас нам не льстит. Правительством заточены для вящего общения с Богом, нас побивающим в гневе Своем. Нашей натуре понятней полярная ночь, которую мы освещаем, сгорая сами и сжигая других, нежели обманчивые проблески надежд, миражи исторической пустыни и тоска обыденного порядка. Господь держит нас для конца света. Недаром древний мир считал эту землю землей Гога и Магога. Мы же уверены, что когда бегуны поймут, что движутся не туда, впереди окажется именно отставший калека. Ну и смирение.

============

Москва – это удачный найденный в пространстве образ жизни: обидной исторгнутости, вечной неудачи, тягостного раздражения и попыток его преодолеть, все более в нем увязая.

============

Начинка соцреалистической архитектуры Москвы – люди в фуражках, в военной форме, с казенными физиономиями.

============

Утром вьюга, днем оттепель. Если в России до сих пор нет дорог, то ее пространства – иллюзия, морок, мечта и вымысел. Это всего лишь топь, провал. Стало быть, и бежать некуда. Ты обречен на ту точку, в которой находишься. Обречен ждать то ли расправы, то ли Божьих даров.

============

Новости наши однообразны, назойливы и потому кажутся надуманными. Продовольственные карточки, дерганье властей, попытки запустить репрессии, озлобление, глупость и страхи. Конечно, истощенное отчаянье еще не есть довольство, но извольте хотя бы это почитать за новость. Горбачев переменил традиционные ожидания худшего на краткую иллюзию надвигающегося добра. Досадный промах, ныне испытывающий все нравственные тяготы своего исправления.

==============

Налицо последнее усилие гласности, вопль: “Перестройка не удалась!”

==============

Возвращаясь к газетам. У нас нет культуры хороших новостей.  Вместо этого – официальное желание приврать, что приводит к прямой противоположности. Неудивительно поэтому, что правда для нас всегда плачевна.

Обратим также внимание на характер восприятия. созерцание страны всегда печально. Рассуждение, хотя бы и о дурном, - бодро и мужественно. Может, рассуждение о дурном – уже благо? Пусть у нас нет славных новостей, зато могут быть пристойные суждения.

Наша жизнь естественна, и потому зло свойственно ей. Как таковая, она заслуживает снисходительного оправдания, а при желании – веры. Факты могут быть вопиющи. Осмысленная их система сулит сердечное примирение.

===============

Когда в семье есть деньги или, как в нашем случае, обнаруживается, что их не на что тратить, в семье вот-вот может воцариться мир. Тут же обнаруживаются дурные оценки в школе у сына. А если нет, то унизительное отсутствие успеха в школе художественной. Успеет или нет развалиться армия за три года до его призыва в нее – этот вопрос стоит все более остро. Жизнь неумолимо складывается из дурно скроенных газетных новостей.

В школе же, переведенной под управление Академии наук, главный упор при переводе в следующий класс, сделан на латынь как решающей дисциплины нашего гуманитарного будущего. Признак неясный, но соблазнительный для приятия.

================

Как известно, российская почва безнадежно испорчена способом хозяйствования на ней. Зато почвенники вполне румяны и бодры, пребывая, большей частью, на приличной зарплате.  Прочим достается роль мутантов, чьи дурные страсти усугубляются или смягчаются сами собой, естественным ходом вещей.

=================

Кажется, наше будущее целиком зависит от тупиков нашей истории, которые мы перебираем согласно их очередности. Начиная с призыва иностранных специалистов и кончая раскуроченным под жесткой пятой самодержца населением.

================

Получил из Риги рождественское поздравление от родственников. Судя по штемпелям, шло оно одиннадцать дней – от католического Рождества почти до старого Нового года. Желают определенности в наступающем году. Родственникам кажется, что они из последних покидают Ригу, уезжая в Израиль. Хотя до сих пор не столько уезжают, сколько говорят об этом.  Жена не хочет, муж торопит. Ее родители не хотят и слышать, но если что, поедут. Его – даже настаивают, но сами останутся. Сын учится в первой в Риге еврейской школе, но если что, останется с мамой. Тесть, кроме всего, тяжело болен. И так далее, множество обстоятельств. Кроме всего, придется оставить такую квартиру! Да и мы, наскучив Москвой, четверть века уже туда ездим. Но время кончилось.

==================

Нет лампочек, раскупаются свечи. Продаются перегоревшие лампочки для замены целых по месту службы. Даже с новогодних елок исчезает за ночь сотня-другая ламп. Кажется, скоро начнут расхищать иллюминацию с крыш высотных домов и разбирать мигающие звезды центральных улиц. Быт наш счастливо лишен автоматизма развитых стран Запада.

===================

Привыкшее ко всему население едва ли не равнодушно взирает на лихие коленца, выкидываемые агонизирующим правительством. К сожалению, разумной замены ему не предвидится – источник и результат всех наших бедствий после предыдущих неудач с призванием варягов, греков, татар, немцев, поляков, евреев, а ныне западных капиталистов. Впрочем, и с безначалием не останемся. Начал у нас не меньше, чем концов.

================

Мы свидетельствуем последнее усилие гласности: сказать, что перестройка не удалась, а Горбачев – исчадие ада. Как в античных апориях одно исключило другое.

==================

Будем ждать, что решительные действия правительства, столь ожидаемые, приблизят его падение. Но где уверенность, что за сим последует улучшение следующей власти? Порывы доброй воли и так держат нас в тупике, народ, того и гляди, вовсе осатанеет.

================

Над Скандинавией сгустился холодный воздух и движется в нашу стороны. Сильный северный ветер полезен нашему здравию,  как физическому, так и моральному. Болезненная предрасположенность к насилию соревнуется с систематическим упадком духа. Впрочем, субъекты того и другого счастливо различаются.

==================

Страна встала на ребро между прошлым и будущим. Или вздернута за ребро?

==================

Чисто российское товарищество, сплоченность,  взаимовыручка на службе у зла – непобедимы. А если чего недостанет – вымуштруем.

===================

Баночка красной икры подорожала в семь раз и стоит тридцать рублей. В свободной продаже ее все равно нет, дают только в продовольственных заказах для ветеранов войны. В магазин пришел человек и купил двадцать баночек. Толпа, бывшая в магазине, сгустилась вокруг бедняги и едва не учинила самосуд.

==================

Что есть русская интеллигенция? Зачаточно интеллектуализированный в европейском смысле слой общества, находящийся в оппозиции татарской власти. Но сама жизнь в рассудочно непредсказуемой среде толкает ее на далекие от цивилизованных действия и движения мысли.

Любя красное словцо, счастливо живем и под снегом, и под пыткой, и во главе толпы, и на троне. Видно, никак не выйдем из-под родовой травмы нечаянно обретенной грамотности. Страна рукодельно перевита Божьим словом, потрясена и немотствует, оставшись необихоженной. Смирение пред властью есть спасение земли сей, ибо непотребство властей может в ответ вызвать бедствия неисчислимые. Законы физики здесь переложены моралью, а то и бытовой святостью: если бы сила противодействия была бы равна действию, то камня на камне бы не осталось. Инерция преткнута, причинность не стоит, тяготения почти нет. Психика же давно повреждена пребыванием в царстве зла благостью Божией.

Русский силлогизм – целая наука. Язык здесь средство слишком подсобное. Называй одно, подразумевай другое, сам понимай третье – небось не дурак. Потому слово тут не закон, а свычная родственность, лежащая то так, то сяк, а за частым косноязычием и вовсе не замечаем.

=================

На телевидении воцарился стиль жженных свобод – “кремль-брюле”. К несчастью, у зрителей под такую закуску не столь много выпивки, как прежде.

==================

В России счастлив уже, когда не бьют и не давят. Природа прекрасная. Люди. Все, что ни есть, удивительно, что есть. И даже сам здравый смысл – от Бога.

===================

Первым актом будущей диктатуры после подавления прочих инакомыслящих будет громогласный запрет общества “Память”.  Его так долго взращивали именно для этого случая, чтобы показать Западу демократизм новой власти.

====================

Кровь в Вильнюсе подняла в цене наше благополучие: еда по карточкам, зато не бьют, не расстреливают. Пока. Несколько миллионов “дикой дивизии” - гарант благополучия.

====================

За полным отсутствием еды и питья режим скоро будет пить кровь. Иного выхода не будет. И для здоровья лучше.

=====================

Позвонил приятель поздравить со старым Новым годом.  Заговорили о политике.  “Лансбергис сам неправ. Почему, если демократия, то сразу цену на хлеб повышать в семь раз? Горбачев своими десантниками только спас его лицо”,  - говорит он.  “Так коммунисты уже 70 лет не дают событиям развиваться естественно,  - замечаю я.  – Потому они и сегодня идут к запрещению собственной деятельности”. – “Их запрещения не избавят нас от наших проблем. Развал империи охранит имперские проблемы”. – “Все-таки они сами провоцируют все конфликты в своих политических целях, разжигают ненависть. Сила противодействия провоцируется действием”. – “Но, уничтожив большевиков центра, они оставят большевистские методы у себя на местах. Грузины антикоммунисты, а с осетинами ведут себя как большевики”. – “Уничтожение Москвы приблизит их конфликт к развязке. Иначе Москва все равно будет поддерживать его и разжигать. И потом надо видеть поведение дикой дивизии десанта в Вильнюсе. Иметь все время под цивилизацией такую бомбу невозможно”. – “Скорей всего, это было спровоцировано положением самой армии. Их там давят, и многое шло от их же инициативы”. – “Ты рассуждаешь как западные посольства в Москве: наверное, Горбачев не знает, что происходит. В любом случае, страны Общего рынка заявили, что приостановят предоставление займов”. – “Ну, это вряд ли. Тогда можно будет поменять резко отношение к Ираку. Например,  открыть “по просьбе братьев-дехкан” южную границу. От Ташкента до Багдада ближе, чем от Москвы до Вильнюса”. – “Я думаю, это произойдет, но после быстрой победы Штатов над Саддамом”. – “Я не думаю, что победа будет столь однозначной. Асад ведь уже прямым текстом обратился к Хусейну: давайте совместно повернем наше оружие против Израиля! Вполне возможен такой поворот и с нашей стороны”. – “Но это уже далекий прогноз. Давай лучше пожелаю, чтобы мы дожили до следующего Нового года, чтобы Бог нас хранил” - “Мне кажется, что он на такие мелочи не разменивается. Как сказал Лев Толстой “Бог живет не подробно”. – “Я так не считаю, - сказал я, видимо, вспомнив, что я еврей, а мой приятель башкир, и, несмотря на долгую дружбу, ей одной дело не кончится. – К сожалению, все мы, чем дальше, тем больше живем вглубь, и скоро, очевидно, все будем взывать из бездны, но каждый из своей собственной.”

==============

14. 1. 91. Звонят из Риги: “Все, что показывает ваше ЦТ – неправда. Всю ночь из Каунаса показывали запись событий в Литве. Пленку вывез шведский журналист. Здания латышского правительства окружены машинами, людьми, приезжает сельскохозяйственная техника из сельских районов, всю эту ночь в старой Риге люди жгли костры. Мост к зданию радио и телевидения в любой момент готовы перегородить. Дети в школы не пошли. На работу пока добрались. Завтра митинг Интерфронта против повышения цен, но мы хотим, чтобы его отменили.  Настроение очень тревожное”.

Наша географическая меланхолия рассеивается куражом периодического зверства и то ненадолго. Вот и нынешнее напряжение не разрешится ни стройной мыслью, ни строкой, ни делом, но готово прорываться сладким воинским братством против супостата, лихой удалью и ставкой своей никчемной жизни на кон против любой другой. Третий день мы в европейском походе, это вам не вонючий Афган, чего стоит один асфальт, матово поблескивающий при фонарях и в легком снежке. Погода бодрит. Все в восхищении от храбрости наших ребят. Несмотря на контузии, все остались в строю. Площадь была удержана за нами и усеяна мертвыми. Нет ничего выше гордости за свою родину в поверженной стране безрассудных ее врагов. Верните же нам наши морозы. Под вечер случилась легкая травля литовцев.

Боеспособна ли армия, привыкшая к действиям против гражданского населения?

Наши революции случаются из возвращения армии из европейских походов. Увиденная свежим глазом родина производит удручающее впечатление. Так откройте границы Европы нашим молодцам, и они покажут вам другую Россию.  Впрочем, что еще сулит возвращение армейских частей из Восточной Европы в восточные степи? Будущее покажет.

Чтобы в стране возник слой обеспеченных граждан, ему нужна сугубая защита властями от прочей массы населения. Непосильность тягот, возложенных на людей государством, вызывает их ненависть к эти тяготы превозмогшим. Посему обеспеченный слой мог существовать, лишь обладая сословными преимуществами типа дворянских или партократических. Когда примут закон о запрете телесных наказаний членов КПСС, глядишь, через два поколения явится и новый Пушкин!

 

Москва по-прежнему город семейный, по периоду распада семейств – одинокой нужды, унылого прозябания, невеселого разглядывания телеоднообразия, нетрезвого ипохондрического бешенства. Перемена времен сулит нам патриотические радости и умственное угасание в архитектурных ячейках экологического бедствия.

Москва образ и сердце России. Подобно ей она расплывается в пространстве как масляное пятно, говоря словами Чаадаева. Точнее, расширяется вокруг бесконечной слободой,  обрекая на запустение иные земли страны. Примета времени – лучина, валенки, автомобиль, компьютер, топор, видеотехника – заемны и потому случайны. Устройство же существования не меняется веками, не имеет видимых целей и не знает результата.

Покойное умиление, с которым едешь в набитом людьми автобусе, поневоле прерывается иногда то нетрезвым скандалом, то нервическим припадком одного из случайных соседей – тем косноязычным обвинением кем-нибудь всех остальных, язык которого слишком хорошо понимаешь, ибо родился в нем и в нем подохнешь, сытый по горло его энергиями,  живой им, в безмолвии его находящий себе укрытие, а в долготе старомодно-сердечных периодов общение с невидимыми, но милыми и близкими душами.

 

Попадающий в Россию иностранец переживает момент метанойи – коренного изменения ума, известного в христианстве как покаяние. Он попадает в мир, казалось бы, совершенно чуждый и нечеловеческий с точки зрения цивилизованного гражданина, но в своей неправильности притягательный для верующего. Россия потрясает иностранца тайной готовностью к немедленной смерти. Он поражен стыдом за свою “буржуазность”. Вот и объяснение популярности на Западе сталинского режима.

 

Сегодняшняя Прибалтика – это граница европейского презрения к русскому, ко всему его опыту абсолютного насилия, к стране зарвавшихся холопов.

Если Горбачев показывает зубы, это еще не повод считать, что у него есть голова. Гений коммунизма отлетел,  пошел счет чистого злодейства. Гиперболического насилия со стороны отсталых народов.

Реакция многих советских людей на путч в Прибалтике была на удивление порядочной. Можно лишь пожалеть этих добрых граждан за их последующие огорчения. Впрочем, шок совестливости проходит здесь быстрее обычной готовности режима топтать в удобный момент любое достоинство. Желчь против автоматов Калашникова – вот и все кажущееся достижением демократии. Впрочем, и оно поразительно.

 

Собрались с женой ехать на трехдневную экскурсию в Пушкинские горы. Профсоюз оплачивает большую часть путевки,  оставшееся – мизер: стоимость бутылки коньяка или ста грамм икры. Договорились с родственниками, чтобы те посидели с детьми. Доченька всплакнула заранее, что мамы не будет несколько дней. Кстати выпал снег и ослабли морозы. В день выезда,  однако, поездка отменилась: вместо нужных для группы тридцати человек набралось только восемь. Желающих нет.

 

Наши вожди умирают зимой. Только смерть Сталина перенесли на начало марта. Такое чувство, что и Горбачева не миновала сия участь. Страна несвобод, зависящая от одного человека, болтается без руля и без ветрил.

Иные же полагают, что именно недодуманность реформ и спасает страну от бед тягчайших, нежели нынешние.

 

Россия страна сугубо литературная. Грубая реальность заменена здесь эвфемизмами. Раздача госсобственности партократам названа приватизацией. Централизованный рост цен и инфляция – “социалистическим рынком”. Театр одного актера – президентским правлением. Даже продовольственную помощь умудрились назвать “гуманитарной”, как будто нам направили тюки с Платоном и Титом Ливием. ожидаемую безработицу хотят объять обсуждением “закона о занятости”.  “Ограниченный контингент” и “интернациональная помощь” уже плешь проели.  Концлагерь – “исправительно-трудовое учреждение”. Избиения и мужеложство – “неуставные отношения”. Что же – уставное? Ныне завеса приоткрыта министром обороны – от кого? – Язовым. Действия десантников в Литве названы законными “с точки зрения устава караульной и гарнизонной службы”. Отсюда уставными отношениями в Советской армии названа стрельба из танков и автоматов по безоружным согражданам. Естественно.

 

Произвол властей навязывает интеллигенту приватные параметры выживания честным, хоть и бедным малым. Горбачев добивает денежную систему. В сберкассы кто будет вносить деньги? 50 миллиардов рублей, выдаваемых населению каждый месяц, через три недели уничтожат денежную систему. В сентябре Новодворской были выдвинуты обвинения в оскорблении чести и достоинства президента. В январе начался суд. Не удивлюсь, если через какое-то время ей вместо приговора вручат госпремию за разоблачение международного преступника,  “саддамита”,  перерожденца и врага нации. Московское время, юмористическая субстанция.

Горбачева обвиняли, что он запаздывает за событиями. Он стал их опережать – тут-то все и содрогнулись!

Новое издевательство – обмен денег. Сотни, тысячи людей записываются в очереди в сберкассы, чтобы обменять несчастные две сотни, которые ничего уже не стоят. Кооператоры на рынках моментально повысили цены. В момент, когда это объявили по телевидению, замкнуло телефонную связь: перегрузка. У людей сердечные приступы, но “Скорую” не вызвать. Накануне все авансы, зарплату, вклады со счетов в сберкассах выдавали как раз меняемыми купюрами в 50 и 100 рублей. Все обеспокоены утратой своего мизера – ста, двухсот, пятисот рублей. Царь Ирод копеечкой юродивого нажиться хочет. Но именно копеечку эту нищий ему никогда и не забудет.

Рижский рынок меняет сотенную на червонец по курсу 1:2.  Количество вызовов “Скорой” ночью – на 300 больше обычного.  Репетиция симфонического оркестра Центрального телевидения утром не состоялась: ни один музыкант не пришел.

 

Русский православный человек убежден, что еду, деньги и прочие блага подает ему Бог, а государство его только обирает.  Опыт свидетельствует, что это действительно так.

 

Рабочим московского автозавода в столовой вместо стаканов дают за 10 копеек залога майонезные баночку, откуда они пьют чай или компот, а потом сдают обратно. Вилки и ложки – вовсе фантастика, предметы совершенно не первой необходимости. В провинции один из инженеров явился на службу в лаптях, в которых в 30-е годы ходил его дед,  оправдываясь, что обуви-то нет. Гласность на этом фоне выглядит странно. Магаданские лагеря уже готовы для приема трудящихся, сообщает один из тележурналистов, побывавший там в командировке.

Кажется, совершенно выпали из обращения железные рубли, еще недавно наводнявшие кассы магазинов и брезгливо отвергавшиеся покупателями в виде сдачи.

 

Большевиков нынче горазды хоронить как никогда прежде. Они выбрали животную тактику защиты себя: “Умри ты сегодня, а я завтра”. Передушить всех, но продержаться хоть год,  хоть час. Что же лучше “всенародная поддержка и одобрение” или нынешняя всеобщая ненависть? Заговоры населения парализованы страхом повторения большевистского подполья.  Остается очередь на убой. Ни рассудок, ни сердце никак не упокоятся в рассуждении российской государственность. Кровь кипит, разум сломлен.

После обмена 50-ти и 100-рублевых купюр, население спешно избавляется и от 25-ти рублевок. На всякий случай. В магазинах и в сберкассах их не берут, но зарплату выдают именно ими. Чиновники уверяют, что их обмена не будет, но ровно месяц назад то же говорили и о 50-ти и о 100-та. Это простодушие лжи вызывает даже умиление. В стране, где никто никогда не верил властям, надо быть и поворотливей. Сталину это удавалось. Кое-что перешло к Хрущеву. Не совсем миновало Брежнева. Нынешние не чета им. В начале 60-х Хрущев на встрече с учеными-ядерщиками рассказал анекдот о двух евреях,  встретившихся на вокзале.  “Ты куда едешь?” - спрашивает первый.  – В Житомир.  – “Ничего себе,  - думает тот.  – Он ведь и действительно едет в Житомир, а говорит так, чтобы я подумал, что он едет в Жмеринку!” Теперь наши руководители по-прежнему едут в Житомир, но клянутся, что в Жмеринку. Их слова расшифровываются всеми в обратном смысле, а кривое прямодушие вызывает чуть ли не жалость. Впрочем, Горбачев,  говоря, что едет в Жмеринку, чуть не уговорил всех своим красноречием и мимикой.

В России все есть миф, символ, присказка и аллегория.  Горбачев – миф о Сатане.  Потому что Сатане в России и нелегко и страшно интересно. Здесь ведь вера и неверие абсолютно совместны.

При обмене крупных денег, многие, у кого таковых на момент облавы не оказалось, испытали просто-таки физическое наслаждение от чужого отчаяния. Телевидение нам с лихвой показало таковых в милицейской форме. Гражданская война вообще начинается с конфискаций. С удовлетворения одних, и с припертости других к стенке.

 

Есть целая наука по обнаружению преступников и шпионов прямо по месту службы и проживания. Главное, обратить внимание на неприметные частности – оплошности разговора,  бегающие глаза, детали биографии. Тут скрыт азарт бытового натуралиста, коллекционера пакостей, начитанного скрытого чекиста. Так соседка по дому, пятнадцать лет улыбавшаяся нашим деткам, рассказывает во дворе, что моя жена всю жизнь мечтала выйти за иностранца, из тех, что ходят в наш дом, но неудачно и потому так и вынуждена ограничиться евреем.

 

На завтрак яичница. Днем перловый суп со свининой.  Вечером пюре с котлетами. В первой половине дня несколько чашек кофе, во второй – крепкого чая. Вот образчик питания, на который достает терпения, продуктов, а иногда и аппетита.

 

Когда правитель ставит на углу танки, дабы повысить цены, перед тем взвинтив зарплату, то, очевидно, что он достаточно интеллигентен, знает, как к нему относится народ, и явно находится не на своем месте, с которого, однако, подобру-поздорову никогда не уйдет.

 

Обычно русские гордятся своими застольями с гостями, хотя в последнее время они и приутихли из-за пустых продмагов. Иностранцу же оные застолья представляются экзотикой. Во-первых, из-за распашки нравов и темперамента. Еще два века назад говорилось, что эти собрания гостей слишком однообразны: вместо ломберного стола, горящего камина, диванного флирта – одни лишь лесть в лицо и злословие в спину. Посему, выводили,  и характер формируется узким, ибо “во всех домах делают и говорят приблизительно одно и то же”. Время утекло, а злословие осталось. Нам, впрочем, кажется, что мы говорим о литературе, а вот гости за границей настолько пусты и никчемны, что непонятно, зачем и собирались.

 

Западные интеллектуалы оценивают результаты, русские – предчувствия оных. Отсюда разная оценка Горбачева. Однако вот ведь и результаты мнимы, и предчувствия безошибочны.

Свободы дарованы: у метро толпа мужчин смотрит как играют в рулетку, уголовники собирают дань со старух, торгующих цветами, девушка разденется за углом за десять долларов, улицы постепенно заполняются тем, чем должны – чернью и ее развлечениями. Порядочные же люди должны или дома сидеть,  или выбирать общество по себе, то есть сбиваться в сословия.

Россия все более склоняется к матерному экстремизму.

 

Говорят, жилище человека есть отпечаток его души. Стало быть, души русских устроены теснее прочих, родственней, сумбурней, может, и неряшливей. На том бы и остановиться, но чем объяснить неизбывность тараканов, клопов и крыс?

 

Разговор в метро после обмена денег.  “Дура я дура,  - говорит одна,  - сколько вкалывала из-за этих денег. Стоило ли,  чтобы сейчас все и отобрали?” - “Да не расстраивайся,  - отвечает другая.  – Может, здоровье-то как раз больше и не понадобится”.

 

Газетные новости нимало не передают подлинной московской жизни, только создают шум в голове. Этот жанр от нас далек, потому и удушение прессы пройдет незамеченным. Наш жанр – записки сумасшедших. Ну и еще сведения иностранцев о России.  Те и другие видят все некстати – как оно и происходит. Газеты же настаивают на жизни,  которая нас минует.  С увеличением числа газет мы удаляемся под сень диктатора в цвету.

Что за аберрация при чтении газет! 7 ноября звонит знакомая из Нью-Йорка: “У вас что, революция? В Горбачева стреляют?” Это по поводу небольшого и темного эпизода, к которому вряд ли не приложили руку спецслужбы.

 

III.

Шелк-сырец в кокономотании получается через пень-колоду. Шутки дравида схожи с притчей. Раскорячив пальцы, хочет доказать свою свинью. Сойдет пена, пойдет порода. Ума и так слишком много, он приблизителен, только глупость абсолютна, как ноль, достигаемый лишь в глубоком сне без сновидений. Тут и слова идут с отверткой, штопором, подковыркой. Не различимые, как облака слепцу, как верхняя зыбь кровотечения. Сепаратор сбивает слова в сметану, сывороткой идут ко дну индейцы. Там внизу удобно снимать скальп и сидеть налегке, с заспиртованным мозгом. Правила приличия. Моральное подавление. Желание отойти в сторону, отказавшись и от мух, и от котлет.

Есть ведь и неизвестные миру языки. Почему не пробовать говорить на них, чтобы не терять практику неизвестности. Оттуда и откроется, что не знаем. Сад занесен снегом, ни следов, не дорожки. Глотать надо аккуратно, чтобы в то горло. По гландам узор снежинок, как на трусиках с раскрытым наружу мяском. В саду ни входа, ни выхода, зимой тут не живут, можно не пытаться. Умиратка закопана глубоко под стеклышком, как секретик. Даже весной не найдешь, но весна забьет фонтаном нефти, стало быть, и ее не увидим. Просто высохнет асфальт, и народ уйдет тенями на восток, чуть выше ватерлинии. Скучно, как видеть изо дня в день одни лишь свои сны.

История мельчит. Люди сбиваются в большие толпы и армии, сходя с холмов, занимая и вытаптывая долины, разлетаясь конницей или сбиваясь в придорожные пробки. Сверху как что-то тараканье. Воздух разносит слова. Он прислушивается, раскрыв рот. Такого не слышал еще. Лоб разверст. В груди - ландыши и певички. Опьянение изнутри. Но его мутит от приказа, и поэтому остается только лететь над полем боя движущейся мишенью. Или не быть вовсе. Мыслящий ветряк. Дамы, которым он заделал детей и смылся, нервно и красноречиво осуждают его за малодушие.

Корпия бьется в окно несмываемой грязью потопа. Вещество организма не позволяет всплыть, подобно согражданам, мелькающим в телевизоре и в дорогих автомобилях. Казалось, Бог пишет не книгу жизни, а книгу жалоб и предложений, да наспех и никогда не будет ее читать. Зачем эти стручки со стен, сталактиты и вызывающе черные дыры? Люди не лучше, и на Пряжке от них не спастись, наоборот. Дом меланхолии на Кутузовском проспекте, смешно. Следы воздушных стоп. Неужто и впрямь легкий трепет языковых сосочков может вывести к чему-то хорошему? В обозе продолжал черкать в блокноте. Сочная дрянь звуков нелюди рвала несчастное сознание. Пятнами пульсировало гегелевское исподлобье. Расшатанное самосознание добавляло бреда. То он махал шашкой над бедными селянами, то они над ним. И то, и другое рвало сердце на червонцы. Спать тоже было нечем, - голова болела, бодрствуя почем зря. Ноты бене летят по ветру. Японки с зонтиками на берегу реки Сумидагава в снегу. Толку ли быть шуйцей весеннего грома, кто бы им ни гремел?

В губах застрял дебил. Безумием разогнал домашних. Все ушли на войну. Догорели деревянные части дома. Хроматический этюд атмосферных неурядиц. Где-то участковый ходит в поисках, чего бы украсть, его семья хорошо хочет кушать, издалека приехала. Птенчик прилетел на запах весны. Молодайка бьет в окне в ведро, сгоняя с постоя. Бурлит желудок потоками кала. Горный поток, на который орлиными глазами смотрит чабан Баранов. Остекленел, выклянчивая. Слишком много всего, и некуда деться. Ногтями сгрыз волнение. Залез в бутылку, там тело, видно плохо, но тепло, главное, перезимовать, а там и наружу можно, - лицом в снег.

Говорили, что у него хорошее лицо для подаяния, - интеллигентное, открытое. Хотя и плюнуть, конечно, могли, и кирпичом, завидовали, думал. Хотели, чтобы он сам подавал, а не ему. Счастлив был сидеть в своем углу. Плел сеточку паутины, без профессии не пускали. Слюна чужая, мастерство свое. Бунинская слюна, некоторые брезговали, а ему нравилось. Витал в настроениях, расшатывая с трудом обретенную нервную систему. Еще немного, и лошади понесут.

Ум так и голосил всю ночь, а утром глаза озябли. Лишь сферический конь в вакууме заставил проснуться. Вымерли без удивлений. Кровь морочат слова. Покалывает в пятки. Догоняет. Восстань, пророк, и виждь, и внемли. Странное существо ползет на коленках, вглядываясь в свое душевное число. Морду лица пропил, проел. Фосфоресцирует вялая нутрь. При погоне отбросил ее врагу, а сам, отлежавшись какое-то время, начал все сызнова. Клекот шнурков, лиловеющий ветер, плавки сидящих на пляже в песке. Дыханье рифмой подгоняет закопанного по брови в здешний воздух. Рыба в перчатках и канотье раскланивается костистыми плавниками, отставив мизинцем трость. Горло прочищаешь ершиком, запиваешь позвонком. Был в духе в час слоеный, да весь вышел, подбирая звук себе по губам.

Весь Париж стоит на автоматическом письме, а у нас грязь непролазная сплошь, и в деревню, хоть ползком, не пройдешь. Натянули скальп и - под козырек. Блюсти выданную при рождении под расписку серую кашку мозга. Слив через крестец. В один бред не вступишь дважды, тем уникален. Чешуйки глаз припадочной фаты-моргалы. Обратная эволюция в неизвестном направлении. По бокам ГПУ. У писателя Евгения Попова родной папаша работали чертом в аду и были с позором уволены за пьянство. Косой луч генотипа. Падшая форма отрывного календаря. Осень Психеи. Человек это мешочек с костями, который бросает алкаш, гадающий на судьбу вселенной.

Наступает утро. Кукарекает позитивизм. У настоящего философа мозги, как у свиньи сало на брюхе, - слоями. Позевывая, приходится идти думать, завтракать, опять думать. Жена страдает за его нечистую совесть, - свинья найдет душевную грязь, чтобы просветляться, юродствуя. Милая, прости и помилуй. После стремительного майского дождя плотная зелень деревьев, под которыми стоишь у подъезда, - вчера еще не было этих больших капель, срывающихся за ворот рубашки. Неужто родишь? Сначала спилась любимая собака, потом умерла мать, но это было уже не так страшно. После вскрытия надпочечники оказались в виде жука, который, к тому же, ожил и улетел.

Подружка решила красиво умереть. Надела самое красивое белье, самое красивое платье, накрасилась в последний раз, как никогда удачно. Приняла снотворное. Постелила свежайшее белье, надушилась французскими духами. Тут как раз подоспела блевота одновременно с поносом. Вывернуло наизнанку и сверху и снизу, чтобы смердящая лужа, в которой она исходила жизнью, поглотила ее полностью. И странно, что первыми в ее роскошную квартиру нагрянули черви. «Скорая» и милиция приехали позже, вызванные подругой.

Пивное брюхо гуляет само по себе. Дамочки деликатно подглядывают под него, но оно самоценно, там ровная долина. После отстоя пены каждый доливает, как может. Раму для ню придумали фашисты. Все должно вылезать и чувствовать свободу. Еврейка надела передник кузнеца и заразила русский народ блатной феней, - теперь это вскрылось. На смену уже идут китайцы. Срамное сдуто с веток, однодневка хрустит на зубах, резины беглая форма залита в глаза по уши. Череп бредит Буддой.

Хромосомы на палочке Коха, влажный кашель в висках. Сотрясение света в коленях, открывание створок. Это устриц усилие электричество выдать в ногах. Рассказать о себе и вкусить свежий творог. Щебет шербета к чаю, пенье щегла на веранде. Много сердец спит в веревках древнего пенья начатков, пальцы с утра шелковицы, мрамор холодный в устах. Чтобы увидеть в воздухе негатив своей фотографии, надо много выпить. Неужто и там каверны. Ять твою драть. Переперстал инвенцию в дребезг пьянолы. Бахом большим и сухим выдрал предчувствия слух. Восемь, четырнадцать, пять – бред не внушаем спиралью. Выдох закончен стихом, правым деленьем ума.

Цвет поллюций – розовый церулеум, как шутят ученики художественной школы, этакая голубая краска с зеленоватым оттенком. Век живи, век ебись. Проскакивая текст, отмечаешь лишь сальности. Сталин отмечал страницы сальными пальцами, а сальности отмечал Демьян Бедный, пока не заткнулся и не распродал свою библиотеку. Не почел за честь, чистюля. Надо любить все проявления вождя. В конце концов, оба правильно сделали, что умерли. Или вот: стоит только начать подравнивать бороду, не успокоишься, пока не дойдешь до мяса. Мудрость дается человеку один раз, а не отнимается до конца. Там где слова сложены без бытового смысла, - там не разговор, но заговор. И так далее.

Светлеет тело рвотных масс, зерцал померкших виден иней, и бесконечен медный таз, накрывший гроздь увядших лилий. Там наверху в мерцающей глуши вскипает будущего чайник. На языке чужом щебечешь ты. Прощай, имбирный безотказник. Ампир не сбился на закат. Чудовище – в кольчуге лирной, где шпиль торчит валторной жирной, и мед течет, и хвоя гаснет, и тень уже не знает глаз, поскольку птиц двоенье в облаках. Где были мы, там нас не будет. Так закричавший воин - лег. Терновый воздух здесь не греет. Улов листвы, дрожащий ад, слепых сердец безумья стремя, и тихий Дон, и персть лампад. Кто сжался в нюх, кто пишет воду, иной не знает кожи стон, два сапога масленкой вхожи, трепещет кровь, летает яд.

Здесь смысл запретен, стыд шагренев, Адам стекает на восток. И свиток дня согласьем веет, скорописаньем белых строк. Мягкое шевеление фьючерсными контрактами в торговле будущим сошло на нет, и ты слышишь полифонической кожей моцартовский гобой. Словам довольно внутреннего голоса. Мычишь, обозревая окрестность. Неужто кто-то замышляет против тебя? Поди ж ты, вселенная вокруг, а им места мало. Ага, ты чья-то пища. В Аргентине не принято танцевать танго под слова: или пой, или танцуй. Ты не знал это, может, обидел кого. Насилие подвигает нас к метафизике. Особенно насилие над нами. Ты слишком многих вытеснил из своего сознания, чтобы остаться в живых. А некоторые из тех, кого там оставил, угробят в первую очередь. Пауки в хаки вьют веревки виршей в восточный ковер Арахны.

Путешествовать на том свете еще опаснее, чем здесь. Слишком много иных смыслов, тут верховная паучиха ведет тебя, вкручивая узором в серый цветок. Три женщины в саду орнамента дуют в лицо, не давая думать. Ты ведь тоже всего лишь мясо, - пусть и для умственных удовольствий. К тому же, оказалось, у него нет страховки. Все собрались, стали пучить на него моргала. Жук пернул. Время размножается дрозофилами, те ткут людей в пейзаже. Движется одичавшая картинка. У свеклы вырезано нутро. Мучаешь, когда жрешь других, этого не замечая. А тут твои косточки обсасывают. Спохватившись, заверещал по-латыни. Пока бредишь, жив. Слова пахнут. Языком воздух полн. Светало. Странная фобия, - на фоне людей бояться полтергейста.

Он сходил с ума под дождь слов. Оберег, оберег... Так водосточная труба бредит по осени на углу дома. Засыпал с укропом в руках, чтобы попасть на шествие мертвецов, а оттуда на метро и в царство Ирода. Милиция задержала старого оборотня из Ливонии. Летел за Херлекином по встречной полосе без мигалки на красный свет. Тоже новая Маргарита выискалась. Как сказал учитель, все, что здесь напишешь, там случится. Гекзаметр воли, студня горизонт, лугов альпийских наслажденье мышье. Душа моя, кипящим утюгом бирюк лазурный гонит тебя выше. Эфир ревнивый, тихий метрдотель хотят изгнать из мерных сублимаций, но ты, клошар, припав к скале древес, прешь напролом, как курс сраженных акций. Уж не пародия ли Бога ты, всхрипит вниз перевернутый бинокль, которому всяк нюхнувший цветы похож изнанкой крови на тот цоколь, где ты стоишь, взошедший на панель, из ряби в ночь перепорхнувший юзом, и рокотаньем яви андрогин письмо безумья рассылает музам.

«Дорогая моя, что значит – не в свои сани не садись?» - «А я и не сажусь в свои сани!» - Это из учебника психиатрии, только вместо «дорогая моя» там стоит обращение: «больной». Умный человек, женился на сумасшедшей. Так это потому, что сам сумасшедший. Понял, нет? Из диалога видно. У тебя же нет белого халата!

Здесь гомон ветра рассечен на ребра желтые фонтана. Хлопки петард, и звук часов, и пенье белых червяков, шуршащих старою газетой, и тихий снег, сухой язык, прилипший к черствому сомненью, и ржавый жар далеких пчел, числа вчерашнего томленье, и нагота цинготных лун, зимы успенье, вид гриппозный, вспорхнувший прах ушедших рун, и разночитанные стансы адриатических утех.

То ли размягчение мозга тому причиной, то ли появление там внешних агентов вроде червей или вирусов, но он чувствовал себя неуютно. На улице дождь мешался со снегом, все казалось странным и нежелательным. Он укреплял осыпающуюся с боков почву ежедневным чтением Хайдеггера и Никласа Лумана, иногда сам что-то пописывал злое и справедливое, ощущая, что это не особо и на пользу идет ему. Хорошо бы построить мост, думал он, укрепить обрыв, да и построить, - нечто ажурное, металлическое, уходящее со стороны заброшенной деревни, где он вековал, на закат. И впрямь ничего особо сложного в этом не было. Однако надо было составить твердый план и его придерживаться. Потом – комплекс подготовительных работ. А, когда все будет готово, слушать, как мост будет звучать печально и возвышенно в окружающей тишине неба, полей и дальнего леса. Ну, а там можно перейти реку, отправившись дальше.

Отчетливость слов и понятий, дробящих и высушивающих мутную и гнилую здешнюю почву, бесплодный сплошняк мусорного быта, и влекла, и страшила его. Он так и читает в наступившей незаметно вечности о термине и конкретной метафизике, о смысле идеализма и постижении духа систем, хочет многое систематизировать, а, главное, продумать план и постепенность действий. Раньше щелкали, сменяя друг друга, дни и ночи, а теперь вовсе незнамо что, но он уже привык, и подступающая пустота гложет его все меньше.

 

IY.

ПУТЕШЕСТВИЕ АНОНИМА В МОСКОВИЮ В 1?92 ГОДУ

В поисках Ойкумены.

Любопытную страну обнаружили мы в месяце езды от старинного города Штеттин.

Не буду говорить о внешней странности. В такой дали ничего иного не ждешь. Поразительны ее обычаи, отличные от принятого в окружающем мире.

Здешний государь и высшие его чиновники держат население в строгости, полном владении животом их и имуществом, а также в безысходной привязанности к земле, на которой суждено было тем родиться.

Предполагая существование заграницы, но никогда ее не видя, московиты строят о ней самые забавные апперцепции. Для них это некая территория, в корне противная их собственной. Простонародье считает ее адом кромешным. Иное мнение, высказанное публично, карается смертью. Лживые указания властей на сей счет обсуждению не подлежат.

Более сообразительные, зная, что правды не добьешься, строят свои представления от противного. Чрезмерный досуг и малая подвижность заставляют их подозревать во внешнем мире гораздо более благ, чем способно выдержать любое человеческое общежитие.

Фантазия, впрочем, является наградой сама по себе. Работа воображения заставляет сердце вырабатывать душевную теплоту, столь необходимую в их холодном климате. Человек обдумывает идеал, доходя до подробностей, достойных восхищения. Если бы хоть малая часть из придуманного увидела свет, утопия эта потрясла бы мир своей выстраданностью. Но на всем в России, включая ее мечты, лежит странный изъян несуществования. Довольно сказать, что правитель именует себя здесь царем Казанским, Астраханским и Иудейским, не находя в том ничего зазорного.

Страна сия подтверждает закон: бред о загранице есть самоисчерпание народное. Закрытость родит взаимоотражение иллюзий. Происходит державное напыживание пустотой.

Редких граждан, встречающихся с иностранцами, экипируют из государственной казны – для вящего впечатления о российских богатствах. Также и за границу выпускают людей с достатком, способных не впасть в транс от вещей, отсутствующих у них дома.

Приглашенные же в Россию должны быть специально поражены ее азиатской роскошью. При ближайшем рассмотрении вся она оказывается иноземного происхождения. Но она и рассчитана исключительно на иностранцев. Здешнюю сугубую почесть к ним трудно, впрочем, отделить от слежки и подозрительности.

Вдруг все меняется. Границы открываются настежь, как для проветривания. Периодически полное отторжение оборачивается объятиями и уверениями в желании “жить как люди”. Это не менее парадоксально.

Все здесь убеждены, что люди за границей России рвут друг другу глотку за малейший прибыток. Прежде они резонно почитали это злодейством, ныне объявляют добродетелью.

Мало того, что в расчет берутся внешние признаки чужого благоденствия. Но сама внешность заимствуется с перевиранием важнейшего. Русские заходят в подражании гораздо дальше любых мыслимых образцов. Свой пыл они трактуют как общечеловеческий, нимало не относя его к числу своих уникальных уродств.

Так узник выходит из тюрьмы с нетривиальными ощущениями будущего. На деле же оно или скучно, или опять-таки криминально.

Те, кого считают самыми умными, используют форточку для побега. О них ни слуха, ни духа.

Некоторые, испытывая за границей ужас от мысли о возвращении, при этом вновь пластично входят в от роду им сужденные российские неприятности. Это эталон выживаемости местного вида. Ни казарма, ни зона, ни заграница не страшны им. Всюду есть удовольствия, которыми они живы.

Плохо лишь тем, кто питал надежду. Их заграница обрушивается, словно последний день Помпеи. Для них это фантом, наполненный антиправительственным содержанием. Они не знают иного языка, кроме вымечтанного. Ничего не понимают вокруг. Имперская замашка всечеловечной России подложила им свинью. Люди вокруг, оказывается, плюют на вселенскость, живя по частным законам.

Исконный диссидент понимает, что Россия по нему плачет, и первым плачет по ней сам. Теперь он видит, что именно в России достигнуто подобие вечности, ибо ей некуда стремиться, особенно при хорошей погоде. Не быть патриотом здесь физиологически невозможно. Нельзя, смирясь со званием русского и восприняв что-то другое, не сойти от этого другого с ума.

Доводов в пользу российскую мало, но они существенны. Привычка, погода, красота мест, где нету людей, показная строгость начальства. Потом доводы кончаются. Следует недолгая брань, и человек вконец успокаивается, приемля то, что есть.

Энергия заблуждения, подвигающая крепостного философа на поиски ойкумены вне России, возвращает его наконец обратно. Географически страна так огромна, что даже мысль, пройдя свой круг, не может выйти за ее пределы. Гравитация этого абсурда компенсируется внутренним давлением любви к родине.

Большинство же населения открытость границ деморализует. Они еще больше пьют, еще меньше работают, впадают в прострацию. Хозяйство окончательно разваливается. Деспотическое дарование свобод вызывает ненависть к извращенному либерализмом начальству. Оное же, обманутое в лучших чувствах, вынуждено приступить к новому кругу долговременных репрессий, с облегчением всеми встречаемых.

Своевольство власти делает подчинение ей внутренне безмятежным, по-своему счастливым, как нигде на земле.

Когда орды варваров бросаются с пустыми чемоданами на сопредельные территории, наводя ужас на местных жителей и приучая тех к обыкновенности воровства, разврата и отсутствия приличных манер, то западные правительства понимают наконец, что масонские лозунги равенства и свободы писаны не про всех, и думают теперь, как бы только загнать русских обратно в их рабское состояние, для которого они, видно, созданы.

Наверное, здесь какая-то загадка, ибо и землю сию по внешности никак не назовешь поганой, и жители на первый взгляд добры и сердешны, и власть производит впечатление единственного на много степных верст европейца, где, как заметил Пушкин, ничто не мешает ей быть во много крат гаже.

Внутренняя Монголия.

В России труднее встретить что-либо примечательное, нежели его выдумать. Рассудок, испытывая голод, восполняет себя воображением. Наверное, потому история с географией, к коим сводится здесь политическое устройство, носят баснословный характер.

Огромность податливых пространств и крайняя недостаточность застройки сразу же подвигают на архитектурные размышления, уютные, энциклопедичные, ибо происходят на бесконечной, безлюдной равнине под огромным прекрасным небом, в котором было бы напрасно искать Бога.

Повозка и одиночество – вот и все, что предстоит путешественнику. Любопытно смотреть на медленно кривящуюся физиономию англичанина, впервые попадающего сюда.

Неудивительно, что в психике западного человека начинают происходить необратимые изменения. Он пьет, пишет доносы на знакомых, становится русским патриотом, пишет толковый словарь пословиц.

Сам же русский человек смотрит в небо, как в место погребения сотен поколений своего рода. Он знает, что ему не избежать их. Именно там, в небе начинается его покорность всему на свете, вскармливающая государственную тиранию.

Дорога на небо гораздо благоустроенней земной, проселочной. Подбрасываемый на рессорах в сухую погоду, утапливаемый в грязи в дождь, человек погружен в мысли о грехах своих тяжких, коими вдрызг расплющен на великой среднерусской равнине под конгруэнтными ей бесцветными небесами.

Лучшая в мире архитектура по небрежению оставлена здесь на бумаге. Потому, кстати, и ездить в Россию лучше за письменным столом, разложив планы, карты, записные книжки и альманахи.

Зримое ее безобразие монотонно и одинаково на протяжении тысяч километров. Вам начинает казаться, что вы угодили в иную вселенную, раскинувшуюся транзитом на пути к тому свету. Европейцу, идущему в ад, немудрено заблудиться российским трактом. Особенно следует быть внимательным на перекладных...

Также на бумаге расположены основные труды, предпринимаемые гражданским населением. Почетным является обливание грязью собственных нравов – злое, лапидарное, исключительно точное в невероятных деталях. Желчное оплакивание своей судьбы составляет главное удовольствие грамотного человека.

Россия в изъязвительном наклонении дала ему сто лет права переписки – себя справа налево: в жида; ее – снизу доверху: в тысячелепие Руси.

Излишне говорить, что законы и постановления правительства тоже осуществлены лишь благодаря местной письменности и ею же исчерпываются.

Когда населению предлагают кодекс и конституцию, то оно, жалуясь на худобу и неразумие, молит оставить его в покое, а законы прописать лишь начальству, чтобы не так шкуру драло.

Вообще русский народ щекотлив и увертлив. Неудивительно, так как географически Россия расположена в пределах лжи и стужи. При дворе самым главным является министр лести, по совместительству управляющийся с печатью.

Чтобы расшевелить однообразие русских равнин, действительно нужна нечеловеческая роскошь воображения. Выпускник европейских колледжей наделал бы дел на скифском троне, его и не допускают туда.

Богатство тут может быть только фантастическое, неимоверное. Это страна, где блеск заменяет дело. Страна северного сияния и окончательного мрака. Мировая цивилизация приперта Россией в полярную ночь.

Архитектура здесь – приблудный европейский гость, сходны со сновидением. Русские жилища безотчетно хранят на себе печать временного пристанища подвергаемой мытарствам души. Несмотря на крепостное состояние, русские по-прежнему перекочевывают неизвестно куда, но уже со всеми своими просторами.

Вечное ожидание тюрьмы, сумы, войны, посмертных и здешних мучений сильно скрашено нетрезвым самозабвением. Алкоголизм – странная, но несомненная форма российской духовной жизни. Им достигается особое панорамное видение местной жизни с высоты ангельского полета, так отличающее население.

Тогда же, считается, несчастные произрекают священные речи, за которые их не могут ни тронуть, ни призвать к сатисфакции.

Пища и выпивка здесь – и предмет довольства, и мера социального положения. Ни одному правительству не удалось еще обжать необжатное, то есть собрать все то, что произросло в бескрайних российских полях. Призрак голода витает над ними, время от времени унося до половины народа. Выжившие – худосочно, начальство – дебело и вызывает тем большую ненависть окружающих, что легко узнается по брюху.

Самое уважаемое место в доме – кухня. Еда заменяет и все прочие ремесла, кроме, конечно, воровства, коим население владеет в совершенстве, уступая лишь собственному государству, вытряхивающему из людей все, что тем удалось содрать на большой российской дороге.

Этот взаимный разбой не только заменяет экономику, но и поддерживает страну в состоянии, изумляющем всех своей устойчивостью.

Время от времени тут наступает зима, и организм русских замирает до лучших времен. Под снегом Россия выигрывает сразу в красоте, в войнах и в мнении путешествующих по ней.

Природа полна покоя и безмятежности. Неуловимость и длительность закатов доказывает близость страны к космическому эфиру, чье созерцание вполне может заменить здесь все блага цивилизованной жизни.

Впрочем, московитяне привыкли к зимнему мраку и, если вечер долго не наступает, приближают его беспробудным пьянством. Трапеза клокочет темпераментом и уносит людей еще больше, чем голод. После вкушений и возлияний ложатся спать, где пришлось.

Выделение из пьяной толпы – привилегия начальства. Дома их грандиозны, особенно на фоне лачуг и грязи, из которых они были однажды изъяты монаршей волей. Одновременно с назначением на пост подписывается и ордер на арест. Царь регулярно бросает бояр в виде кости своим свирепым и голодным согражданам, которых боится не менее, чем они его. Репрессии против своих – единственное средство против частых революций, поднимаемых этим самым вольнолюбивым и в то же время самым рабским населением на земле.

Русское христианство своеобразно, как и все прочее. Огромные соборные церкви играют роль верстовых вех в степи более, нежели духовных оплотов. Внешняя величественность монастырей вполне искупается внутренним убожеством верующих. Христос здесь без подробностей – как Бог дал.

Это – великая страна, приучающая к небу путем воспитания жить подальше от людей.

Европейский городишко настроен на тон окружающей его природы – долины, горы, а то и просто дерева. Горожанин разносит свое бюргерство в дорожной сумке, по хорошей дороге. Все соразмерно познанию и жизни. Мысль ложится по давно протоптанному Богом и людом подстрочнику.

В России селенья зарастают чернобылем, кустарником, гнилым бревном, чтоб замаскироваться от неведомого еще пока супостата. Тот и проходит мимо, ничего не заметив.

Вообще умный и лишний человек может увидеть здесь многое из того, что скрыто от прочего мира. Главное – иметь при себе европейскую мерку. Тогда дикари, выбитые на Траяновой колонне в Риме и вдруг увиденные воочию в двухстах верстах от российской столицы, произведут по контрасту гораздо большее впечатление, чем на обреченного на бессрочную московитость аборигена.

Октябрь 1992 года.

 

ПУТЕШЕСТВИЯ АНОНИМА

1.

Пересекая границы Московии, я знал, что ее странность поразительна только в первый момент. Потом вздрагиваешь лишь на что-нибудь человеческое.

Шоссе от аэропорта теснил огромный рекламный щит “Христос воскрес!” на месте прежнего “Решения партии – в жизнь!” Поразительный эффект. Поневоле задумаешься, а существует ли Господь на самом деле, если Он официально признан в этой стране? Не удивлюсь, если к 2000-летию Ему дадут Государственную премию!

2.

В местной контрразведке, куда меня привели оформлять документы, будто ненароком демонстрируя ужасные орудия пыток, на стене висело два плаката с сентенциями. “Если враг не сдается – его уничтожают. Максим Горький” и “Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство. Александр Пушкин”.

Со страхом внял я этим циническим предостережениям людей, имеющих надо мной безраздельную власть. Как всякий иностранец, я больше всего боялся подвергнуться противоестественному сношению с российскими законами.

3.

Наконец мне выдали временный вид на здешнее жительство. Не скрою, я ободрился. Окружавшие люди в мундирах показались мне даже милыми и воспитанными. В конце концов в России столько народу носит военную форму, что ее отсутствие на человеке воспринимается как особая изощренность в секретном надзоре за вами.

То же с орудиями пыток, которые оказались деревянными счетами, известными из античной археологии. Там они назывались “абак”, здесь ими пользуются в лавках. Вдруг понимаешь, что все эти дыроколы, скоросшиватели, огромные железные скрепки для бумаг используются во вполне бюрократических целях: для упорядочения как информации, так и ее носителей.

В общем, вполне милые мальчики с их особой интеллигентностью государственных спецслужб. Позже я заметил, что эта мгновенная перемена в твоем восприятии физиономии ближнего – с откровенно злодейской на крайне приятельскую и составляет суть здешнего общежития.

4.

Не скрою, миссия моя деликатна. Наблюдение и рассудок преследуются здесь едва ли не по закону.

Иностранца в Московии тревожит не абсолютное зло, которым он сгоряча ее награждает, хотя мог бы с ним смириться, ибо сам из той же епархии, но отсутствие понятной ему логики.

Нельзя, например, сказать, что московит эгоистичен, как, допустим, француз или швейцарец. Нет, он самозабвенен в своем служении царю и отечеству, которым желает, однако, самого позорного и мучительного конца.

Как тонко заметил Иосиф Сталин, один из выдающихся московитских правителей, глубоко вникший в суть своего народа: “Это только глупый вредитель вредит. Умный вредитель не вредит, он хорошо работает!”

5.

Русская мысль некстати восприимчива. Приверженцы особого московитского пути берут в доказательство этого совсем уж протухшие западные идейки. Нормальное же российское просвещение тиранически требует выбирать между собой, то есть просвещением, и собой, то есть Россией. Ибо это совмещение несовместимых понятий, приличное разве что Шекспиру или местным евреям, давно и коварно охладевшим к рассудку.

6.

Посещение гостиницы, автобуса, ресторана, уборной, осязание несвежих простыней, ожидание пищи и побочных результатов ее вкушения, встречи с разного рода казенными людьми вызвали в памяти самые трудные испытания разведшколы. Как я был благодарен своим наставникам!

Потом, однако, поневоле задумался о народе, которому все это нипочем.

Хорошо бы, подумал я, чтобы в будущей войне с инопланетянами мы выступали с русскими на одной стороне. Но реально ли это?

7.

Полез в метро частным образом, сразу оценив щадящий режим, создаваемый в Московии инородствующему путешественнику. По выправке и озлобленности здешний народ кажется целиком состоящим на государственной службе, то и дело переходящей в общественную. Постоянством службы объясним и поиск врага, ибо тот поневоле не вечен и переходящ как знамя соцсоревнования.

Признаки дикости бросаются в глаза, заставляя пожалеть о начальственных мягкостях. Говорят, что это народ порученцев, живущий по приказу, а по воле только буйствующий. Тирания кажется наименьшим из зол, оказываясь, однако, злом несоизмеримым, ибо прогрессивно наследуемым.

Потому, наверное, жизнь в России и начинается всякий раз с нуля, а заканчивается энергичными мерами по его, нулю, переустройству.

8.

Срамные дьяки и думные сраки составляют две нераздельные половины московитского управления. Одни называют себя бюрократами, другие – интеллигентами, но иностранцу мудрено заметить между ними разницу. И те, и другие сраму не имут, за исключением того, которым их наделяет самодержец по мере соответствующего использования. Поэтому всякая реформа, как мне сказали, имеет секретное дополнение: “Об исполнении срамов в России”.

9.

Пребывая в гостинице, я вдруг заметил, что возбуждение здешнего населения корреспондирует с миграцией насекомых. Подозреваю в этом солнечную активность, а не только правительственные послабления.

Например, сообщения о военных действиях в провинции, о которых я узнаю из включенного телевизора, совпадают с оживленным движением тараканов вокруг оного. Потом вдруг тараканы исчезают, как не было, и одновременно с этим устанавливается твердая власть, совместное армейское патрулирование и общегосударственный террор.

10.

Пропитавшись здешней тоской, я вышел на улицу и пошел к ближайшей префектуре, ловя взгляды хорошеньких женщин и поневоле желая описать их с какой-нибудь тривиальной стороны.

Говорят, они образованны, сентиментальны; самые профессиональные работают уже не на госбезопасность, а на вполне частных пассионарных кавказцев. Зная, что у вас есть доллары, и те, и другие могут прийти к вам прямо в гостиничный номер, и даже без вызова, но с противоположными целями.

Поэтому я не рисковал. К тому же простота совокуплений не заменит все те замечательные психические позы, на которые я насмотрелся в своем путешествии по России!

11.

Очень распространен в Московии оральный секс. Особенно если в метро или автобусе наступишь кому-нибудь на ногу.

Поминают много и ветхозаветного Йоба – любимейшего героя здешних знатоков Библии.

Вообще же русский мат – особь статья. Традиционное общинное срамопользование так и торчит из него, как член бывшей КПСС из нынешней демократии.

Да и русский солдат, намотавшись в бесконечных учебных тревогах на хрен и в вульву, рад хоть однажды да отдохнуть душой в небольшом победоносном походе на более цивилизованного соседа.

12.

Для разведчика логика в путешествии по России – это лучший способ сбора данных ее воображения. Не зря древние говорили, что русский есть мера несуществующего. Недаром и литература здесь вполне заменила реальность.

Известна склонность русских монархов к сочинительству. Менее понятно, почему литераторы не спешат занять местный трон. Народ явно тоскует по общей и горячительной фабуле. Нужна была всеобщая грамотность, достигли и ее...

Многих, видно, останавливает только дикий скифский обычай пить мед из ученых черепов. Скифы сначала вкушают сладость ума человека, перед тем показательно умученного. Потом золотят лоб. Челюсть, глазные впадины и дают поклоняться своим детям в школах.

Потому, наверное, и трудно здесь сыскать чудака, который избрал бы своей стезей здравый смысл. Даже ученейшие мужи ищут в себе рассудок, более подходящий к местным условиям, что, кстати, мешает признанию их трудов на Западе.

Между тем резкие суждения русского разума энергично писаны прямо на заборах и фонарных столбах, на стенах в подъездах, в газетах и на плакатах, вывешенных на улице. Собрать их – дело какого-нибудь будущего Канта на хорошем аналитическом окладе в нашем разведуправлении.

13.

Ездил по местным диссидентам. Теперь это люди комнатного темперамента. Они нигде не служат, живут на окраине Москвы, по соседству с начинающимся здесь лесом, доходящим, по слухам, до самой Персии. Не знаю, правда ли. Если и преувеличение, то с ним легче жить.

Нынешние диссиденты не выказывают радикальных идей или неудовольствия. Они одухотворяют помещения, в которых сидят, фиксируют душевные неопределенности и находят им странные словесные эквиваленты.

Несмотря на то, что некоторые из них имеют кучу детей и живут на смешные деньги, зарабатываемые их женами, они, как один, отказались от моего предложения выступить по “Свободе” в обычном режиме их домашнего бреда.

Это – аристократия подполья. Чисто русское сословие, постепенно суживающее круг своего общения сначала до размеров мысли, потом петли.

Их экстремизм принимает зоологические форы уклонения то ли в кротовищность, то ли в насекомость. Типичный русский пантеизм, на который, кстати, указывает “зверство” многих здешних фамилий, а также, конечно, властей.

14.

Боюсь, эти новые русские зоофиты начнут скоро вшиветь.

Воспользовался случаем для исследовательского посещения русской бани. Называлась она “Сандуны”. Не знаю этимологии, которой это вызвано. По особого рода посетителям с их откровенной мужской дружбой я бы лучше назвал ее на прусский манер: “Потс-дам”. И звучнее, и иностранные слова здесь, в Москве, более любят.

15.

Краткая командировка моя подходит к концу. Главный ее результат – найденное здесь доказательство Божие. Без Его явной санкции и тайной цели существование России не оправдано здравыми соображениями.

Право, когда слышишь, как шумит ночью за окном ветер, идет дождь или тебя вместе с другими тихо засыпает снегом, нет ничего лучше, чем вера в русского Бога, бессмысленного и беспощадного.

Всматриваясь тогда в мутное, заволоченное тучей московитское небо, редкий туземец не разглядит в нем Христов крест, обращенный лично к нему.

Так не особая ли близость неба, спрашиваю я, причина их звезданутости?

16.

Русские хорошо знают себя и без особой печали расстаются с жизнью как с не совсем чистоплотным занятием. “Человек дрянь, ну а я так и вовсе собака”, - говорят они, всячески гадя ближнему и понимая сие как смирение христианина. Они уверены, что земная жизнь дана им в исправление, тем более жестокое, чем крепче они прилагают к нему свою руку.

Кровопийцы на государственной службе, они филейной частью менталитета привержены сердечным ценностям своего свинства и безобразия, хранимого как последнее тепло и прибежище.

Трогательна их любовь к родной земле, отданной им на черный день, длящийся без просыпу уже тысячу с лишком лет. Здесь умеют хранить неяркую красу издыхания, которого достигают при любом режиме, властителе и неурожае. Так и молвят: “Россия-матушка из-за нас одних на небо не успела уйти!”

Контужены Богом, удержавлены без остатка, русские не более, чем то припухшее голое место, которое остается, если с человека спустить все шкуры.

Это потому, что здешние правительства рвутся изо всех сил в мировое сообщество, то отставая от него, однако, на века, то опережая сразу на вечность.

17.

Приключения рассудка в России – едкий жанр. Не знаю, как встречусь со своим масонским начальством. Случайно заметил, что бедный мой разум косит уже на четвертое измерение. Палка же сия, как вы знаете, бьется чрезвычайно больно, ибо не о двух концах.

Едва взлетели на тройке быстрых, как вихорь, американских двигателей, как увидел я с одной стороны море, с другой – Италию, а там и шереметьевские избы виднеются.

Сверху еще заметней стало, что русская земля имеет форму неправильного парадокса, а стало быть, в ней легко можно спрятаться. Помолись за меня, матушка, а то мне нечем... Ведь совсем было уже поднес к подписи высочайший указ о придании России статуса национального литературного парка под протекторатом ГБ и комиссии по авторским права, да в последнюю минуту все возьми и сорвись!

А вы знаете, что у Ельцин-бея под носом шишка?

Апрель 1993 года.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО РОССИИ В 1?93 ГОДУ.

ЗИМА

В России зима не столько время года, сколько конституционный строй, образ мысли и способ веры в Бога. Не время года, но пространство пред вечностью.

Жизнь обрывается вдруг, заваливая снегом незадавшиеся надежды, несобранный урожай, неслучившуюся цивилизацию. Как в странной книге, где нет текста, но лишь заметки на полях – на полях снега с криво подпрыгивающими воронами да резко петляющими следами несчастных беляков, так и преследуемых резвым Чапаем.

Летом Россия трещит по швам надежд, планов, утопий, зимой же счастливо погружается в снег и тьму, корчится, обледенев, и наконец находит спасительную свою позу мучительно смерзшегося распятия.

Пережив по осени кровь, бунт, крах, революцию, каждую зиму мы вновь девственно беспорочны, глядим из окна кухни на снежную целину перед домом, понимая, что ее не дефлорировать никакой приватизации и инвестированию.

Нет чтобы перетерпеть все это поодиночке как северному охотнику в погоне за вечной оленьей душой. Нет, мы собьемся теплым скопом лагерного трудоустройства, поставим вышку охраны, ужесточим режим и будем долбить вечную мерзлоту, чтобы сложить друг друга туда с биркой на ноге до лучших времен, и думая, думая, думая: как же нам обустроить эту бесконечную, пустую, вымороженную страхом и безнадежностью, душевную нашу внутреннюю Сибирь.

“Ах, как славно мы сегодня умрем, окропив снежок красненьким, - нетерпеливо повторяем мы, вечные декабристы, дрожа от внутреннего возбуждения. – Царь наш, даруй нам волю от себя кровавым своим воскресением!..”

Как всегда конец света наступает неожиданно рано, часа в четыре мерзлого слюдяного дня девятого круга ада по местному времени.

Духовной мерзлости пример, в пустыне хладной я влачился, и шестикрылый Люцифер в Коците адском мне явился... Да, вот и река, а на ней странная неподвижная фигура рыбака в ожидании клева – как будто один из бесчисленных ангелов, расставленных по России стоять на раз навсегда остановившихся часах.

“Мы были там – мне страшно этих строк, где тени в недрах ледяного слоя сквозят глубоко, как в стекле сучок. Одни лежат; другие вмерзли стоя, кто вверх, кто книзу головой застыв; а кто -–дугой, лицо ступнями кроя” (Ад, ХХХ1У, 10-15).

Замерзший человек схож с мистиком, говорит Шаламов, - суждения его однообразны и заканчиваются скоро безмолвием. Российское красноречие всегда подозрительно. Кажется, его возбуждает кровь – не собственная, как у южан, а чужая, которую еще предстоит пролить в результате пламенной речи. Речь эту, согревающуюся предвкушением чужой крови, чувствуешь сразу.

То ли дело тихое бормотанье в утробе сонного воробьиного тепла, окруженного со всех сторон здешним морозом, на который рано или поздно ты будешь выброшен. Это бормотанье и есть душа. Пытаясь согреться дыханьем, давясь, задыхаясь, назовем это русской словесностью.

Днем – хаос и неразбериха, ночью – давно жданный порядок расчлененного слогов снегопада. Всякий год засеваемы снегом, мы ждем по весне небывалого урожая и каждый раз разочарованно восклицаем: “Ну что же это за жизнь!” А это просто Божье причастие в Его растворительном, а в нашем неизвинительном, поддательном, безродительном, подложном всепадеже...

Декабрь 1993 года.

 

Y.

Все возвращается, да. Но для этого мы должны оставаться на месте, не исчезая. Машина гудит за окном, пока он пишет это. Все те же мысли за отсутствием мух кружатся в голове, не ушами же их отгонять. У будущего есть специальный карман, куда можно попасть, заранее умерев. Только ходы надо знать и особую заупокойную службу, отличающуюся от нынешней. А служат ее не жирные, окосевшие от пьянства и нахрапа попы, но свой брат, преждевременный жмурик. Не зазорно ведь подгрести под себя руками, дабы найти дырку в земле.

Взять его, что двигался одним удивлением, а, когда не удивлялся, то худел, оставаясь на месте и выжидая пустоту времени. Родители спасли его от органов опеки, которым полагалось отвезти его в особое место, а уж там как начальство решит. Потом ему полагалась армия, куда таких брали в качестве движущейся мишени на случай войны и тренировки солдат на зверство в условно мирное время.

От неподвижности в нем выработалось умение удивлять себя самому, поскольку кругом ничего не происходило. Народ, в основном, спивался и воровал друг у друга, что найдет, а попавшихся воров убивал на месте. Об удивлениях писали в специальных книжках, начало которым положил еще Аристотель.

Начать с того, что все принятые к исполнению законы природы, были всего лишь как бы законы, - назначенные за плохое поведение прародителей, которых тоже ведь никто не видел, а выводил умственным путем из личного существования. Всякое падение с ускорением к центру земли, соединение невидимого кислорода с двойным водородом в форму воды и равенство суммы квадратов катетов прямоугольного треугольника квадрату гипотенузы – значили, в общем-то, неизвестно что. Как говорили знающие люди, которым, конечно, тоже не стоило доверять, Бог все это таким не творил.

Но получилось, считал он, не хуже и не лучше всего остального. Удивления выше крыши. В животе бурчит от случайной еды. Голова соображает, но для этого ее даже в течение дня надо тренировать. А что будет завтра, и будет ли оно вообще, не знают даже те, кто делают вид, что знают все.

Постепенно он научился общаться с людьми, чтобы отвлечься от удивления и мыслей, которые надо было разгадывать из-за него. Люди были забавны, если в меру, в быту и на улице, а не при исполнении. Правда, разговаривать с ними было затруднительно, поскольку слишком легко. Все слова выступали в роли междометий, подтверждающих симпатию или злобу. Обсуждать что-то либо серьезное можно было лишь в письменном виде, посланном в будущее, когда тебя не будет, или ты притворишься, что тебя нет уже сейчас.

Говорить с книгами тоже было чересчур легко, те молчали, провоцируя красноречие. Мышление справедливо казалось делом мертвых. Мыслишь, значит, готов к смерти. Если еще не умер. Живые не мыслят. В нем, даже на его собственный взгляд, было что-то подозрительное. Он научился таиться и выказывать себя дурным не хуже остальных. Даже лучше, что тоже опасно. К тому же все время уединяешься, будто у тебя болит живот и прочие органы.

Живот и впрямь болел, когда мысль не двигалась. А куда двигаться-то? Шамбалу придумали до него. Он посмотрел на карту. Лучше перечитать дневник Рериха. Северный полюс? Ага, сейчас. Ехать в среднюю полосу искать источник, бьющих из-под земли теней мертвецов, и то неохота. Лучше войти в штопор вечного возвращения одного и того же. В мистику дня и ночи. Продавить лбом невидимую стену.

Сейчас кто-нибудь придет и возьмет его в экспедицию, - думал он. Вряд ли особо богатый индивид. Эти не подают, иначе бы богатство не собрали. Их внуки благоустроили бы деньги, но не доживут. А экспедиция это когда движешься вперед знанием. Уже помер давно, а все интересно. Мысль тащит за собой по рельсам, мелькают столбики железной дороги. Чай пьешь, кладя в стакан с подстаканником два куска цукора из голубенькой упаковки. Жаль поговорить с проводницей не о чем и незачем, только смущать. Женщина, как и всякий человек, устроена членораздельно, как вся природа. И ее не потрогаешь, потому что руке поддается любовь с женщиной, а не она сама. А просто смотреть - это клониться в сон под стук колес.

Только выйти из поезда нельзя. Сойдя на станции, переходишь в другой вагон, только и всего. Он и сейчас сидит в нем перед компьютером, за окном стучит время, как раньше не догадался. И дневник путешествия тут, потому что, кто научится на ходу думать, тот никогда не умрет, - это еще Аристотель знал, а вечный жид украл у него. Наблюдать в людях и природе нечего, лишь думать никто еще не начинал.

Сперва он обнаружил, что ему все мешает, - гостиница в новом городе, хождение по магазинам, тоска по женщине, сама женщина, вызванная тоской и нуждающаяся в дополнительной любви и уходе, ужин с ней в ресторане, ночь в одной постели и последующая жизнь, заверченная в штопор судьбы. Чью-то пробку они должны были вытащить, подумал он, какого-то нового Льва Толстого в потомках, не правда ли, - но ей этого не сказал. Не всякий до своего будущего может добраться.

Когда двое начинают жить вместе, они навьючивают друг друга на горб и загривок себе и сразу не поймут, стало им вдвое легче или тяжелее. Но дело пошло гораздо живее. Телесное доверие оживило и дало толчок течению мыслей. Глянув в окно, он увидел, что на улице необычно светло: светит солнце и идет снег, снежинки порхают медленно и легкомысленно. Самое время дать волю круглому мышлению, совпадающему с тем, чего сегодня не хватает, разве не так? Он рассказал ей о Пармениде с его круглыми мыслями, совпадающими по форме с бытием. И рассказал удачно: в момент рассказа ему показалось, что он сам что-то в этом Пармениде понял. А, стало быть, можно поразмыслить и потом. Тут мыслями вбиты саженцы, которые потом вырастут в целую рощу.

Впрочем, снег его отвлекал, и он вышел на балкон, где стопками лежали книги, покрытые полиэтиленом, и начал заглядывать под него, выбирая, что еще не читал, а что стоит вынести на первый этаж, куда он поставил столик для книг и старых журналов, разбираемых соседями по подъезду. Солнышко пригревало, как будто и впрямь скоро весна. Слышалась редкая капель, и вдруг сверху обрушивался подтаявший кусок снега. Мокрый асфальт перед домом напомнил ему, как отроком возвращался в такой день из шахматной секции, а по дороге купил в букинистическом отделе старую книгу о турнире памяти Нимцовича, проходившем то ли в Англии, то ли в Аргентине. И это было такое счастье. А во дворе на асфальте играли в чижа его приятели, и он тоже сыграл с ними, помня, что сейчас будет разбирать партии, вдыхая этот невероятный запах старой, но крепкой, целой книги.

Кто это сказал, что Рай – это когда все друг с другом знакомы? То есть интернет, уточнила она. Они решили, что у них будет открытый дом, салон, особенные дни для встреч, угощения. Политики с гуманитариями, физики с писателями, - все это обостряет взаимный аппетит и ощущение истории, как ты считаешь? Начиталась в туалете алдановского «Самоубийства», сидела по полчаса, а потом выходила взъерошенная. Труднее всего ежеминутная бдительность мысли, которая, наверное, невозможна, но отчаяние от этого тоже плодотворно.

Она условились считать себя чевенгуровскими сторожами, которые в вымершей от голода деревне отбивают днем и ночью часы, чтобы ушедшая мимо жизнь была точнее. Бесполезный труд делает ее компактнее. И дышать легче, когда в такт. А то, что рассудок у них с просроченной датой годности, никого не волнует. Никто не смотрит на этикетку, даже не знает, что есть такая. Ну, культура!

Однажды пошли за хлебом, попали под перестрелку. Как из подъезда выйдешь, можно сразу между домами пройти к киоску «Свежий хлеб». После того, как на время выборов заморозили цены на хлеб, он испортился, хуже некуда. Дешевый вообще нельзя было покупать, он или рассыпался на языке, или прилипал к горлу. Зато, волей-неволей, ощутили вкус дорогого хлеба. Начали покупать как некий деликатес, пробовать один сорт, другой. Так в прежние времена полюбили кофе, когда он резко подорожал.

А можно было по аллее мимо школы дойти до бульвара и там выбирать между «Копейкой» и «Перекрестком». Светило солнце, он щурился, глаза были пустые, и на душе словно рассыпали мелкий песок. Разницы между одним магазином и другим было немного. Поэтому они пошли в дальний «Седьмой континент», если там ничего не купят, вернутся как раз по пути домой сюда. Когда дошли до «Местных мясопродуктов» и стекляшки телефонных платежей, из дома напротив выбежал человек, стреляя в сторону подъезда, а оттуда еще двое в кожаных куртках, стреляя в него.

Почему-то сразу стало очень тихо. Словно холодный и синий воздух был выпит до дна, и ему было удобно колоться на стукающиеся в ушах льдинки. Раз, другой, третий. Кто-то, пригибаясь, уже бежал в другую сторону. Мамы и няни с колясками, открыв в ужасе рты, катили младенцев, оглядываясь назад. Стрелявший парень выскочил через газон на аллею, и момент выбора, куда побежит и где будет стрельба, показался нереально долгим, застывшим, как в жутком сне. К счастью, они были на другой стороне. Но он вполне мог и сюда побежать. Куда угодно. Надо было достать мобильный и позвонить в милицию. Хоть бы кто догадался это сделать.

Он помнил, как, работая в «Общей газете», стал свидетелем стрельбы на Гончарной. Как раз шел на работу, а кто-то выбежал из-под арки и бросился к машине. Но, кажется, уже подъехала милиция и пыталась перекрыть улицу. Потом директор библиотеки иностранной литературы жаловалась, что, если стрельба в сталинских домах или во дворах высотки на Котельнической, то бандиты обязательно бегут в сторону библиотеки, чтобы затеряться в ее подвалах и хранилищах. Там еще и много народу, так что можно затеряться.

Тут все стрелявшие были на виду, но это было еще хуже. Не хватало захвата заложников. Спрятаться в магазине, но они могут броситься и туда. Это как во сне, когда, проснувшись в ужасе, начинаешь перебирать разные возможности спасения. А если придавить дверь магазина и не пускать? Будет стрелять наверняка в стекло. Или лучше добежать до сберкассы. А, может, в подвал кафе «Старый мельник»? А если он бросится сейчас к ним, чтобы загородиться от преследователей и стрелять из-за людей? Господи, твоя воля.

Самое неприятное, что в любое укромное место он может побежать за тобой. Они спрятались за тент, где тетка в белом халате продавала яйца. Или вбежать в небольшой магазин канцелярских товаров. Все это продолжалось мгновения. Стрелявший парень забежал за будку мороженого и начал палить по своим преследователям, которые оказались на открытом месте. Настоящее кино. Почему он, такой нежный, должен во всем этом участвовать? Теперь уже отовсюду раздавался визг, брань, крики с угрозами. Неужели никто не позвонит в милицию? Пожарная команда была неподалеку, через дорогу. А где милиция? В растерянности не мог сориентироваться, где что. Так вон же за домами и есть милиция. Какой телефон? Где мобильный? Но кто-то уже звонил.

И тут они увидели двух школьниц, которые, - вот дуры, идиотки, - шли по аллее прямо в сторону стрелявших друг в друга мужчин. Что за бред! Кто-то кричал им, махал рукой, но при этом нельзя было и к себе привлекать внимание. Что мешало этим мужикам начать палить во все стороны. Девочки в нерешительности остановились. Пятиклассницы, не старше. Женщина с ребенком дернула их за куртки, но они, как завороженные, продолжали медленно двигаться навстречу бежавшим и стрелявшим мужчинам, один из которых вдруг дернулся, схватился за плечо, и упал на землю. Народ ахнул и заверещал. Вот так, вышел за хлебом, а оказался в здесь-бытии, подумал он, - в не выключенном компьютере у него на столе оставался висеть Хайдеггер.

Раненый все-таки поднялся, доковылял до скамейки и стал стрелять из-за нее. Второй бросился к киоску мороженого, и все, кто там был, кинулись врассыпную, но, поглядывая при этом назад, что происходит. Прятавшийся кинулся между домами, другой за ним, они скрылись из виду. Раненый сидел на скамейке, держась за плечо, пистолет так и остался в его руке. Может, первый был киллером, а они охранниками того, на кого он покушался? Или еще какой-то расклад. Все демонстрировали друг перед другом возбуждение. Кто-то рядом звонил по мобильному телефону в «скорую», объясняя, что ранен человек, лежит на скамейке, и как проехать на машине, на бульваре, да, и дети кругом, и все такое.

Пора было двигать отсюда. Вдруг непонятно откуда повалил снег. Взяв ее за рукав пальто, он потащил в сторону. Как во сне было страшно: а ну, вернутся, - и в то же время сознание не концентрировалось на ужасе, воспринимая все со стороны, как далекий зритель. Во время разговоров и пережевываний все приблизится, станет более опасным, чем на самом деле. Хотя она продолжала повторять: «какой ужас, какой ужас...» Ему в голову пришла важная мысль. Как в «Опавших листьях» у Розанова: «на бульваре во время стрельбы...» В молодости ему нравился Ницше, он самим нутром понимал его мысли. А потом, показалось, сломался, не додумав главного, и пошел на полусогнутых. Пора бы вернуться назад, додумать, что было, а не бежать вперед, неизвестно куда.

Снег валил, как проклятый, ничего не было уже видно, надо смываться, и вдруг где-то выглянуло солнце, и снежный буран стал желтым, все плыло как в тумане. Значит ли, что он отошел тогда от дальнейшего продумывания мыслей, потому что боялся показаться дураком? Нет, не боялся. Но не дошел до конца своего кризиса, побоялся сойти с ума, войти в штопор депрессии, перескочил с недодуманной мысли – куда? В межеумочную тоску. Вспомнил как слонялся, работая в центре города, по переулкам в обеденные перерывы или просто срываясь с места, как если бы бежал к любовнице или по делам фарцовки, как иные коллеги.

Даже воспоминание о той тоске надавило на глаза липким бельмом. Что он мог тогда сделать? Пробиваться головой вперед, как всякий желавший появиться на свет. Что-то читать, писать. Восстанавливать круг чтения Павла Флоренского, например. Записывать происходящее, чужие разговоры, вести дневник, на худой конец. Придумывать боковые разветвления безвыходной жизни. Все, что делали те, кто не хотел умереть прежде смерти.

Он обратил внимание, что она до сих пор стучит зубами от испуга. Обнял ее правой рукой, она благодарно прижалась, всхлипнула. Плохо, что тогда клонило в сон часто. Наступало безразличие в ответственные моменты. Про то, что клонит и сейчас, он старался не задумываться. Да можно выпить свежезаваренного чаю и все дела.

- Куда мы идем? – спросила она, шмыгнув носом и застыдившись этого.

- Все равно, куда. Лишь бы подальше. За хлебом идем.

Надо было открыть дверцу вечного возвращения и войти в нее. А потом уже обдумать все последствия этого шага для истории и наличного бытия. В хлебной лавке, куда они зашли, отменив «Седьмой континент», тоже были одни разговоры про стрельбу и весь этот ужас. Рассказывали, что приехала милиция, раненого забрала «скорая», а двух других стрелявших не нашли, куда-то они так и убежали, может, в рощу, которая начиналась за шоссе и коттеджами. А оттуда можно было добраться и до кольцевой, и до шестого микрорайона. Говорили, что киллера где-то неподалеку наверняка ждала машина, и он только заметал следы, чтобы потом к ней выбраться. Тетки в очереди громко обсуждали это, продавщицы с жадностью слушали, и молча подавали батоны и буханки черного, отвлекаясь заодно на торты, выпечку и конфеты.

Как сказал один дзенский монах, собравшись отойти в полдень: дождь кончился, облака разошлись, в синем небе полная луна... чего больше? Он еще пробовал удержать ощущение разверзшегося ужаса до того, как оно заболтается и станет привычным и чужим, как все остальное.

- Я тебе рассказывала, как маленькой девочкой мечтала, сколько у меня будет мужей, - пять или семь, - и могут ли они быть все вместе или только по очереди?

- Не рассказывала. Сколько тебе было лет?

- Сестра родилась, когда мне было три с половиной. Тогда мою кровать поставили в углу коридора, там был такой тупичок. Дверей не было, конечно, и я лежала и смотрела, как мама и бабушка ходят из комнаты на кухню. Года четыре было, не больше. Я это помню.

- А меня поражало, насколько мало я улавливаю из происходящего вокруг. Маленький слепоглухонемой кокон, погруженный в свои ощущения. Сколько бы ни увидел, ни понял, - всего лишь рваные клочья. Ты права, приходится считать, чтобы хоть как-то упорядочить этот навалившийся на тебя мир.

Тени разбитых лир свисают в зеленоватом мраке аквариума, где квохчет мусикийский петух, а сам спасаешься в беспамятстве, сне, закрытых глазах; уже оплешивел, теребишь пальцами жесткие волосы бороды, - нервный тик предгрозья, перед которым взбычились холмы и дома, но оно сорвалось с петель, и спектром проливного веера закрыло уже дорогу и льется за ворот куртки. Коль такой знобкий и плотский, не лезь, куда не просят, а куда просят, и сам не влезешь, - бычья кровь бьет в виски из зодиака.

Отступил на заранее подготовленную человечность на донышке живота своего. Слизывал соль с земли, слушал кровь, голодал, то есть сознательно не ел непрерывно все, что вокруг. Это паук, волочащий к себе движущееся и явленное, но мечтающий о большем. Стоп, машина, изыди из себя на шаг вглубь. Так лучше видно, и сердцу извлеченному покойней. Музы засидели стекло, ожив из личинок. Бог на все ощерится звездой, влажной лягушкой, приготовленными из дрожжевого теста пирожками с польской вишней без косточек из пакета, купленного вчера в супермаркете.

Кто-то изо всех сил катает мяч в режиме реального времени. А есть дипломаты, измеряющие округу блеском латинских изречений. Странно, она не сразу заметила, что он перестал выходить из дома. Для начала перечитал все книги, забивших все три комнаты и оба застекленных балкона. Прочитал – и в мусор. Так ли уж обязательно переводить все в свое дерьмо? Не менее, нежели в слова. Это лишь разметка территории. Пессимистический ритм. Отпульсировать под всю завязку и вдруг взлететь, весь в коже и перьях. Если и писать роман, то лишь чередованием твердых и мягких знаков, никого, кроме себя, не тревожа. «Прыщ на лбу – к третьему глазу. А на носу?» - спросил дзенский учитель.

Все меньше жуков в стихах, и дятлы слетели с кириллиц, октавами гамм не мучают нервы соседей, - затихла столица, из сердца ползет ветвисто, изогнутым в тридесять слухом проулков, метро, праха азбук. Мельница мелет сознанье сухое, волю мужчин перемелет любовь. Женское, мокрое, склизкое это - лучше всего, что бывает в степи мерзлой реки и сырого тумана ломкой судьбы, уходящей в зенит. Прогорел до золы, но думать не научился. Вспышка фото, преувеличение архива, культурный слой слов шелушится не по дням, а по часам, по фонемам и семемам. В ребрах корсета проросшая часть жидкого тела эволюционирует куда-то вбок, нам и не видно. Карта ляжет другая, ты станешь призраком ада, никто не поверит, что фреска военных учений тебя не коснулась. Как называть избежавшего общих безумий? – наверняка: идиотом. Возможно, дебилом. Грязь не пристала к нему, параллельному видом. Прах крематория дал обильные всходы. Даже гробов не нашел самостийный искатель излуки.

Плохо тебе или хорошо, время снесет прочь от места обиды и счастья. Главное, обрести себя в одиночестве на его, времени, берегу. Там и видишь, что мысль-то не вибрирует вровень с пульсом происходящего с человеком. «В одну мысль нельзя войти дважды», - сколько раз он уже повторял эту нехитрую фигу, сложенную из двух ушей с мозгом...

Прийдя домой, они долго искали сообщение о стрельбе на бульваре – в новостных лентах интернета. Хотя бы узнать, чем дело кончилось. Но как раз в это время на Фестивальной улице у метро «Речной вокзал» зарезали таджикскую женщину. Все информация шла оттуда. Молодые люди без причин набросились на нее, нанесли множество ножевых ранений, а потом перерезали горло. Можно представить, сколько вокруг было свидетелей. Не меньше, чем у них на бульваре.

Никакой мыслью это нельзя было объять. Что толку быть готовым к чужой смерти, выдавая ее за свою. Никаких искуплений не хватит. Можно лишь уйти отсюда мыслью. Да, оказался в глубокой вселенской провинции, бывает. Но думать о провинциальности мысли – это и есть капитуляция, отказ от своей головы. Хотя неясная этимология слова ведет речь о главах договора. То есть, даже сдаваясь, надо договариваться по пунктам сдачи.

- Ты чем-то недоволен? – спросила она, когда он отказался ужинать. – Тем, что я была на концерте? Не разговариваешь со мной. Смотришь мимо. Не помню, когда и ласкал в последний раз. Чего-то пишешь все время. Записываешь наши разговоры? Хочешь сказать, какая я недалекая умом, вроде того портрета, что ты нарисовал на прошлой неделе?

- Cum tacentclamant. Когда молчат, кричат. Первая речь Цицерона против Катилины. Когда молчат по-латыни, кричат вдвойне.

- За что я тебя люблю, так это за то, что все тебе прощаю.

- Сократ терпел, и нам велел.

Живя за околицей, учил чужие языки, поскольку его язык провинциален и в столицах не годен. И дефекты мозга знал не по книгам. Но, говорят, что можно еще стать кем-то другим, эволюция не окончена, высшее образование впереди. Иначе, для чего столько читал, как ни для того, чтобы пробить стену головой.

В дверь стучали, били сапогами. Сам не открыл, и ей запретил. Момент истины овладевал им. Хищники видят сны гораздо чаще своих жертв. Мир являет себя тем, кто благороднее, и те им овладевают. Так учил Хайдеггер студентов вослед за Гераклитом осенним семестром 1939 года в лекциях о Ницше. А где-то стык континентальных плит и пролом привычной физики. Идя назад, обнаруживаешь пути, которыми не пошла цивилизация. Туда и иди.

- Ты так упорно пишешь о своем уходе от меня, - говорила она обычно в полнолуние, он даже составил график. – Я не родила тебе детей, не готовлю тебе еду, не забочусь так, как надо, извожу своей глупостью и ревностью. Из-за меня ты вовсе перестал выходить из дома. Зачем я тебе, почему ты меня не бросишь? Ты просто привык, не хочешь ничего менять, позволяешь мне себя любить? Объясни, не молчи.

Где бы ты ни был, - хоть в Атлантиде, - ты будешь там, где есть. Какой бы ни была земля, но верхний ее слой содержит лучистую энергию. Значит, можно эту энергию извлечь. Только меньше спать надо. Не специально, а уловив ритм. Мозг, разогнавшись, проскакивает точку кипенья. Защечный ямб цокает языком на перегоне от сонета к сонате. Когда тебя – не трогать! – тебя нет. Продержаться бы вечность, да воскресение простоять. В новой коже по новой земле рассосавшейся Сулико, - на вершины эфира.

Вонючие венецианские каналы, слепая пустошь автобусной остановки в Капотне, - он сидел на скамейке, загораживая себе белый свет. Надо бы всех обмануть, склеить зеркало и стакан, рассказать об открытом им языке иной жизни. Если и говорить, то не по-человечьи. Ангелы воздушны, да язык их подобен сжатой молнии. Подобно Анатолию Вассерману, он пересекал город в специальной куртке с множеством карманов для записей правых и левых мыслей, чтобы не чувствовать себя более одному. Суглинок, подшерсток, левантийский лад, фантом ампутированных – полные карманы нужных слов.

Голова зашита в пейзаж.

 

На крещенье

19 января. Все просто: два дня был снегопад, потом потеплело, и всю ночь с балконов падали мокрые вороха снега, как будто где-то у соседей двигали мебель. Накануне вечером выглянул в окно и увидел, как на глазах оседает снег, обнажая формы крыш, клумб, заборов, дорог. Ночью снегопад продолжался, но похолодало, снег не таял, а растаявшая и, потому, видимо, крещенская вода обращалась в лед, по-прежнему засыпаемый сверху снегом.

Под утро дверь балкона была открыта, и, видимо, поэтому сон был сладок, хотя и страшен: он сидел в толпе зрителей на концерте Спивакова, но в перерыве все куда-то разошлись, и он тоже был с какой-то девицей, а потом оказался с шахматистом Карповым, в котором был каким-то образом заинтересован, потому что и сам был юным шахматистом, а тот очевидным образом испытывал к нему нежность, которую он всячески старался избегать. Потом все они со знакомыми оказались в деревянном доме, который уже окружал противник, оружия было мало, и, кроме того, он довольно неясно представлял, как из него стрелять. Но все же пытался это делать.

Придя в себя утром, он думал, что, может, посвятить себя милосердию и жертве окружающему. Он и так не казался себе особенным хищником. Но вот сознательно выбрать умаление, ничтожество, неотмирность – это совсем другое. Эта была хорошая позиция для разрешения всех противоречий. К тому же очень подходила нынешней снежной погоде. О том, что будет по весне и особенно в летнюю духоту, пока не думалось. Да то же и будет. Умаление всегда кстати, особенно, если здоровье его позволяет. Чтобы быть готовым постоянно к смерти, нужна очень хорошая форма.

Мороз, между тем, начал развешивать свои кружева. Сохнущие во дворе белые простыни, январь, как заметил поэт, принял за собственное белье, которое и так разложил по всем полям и весям. Зима – место общих мест, нелепых с виду соединений под одной снежной шапкой. К тому же, сильнее тянет умереть, особенно в отсутствие энергических внешних занятий.

Наверное, перемена погоды, да еще неопределенность личной ситуации с работой, привели к внутреннему состоянию бешенства, в которое, он чувствовал, что впадает. С утренним чувством умаления и смирения это совпадало полностью, как иная дуга коромысла, удерживающая равновесие.

Человеку с чувством вечного, то есть зацикленного на словах о смерти, трудно уложиться в любое время года именно потому, что оно проходит. Вот, кажется, что можно зарыться в снег и заснуть, ан оттепель, или кто-то вспомнил о тебе и сделал вид, что приглашает на работу, правда, не думая платить за нее денег. И ты мельтешишь, возвращаясь на время к жизни, но по ошибке, которую вскоре и понимаешь. А там, глядишь, весна или еще чего-нибудь. Путешествие продолжается.

Он прислушивался к себе. Инфаркта, о котором он думал, не было. Значит, он для чего-то был предназначен, так что ли? Если похолодает, то раздастся ли небо, станут ли видны крещенские звезды, думал он? Соседка, придя из церкви с крещенской водой, предложила ему немного, он отказался. По радио говорили разное: что мороз, что оттепель, все выходило к урожаю.

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений