Игорь Шевелев
Папина книга
Тридцать третья большая глава «Года одиночества»
I.
Магазин возле дома после ремонта
стал безумно дорогим. Она купила десяток яиц, кусочек сыра на двести грамм,
ароматный хлеб, печенье и - все,
деньги кончились. Даже чай, остававшийся со старых времен, уже заканчивался,
куда печальней. Кто- то говорил, что она могла бы зарабатывать своим гаданьем,
но это было бы финишем. Ее дар не терпит никакой грязи. Когда гадаешь по
почерку, перестаешь быть, превращаешься в того, кто это пишет. Любое напоминание
о деньгах тянет вниз, в этом она уверена.
Регулярно звонили подруги, перед
которыми она была беззащитна. Жаловались на жизнь и -
что особенно ее, бездетную, умиляло -
на детей. Вообще были бестактны до предела, но что поделаешь, когда
подруга по институту жалуется на предполагаемый рак или на несомненный климакс?
И почерк у нее, сколько она ее помнила, был неутешителен.
Когда она замирала, как сейчас,
глядя на замороженный день, в котором пряталась лимонная корочка солнца, ей
казалось, что она не только предчувствует, но и притягивает свое будущее. Только
не отвлекаться. С людьми разговаривала много и приподнято, стараясь внушить им
уверенность, а, оставаясь одна, предавалась безнадежной сосредоточенности. Если
пройдешь ее до конца, тогда и обретешь новое.
Снова раскладывала взятые с
работы образцы, вживалась. Это позволяло контролировать себя и свою жизнь. Чужой
почерк, в который она вслушивалась как в тишину, заменял ей логику, в которую
она особо не верила. Почерк рассказывал истории, которых не придумать, которым
вряд ли кто-нибудь поверит, расскажи она их. Она знала, жулик человек или нет.
Любит ли детей. Каков в постели с женщиной. Миллион разных вещей. В историях,
которые рассказывало ее собственное письмо, фигурировал папа, который родил ее,
а потом бросил, умерев. С ним умер Гнесинский зал, куда они ходили на концерты,
зоопарк, кафе "Шоколадница", залы для мультфильмов, Гораций, которого он зачем-
то читал с ней по латыни. Умерло ощущение, что "папа работает", а, значит,
шуметь нельзя, но мир имеет смысл, которого иначе просто не будет. И не стало.
Папа писал энциклопедию. Ни
больше, ни меньше. Энциклопедия -
вещь мистическая. Это сейчас все смешалось по- глупому, а есть и настоящее
смешение, где Гольдони строго рядом с микробом, с жуком- навозником, а
заблудившийся Одиссей - с домоседом
Лосевым. И так далее. И писал он это от руки, как письмо ей одной, которое
теперь она не могла читать, потому что у нее тут же начинало невыносимо болеть
сердце.
Папа был воином. И воевал ни с
Гитлером или Сталиным и даже не с Наполеоном, как нормальный русский
интеллигент- неудачник, а со всем, что вокруг и что в просторечии именуется
Богом. Естественно, это включало и папу, что делало условия абсурдными, но не
останавливающими воина. Всех своих поклонников мужеского пола она проверяла на
папиной энциклопедии и достойного не нашлось.
Гадание по почерку стало, в ее
понимании, продолжением папиного труда. Только еще более интимным, как и
положено женщине. Почерк уходил в будущее человека. Ей казалось, что и о
загробной судьбе реципиента она могла бы сказать, да вот только как это
верифицируешь? У нее было волнующее ощущение целого, которое бывает лишь у
мистика, энциклопедиста и гадалки, подобной ей.
Она пила чай с сухарями,
размышляя об этом, чтобы не думать об отсутствии пломб на оставшихся зубах и,
стало быть, скором их выпадении. Почему у многих ее подруг не удается семейная
жизнь? Может, потому, что она втайне им сватает своего покойного папу? Иногда ей
казалось, что она живет среди сплошных призраков, пишущих друг другу письма с
невероятными признаниями, которых
адресат все равно не может прочесть. Он звонил ей уже третий раз на неделе,
просил о встрече, о личной консультации. Она терпеливо объясняла, что встречи не
надо, что она все ему написала в своем резюме. Ей достаточно видеть его почерк,
гонорар ее не интересует. Он же настаивал, говоря, что их короткий случайный
разговор буквально перевернул его сознание, жизнь, и он обязательно должен с ней
повидаться и что- то сказать. Наконец порешили на письме, которое он ей напишет.
Положив трубку, она подумала, что это только звук голоса соблазняет своим
теплом, а увидеть всего человека страшно и почти неприлично, настолько он
чрезмерен и растопырт ни к селу, ни к городу. Это она знала точно.
33.1. Самое лучшее,
когда за окном идет снег, тогда в доме тише и уютнее, чем обычно, и можно
представить, что ты достаточно спряталась от всех, и тебя никто не достанет.
Жалко, что через месяц-другой зима кончится, станет пыльно, душно, и глаза,
когда выйдешь на улицу, станут разъезжаться в стороны, потому что нет этой
чудесной мягкой белизны, которая удерживает все на свете.
Она любила ноябрь, когда вся
зима впереди, и даже слякоть – явление временное, которое можно переждать,
просто не выходя из дома, лишь перебирая запасы в кухонном шкафу: хватит ли их,
надолго ли? Точно так же она воздвигала между собой и всем остальным нежные и
бесконечно прочные стены своего тайного знания: стихов, книг, папиных словников,
ритуалов, которые сама сочиняла на буквы еврейского алфавита, на зодиакальные
знаки, на числа и месяцы, на дни недели, на мужские и женские имена, на всех
философов, писателей, насекомых и растений. Вот когда пригодились папины
энциклопедии.
Алеф. Кран в ванной поет, когда включаешь горячую воду. Она боится
потревожить соседей, у которых с этой стороны спальня. Она ложится поздно, часа
в три ночи, в четыре, и может разбудить их, как они будят ее в шесть или в семь
утра, когда не догадываются повернуть гудящий кран. Тогда надо ждать или пока
они помоются, и наступит тишина, или стучать по трубе металлическим ключом.
Вернее, не стучать, а постучать деликатно два-три раза. Она никак не может
совладать с этими звуками. Причем, что характерно, кран с горячей водой такой
музыкальный, и это почти правило. Надо вызвать слесаря, но для нее это
невозможная проблема. Это как парикмахер, официант, таксист, гинеколог и зубной
– чужой человек, с которым непонятно как себя держать. Это ужас. Лучше она
справится с краном сама. В крайнем случае, можно умыться и на кухне. Как ей это
в голову не приходило? Конечно, при папе все было иначе, все было на своем
месте, незаметно и удобно. Но это не повод заводить себе мужа, как уговаривает
ее двоюродная сестра, даже обещая с кем-то познакомить. То ли музыкант, то ли
экономист, в общем, что-то перспективное. И, главное, руки есть у человека,
говорит та, сразу рисуя ей картину почти непристойную и навеки отталкивающую.
Она уверяет ее, что у нее и самой есть из кого выбрать, хотя бы по самому складу
ее работы. Ну, так выбирай, говорит сестра. Помнит ли она при этом, кстати,
расхожее выражение, что, устраивая чужую жизнь, мы почему-то желаем зла
человеку, которому без нас живется вполне спокойно? Кран гудит, но, кажется, она
справилась, и зубы уже почищены. Теперь надо немного успокоиться от мыслей,
принять на ночь валокордин, взбить подушку, согреться в рубашке, подумать о
чем-то приятном.
33.2.
Бет. По почерку можно
узнать всего человека. По почерку, походке и голосу. И первое впечатление, и
нюансы, которые всегда в пользу этого человека, потому что придумываешь формулы,
а они примиряют. Каждое утро начинаешь записью мудрой мысли. «Есть красивые
мудрецы, но, некрасивые, они были бы еще мудрее» (Агада). Нет людей с
совпадающими почерками. Но и у отдельного человека его почерк всякий раз не
похож на себя. По своему почерку она могла понять, какой день ей предстоит, о
какой из болезней она еще не знает, да и вообще, не предстоит ли нам сегодня
революция или землетрясение. Благодаря папе, который давно научил ее отдавать в
самой себе отчет, у нее накопилось уже около пяти тысяч диагнозов последних
пятнадцати лет, облаченных в фантик мудрого афоризма. Так заодно приучаешь себя
смотреть не на кажущееся содержание, а на выдающую его с головой форму.
Гимель. Следующий шаг – мужчина, которому ты посвящаешь этот день.
Пускай ты его придумываешь, используя, конечно, реального человека, но ты его
любишь, ты разговариваешь с ним, ты пишешь ему стихи – свои и чужие, - ты
пытаешься увести его в то «ничто», которое всегда ставила выше «бытия», потому
что оно несравненно интересней и роднее. Папа никогда не говорил ей этого
впрямую, но она знала, что этим любимым мужчиной-собеседником ни в коем случае
не должен быть он сам. Опосредованно, возможно, хотя там и Господь Бог маячит,
которого тоже всуе не очень-то употребишь. То есть здесь тоже, как и в ее
занятиях, целая система символических защит и шифров. Кроме прочего, любимого
человека очень интересно наблюдать: как это в таком плюгавом и некрасивом может
гнездиться источник такой страсти к нему, таких точных и вечных слов, такой
любви. На ум, в первую очередь, приходит, конечно, Цветаева, но она –
ответвление на другую страницу, а тут ты вспоминаешь школьных учителей истории и
рисования, в которых была как бы влюблена, вспоминаешь такими, какие они были
тогда, а не стали сейчас. Вспоминаешь однокурсников и профессоров, любовников
своих подруг, знакомых художников и философов, да просто случайных попутчиков в
вагоне метро или в купе «Красной стрелы». Неважно, ты хочешь любить. Ты находишь
собеседников по электронной почте, обрушивая на них свои признания в одиночестве
и любви. Между прочим, слова твои неотразимы.
Далет. Она заливает кипятком бульон из пакетика и варит его, как
указано в инструкции, пять минут. И еще лапшу, чтобы добавить в первое и заодно
решить вопрос со вторым. У нее есть цыпленок в банке консервов. А за полчаса до
еды столовую ложку альмагеля, а то вчера вечером съела соленый огурчик и уже его
чувствует. Плохо.
33.3.
he. Роман,
как известно, возник из завороженности римлян фаллосом. К нам слово так и
перешло в двух значениях: «этот роман о любви», «у нее с ним роман». Римский
роман – «satura», как
и наш, состоит из не связанных друг с другом пестрых фрагментов,
сцементированных периодическим, как семяизвержение, желанием. Эти фонтанчики,
как фантазии, не могут бить постоянно, только время от времени. Что поделать,
человек – пульсирует. И мир его такой же пульсар. В то, что постоянно, нам ходу
нет. Мы только, вслед за Платоном, можем о том мечтать. Строить гипотезы.
Моменты систол и есть роман. Диастолы – тишина расслаблений и потусторонности –
то, о чем он, собственно, и рассказывает. Человек привязан к потустороннему
самими оргазмчиками здешнего пребывания. Можно только вообразить извращенность
тысячестраничных томов про войну и мир, преступление и наказание, иосифа и его
братьев и прочих форсайтов и карамазовых, сколько потребовалось воздержаний и
втайне потных ладошек, чтобы сфокусировано испрямить все виляния реальности. С
карандашиком в руке, как бывшая школьница и студентка филфака, она отмечает по
тексту все возбуждения, эякуляции и последующие прострации автора. Получается
ритмическая фаллосограмма.
Вав. Покалывая себя в определенные места различными средствами,
добиваешься нужного возбуждения – умственного, физического, эмоционального. Это
и есть жизнь. Женщины ее возраста вкладываются в детей, в службу, в уход за
домом, в деньги и наряды, в строительство и ремонт дачи. Ее служба была бедна,
одинока и на краю мира, где бы она в данный момент ни находилась. Поэтому, читая
книгу, она любила, чтобы ее окружало несколько других, еще более интересных
книг. Так она чувствовала себя защищенней.
Заин. Когда наступают сумерки, можно лечь на диван и даже подремать
минут десять. Все лучше, чем обливаться слезами над своей судьбой.
Хет. В работе над словарем время течет незаметней всего. Оно почти
сливается с вечностью. Только работая над словарем, ты длительно пребываешь в
вечном. А когда ты выходишь оттуда, тебе надо перевести понятое на человеческую
речь, рассказать людям. Если бы мама только не позвонила спросить, обедала ли
она, то так бы и не ела. И еще это чувство вины перед ней за то, что ты такая,
какая есть. Главное, чтобы после еды сразу не было желудочных спазм.
Тет. Надо жить бедно. Понимаешь, что у тебя нет ничего, кроме тебя.
Уходишь в чуланчик и там читаешь в старом продавленном кресле при настольной
лампе. Ушла бы и дальше, но некуда.
33.4.
Йод.
Ubi tu Gaius, ego Gaiai.
Каф. Только ложь, которая сама в себе отдает отчет, может нарастить
разум, приходит ей в голову, когда она разговаривает с подругой, рассказывающей
ей про то, как они, наконец, разъехались с мужем. Он пил и стал неадекватным,
она не выдержала, продала дачу, купила ему двухкомнатную квартиру в Сокольниках.
Но теперь, оказалось, что он без нее не может и рвется назад. Она прислушалась к
ней, говорящей, и к своим мыслям и поняла, что они сходятся. Но, чтобы лгать,
надо жить с людьми, потому что самой себе лгать невозможно. К вечеру у нее
портилось настроение, она чувствовала себя опустошенной. Надо лгать, чтобы
развить в себе рассудок, способный взглянуть правде в глаза. Вместо этого мы
придумываем переустройство на разумных началах, чтобы не отдать себе отчета в
том, где живем. Она, как женщина, готова отдаться любому мужчине вплоть до отца
и Господа, лишь бы ощутить его своим Богом. Она школьницей лежала так в темноте,
ожидая его прихода и иногда, действительно, ощущая в волосах легкий ветерок. То
же мужчина – несчастная машина, вывернутая наизнанку своим врожденным комплексом
насильственных совокуплений. Плюс застывшая стойка противостояния всем, желающим
его уничтожить. Она часто воображала себя мужчиной, насильно берущей ее саму.
Кажется, даже видела это во сне, было такое ощущение.
Ламед. Два дня в неделю она ездит на курсы повышения квалификации
руководящих работников, где дает психологические консультации. Если бы не эта
поездка на другой конец Москвы, на Юго-Запад, она бы сошла с ума от одиночества.
Графологическая экспертиза, которой она при этом пользуется, придает церемонии
привкус экзотики и даже чего-то запретного, парапсихологического. Ей нравится
рассказывать людям секреты о них самих. Это оживляет ее. Как всякий настоящий
врач, она благодарна больным за то, что они ее излечивают. Она пробует помочь
своим пациентам, солидным товарищам с брюшком и властным взглядом и голосом.
Все, как один, жалуются, что им не на кого опереться, что они одни в этом мире,
как пастернаковский Гамлет. Она советует им ради их же душевного здоровья и уж
тем более ради пользы дела довериться своим помощникам. Так написано в
учебниках. На практике же они знают, что помощники только и думают, как
подсидеть начальника. Или подставить, что одно и то же. А вы попробуйте,
советует она.
Мем. Почерк давал ей возможность в человеке видеть маску бога.
Только один почерк – почерк отца она не могла прозреть. Он оставался для нее,
скорее, предметом любви, образцом печального созерцания. Она не хотела, не могла
в него вникать. Она уже два года разбирала его рукописи и не дошла до конца. Она
жила ими.
33.5.
Нун. В какой-то момент она чувствовала, что заданный ею ритм несет
ее помимо воли. И не в ту сторону. Ей казалось, что она уже так много умеет и
знает, что могла бы это выплеснуть в работу целой академии или небывалого
журнала с сотнями приложений. А приходится, по сути, хоронить в себе. Обидно.
Засовывать в два присутственных дня среди идиотов, чтобы не сойти с ума. Тогда
ее охватывало возбуждение все это изменить, выйти из подполья. Потом она
говорила себе, что так любит одиночество, что даже любви предавалась бы
публично, чтобы выгородить подлинный интим для себя одной. И на точной фразе
временно успокаивалась.
Самех. Наверное, она устала. Была близка к истерике. В метро ее
толкали. Так было всегда, когда она плохо выглядела. О своей красоте узнаешь из
отношения окружающих. Ее только что ногами не пинали. Она даже не стала
впихиваться в автобус, а побрела по грязи пешком, окончательно дойдя до ручки.
Все эти бредни о необходимости удерживать норму жизни, порядочности, которыми
пичкаешь себя непонятно зачем, оставили ее. Если бы кондуктор в автобусе, в
который она не села, с какой-нибудь стати придралась к ней, она бы вцепилась ей
в морду. Придя домой, она усадила себя в кресло, в котором, к счастью, не сидел
Мамардашвили, которого, по его рассказу, увидел он, когда захотел туда сесть, и
погрузилась на самое дно этой маразматички, в которой, худо-бедно, но стоило
переждать все, что выпадет. Ничего снаружи теперь ее не касалось.
Аин. Vixi.
Смерть – это единственное, что позволяет жить.
Пе. Ее счастье, что была одинока. Читала книгу, вдалбливала себя как
лыко в строку. Иначе все неудачи сводила бы к домашним истерикам, запутываясь
все больше. А так физически чувствовала себя вектором, направленным в темноту,
которая сделает из нее непонятно кого. Она представляла, что ей предстоит
прекрасный выбор остаться собой, то есть никем, или согласиться стать всем, то
есть, перестав быть собой и владеть ситуацией, отдаться ситуации. Стать чужой
себе, похожей на остальных людей, говорить их слова их голосом. Иначе, она
чувствовала, они просто ее уроют.
Цади. Первое впечатление от строчек, написанных другими людьми, это
жалость, что-то трогательное, как от раздетого перед врачом догола человека.
Во-первых, ты, конечно, сразу видишь, мужчина он или женщина. Дрожит ли от
неловкости или нагл и самоуверен и вот-вот вручит тебе в качестве дара свой
член. То же с женщинами, но по-другому, их жизненный центр расположен ниже
солнечного сплетения, в матке, они воспринимают окружающее более размыто и как
бы сентиментально. Именно, что как бы. Они более злы, уверены в себе и привязаны
к земному. И снова, думая о себе, понимала, что ей надоело ходить на
полусогнутых ножках.
33.6.
Коф. Иногда она думала, что пора ей писать мемуары. Что-нибудь о
Ницше, Платоне, Кавафисе. Почерки двух крайних у нее были, и она частенько
общалась с ними. Почерки ведь не врут, хоть и хамят. Как-то вечером ей пришло в
голову, что эта часть ее «книги встреч» отдавала бы эллинизмом. В тот момент она
как раз задумалась о Роде и Бахофене, и вдруг общая линия вытянулась сама собой.
И еще то, что она повзрослела: в настоящую Грецию ее калачом не заманишь, потому
что настоящая – та, что в ней. Это ощущение себя в силах и есть ее ребенок,
которого она родила и даже уже взрастила.
Реш. Когда посмотришь на план
города, ясно видно, что он похож на паутину. Это специально, чтобы никто ее не
порвал, чтобы никто не вырвался. Интересно, куда можно вырваться, порвав паутину
города? И, главное, как? Некоторые виды насекомых пробуют закопаться в землю,
спрятаться, как сказать, по ту сторону, обустроиться там. Она же делает вид, что
успокоилась, что не бьется отчаявшейся мухой, вообще не привлекая внимания
надзирающего сверху паука, который обещал больше не устраивать потопа, не
заливать серой Содома и Гоморры, а тихо мирно поужинать. Она копошится в своих
бумагах, делает вид, что не слышит его вонючего дыхания, работает над
генеральным списком художников, музеев и выставок. Просто так, чтоб вечность
проводить. Но как при этом обостряется слух!..
Шин. Иногда она придумывала не мужчину, в которого влюблена, а саму
себя, – то есть женщину. Понятно, что в человеке своего пола мы любим себя. Тем
более, что та была такой же мягкой и женственной, как она сама, с прекрасной
щелью между ног, особенно если смотреть сзади, в зеркало, наклонившись, и
представляя, что это не ты, а она. В этой любви было что-то особое, тихое и
нежное. Кроме того, любимая была смертельно больна, кажется, чахотка, а она пила
с ней из одного стакана, спала в одной постели, а по вечерам сидела, обнявшись с
ней, на балконе и смотрела на снежные вершины Альп. Ночью она вся горела,
потела, приходилось менять рубашки, и казалась уже далека.
Тав. Когда один из ее клиентов, 30-летний банкир из Перми, в
очередной раз сказал, что у нее чисто мужской ум, она улыбнулась и перевела
разговор со своих проблем на его, за которые, собственно, и получает деньги. Как
объяснить человеку, что нет ни мужского ума, ни женского, но – ум, и той или
иной пол его не гарантирует. Есть движение категорий, получаемое нами из языка,
снов и старых книг, которое оживляется («вспоминается») под напором текущей
жизни, новых книг и разговоров, как правило, глупых. На обратной дороге в метро
она обсуждала это сама с собой. Чуть не проехала.
2 февраля. Суббота.
Солнце в Водолее. Восход 8.22. Заход 17.05. Долгота дня 8.49.
Управитель Сатурн.
Луна в Весах. Ш фаза. Заход 10.32. Восход 23.31.
Строгий пост. Благодарение предков и память о них. Время проводят в
кругу семьи. Надеть обереги. Начать курс лечения. Не давать письменных обещаний,
не лгать. Планы и проекты тщательно обдумывать.
Камень: зеленовато-коричневая яшма, хризопраз.
Одежда: зеленые тона. Избегать желтого, оранжевого, черного цветов.
Именины: Ефим, Инна, Римма.
Меркурий входит в знак Рыб, - мышление становится расплывчатым и
эмоциональным. Трудно сосредоточиться, выполнять рутинную работу, решать задачу,
требующую умственного всплеска. Усиливается восприятие искусства вплоть до
оплакивания давно умерших людей. Пока Меркурий идет по Рыбам усиливается
религиозность, люди становятся мягче, сострадательней, доверчивей. Поэтому надо
опасаться обманщиков, побирушек и вымогателей.
Сидели в гостях, он на Римму не
смотрел, нарочно пил, зная, что ему нельзя, и что она переживает, подливал себе
в сок водку, отпивал половину, снова доливал водкой, и так все время, пока
стакан не стал полностью белый. Тогда допил и свалился под стол. Свинья. Она
очень хотела уйти, но останавливало то, что некуда уходить-то. В этом все дело.
Ну и то, что она без него жить не может. Вот влипла. Мужики хоть делом заняты, а
она что?
В книгах о западной жизни она, в
принципе, читала о жизни в одиночку. Там все так живут. Квартир много,
зарабатывают хорошо, вот и разбежались по своим углам. Не то что у нас, - вечная
коммуналка. И вот сидят по углам, каждый со своей депрессией. А из залива
выходит на запах депрессии древнее чудовище, которое сожрало советскую атомную
подводную лодку и мутировало в нашу сторону.
Выхода нет. Нужно бежать от этой
сволочи, который сопьется и ее с собой в дурдом прихватит. Оставляет ее одну,
шляется где-то ночами, говорит, что с друзьями, съемки-пересъемки, но она знает,
что у баб кантуется. Пьет с ними водку и жалуется на нее и на жизнь, потому что
уже ничего не может. Нажрется, а потом засыпает. Им одна радость, что вроде как
ей шпильку вставили. Идиотки. Накануне он заявился в дупель пьяный, пошел мыться
в ванную, вдруг орет нечеловеческим голосом, зовет ее. Оказывается, мыл жопу и
засунул туда длинный обмылок, не может вынуть. Не соображает ничего, спрашивает
у нее, что ему делать. Тот, мол, сейчас до сердца дойдет и ему каюк. Или
растворится и все выжжет. Она тоже хороша, - вызвала скорую, пусть, мол,
приедут, посмотрят на народного любимца с мылом в жопе. Те приехали. Она открыла
бригаде, проводила к нему в комнату, он валялся в соплях, лыка уже не вязал,
сунула им сто рублей и заперлась на кухне, - гори они все огнем.
Ну что же это такое, всю жизнь
мечтать о жизни, в которой была бы одна, без этого унижающего тебя сообщества.
Ну не могла она с ним смириться. Что в школе, где были эти совершенно чудовищные
дети, вылезшие из каких-то нищих и пьяных трущоб, скачущие, тупые, пукающие на
уроках. И вплоть до этой, так называемой семейной жизни. Куда же спрятаться от
всей этой мрази?
Где-то она прочитала, что
человек изменяется от того, что думает и решает один, а не от того, что говорит
и слышит на людях. Ее уже мутило от тех, кого она видела. Больше всего боялась
мизантропов, а сама стала такой. Ну что, подохнуть что ли? Так это не за горами.
Или ребенка родить? Но, во-первых, не от кого, а, во-вторых, на кого рожать,
если ноги еле тянет. Куда ни кинь, всюду клин.
Пробовала не пустить его домой,
но он как прилипнет, так конец. Сел, пьяный, перед дверью, перед соседями
неудобно. То есть он не уйдет, это понятно. У одной ее подруги дальняя знакомая
наняла в такой же ситуации киллера, и тот ее хахаля порешил. Всего за десять
тысяч. Долларов, естественно. И явно не у нее одной, если исходить из количества
похорон за последнее время. Но вся штука, что нашли киллера, а тот, не будь
дурак, тут же ее сдал, и она загремела на десять лет. Уверяя при этом, что ни
сном, ни духом. Что тоже, возможно, правда. Опять кругом шестнадцать.
Когда она будет жить одна, то
станет думать совсем о другом. О жизни растений, насекомых, бесов, ангелов,
древних римлян, Моцарта, кого угодно, только не этих придурков. Конечно, и
сегодня есть нормальные люди. То есть должны быть. Наверное, в ней самой дефект,
если попадаются одни дебилы. Тем более нужна пауза.
Идея начать строить свой дом с
нуля захватила Римму. Жаль, денег нет и взять негде, но можно придумывать.
Нарисуем, будем жить. Столовая, кабинет с полками книг, спальня, кашпо с
цветами. Будто вернулась в свою детскую, где вместо уроков часами рисовала свое
будущее. Даже решила, что будет художницей. Еще не поздно. Еще ничего не поздно.
Лишь бы не видеть этого мудака. В крайнем случае, она придумает его заново.
Если бы можно было разом начать
новую жизнь, Римма ее бы начала. Но она уже пробовала и знала на опыте, что в
новой жизни нелегко дожить даже до вечера, не говоря о большем. Само время
вытягивает из тебя все соки, и, если не смотреть телевизор, то уже к программе
«Время» ты начинаешь чихать, а все тело ломать. И это еще хоть какое-то занятие,
потому что все остальное еще хуже.
Как говорила бабушка Риммы: «Дай
Бог такую жизнь моим врагам». Даже пропойцы и идиоты кажутся уже менее вредными
тебе, чем ты сама. Просто жизнь, когда ты ничем плохим не занята, и она
безболезненно течет мимо, - имеет звездно-полосатый вид. В полосах различаешь
плохое, а звезды сыпятся из глаз, даже если не всматриваешься. К тому же,
видимо, от дедушки еврея в ее рассуждениях соло все чаще прорезывалась
местечковая интонация. Она ее сама в себе слышала, и она ей нравилась. Куда еще
дальше?
Он сочиняет себя в никуда, так
лучше. К тому же есть индустрия иной жизни, в России мало известная. Трещит
сверчок, трещит. Лучшая линия поведения - esprit de conduite, - дух кондуита.
Понятно, что при этом нужна хозяйка на все, которая знает, как унять икоту:
медленными, но большими глотками холодной воды или частыми и мелкими глотками
лимонного сока с мятной водой. Как излечить зоб, прикладывая мазь из травы
молодила, овечьего сала и соли. Как сделать белые карандаши не хуже итальянских,
- раскалив мел в огне, а после охлаждения нарезать и заточить для рисования. Как
вылечить запал у лошади, желвак, сап, мыт, мокрецы на щетках. А чтобы муж не
завидовал, и ему свести мозоль печеным в горячей золе чесноком. А когда стала
лечить ему ломоту в костях и легкую судорогу ног муравьиным маслом, показав, как
его добывает, то он почувствовал такое уважение, что сказал, что вообще ее не
заслуживает. Плотная, крепко сбитая жизнь, откуда легко воспарять. Не захочешь,
а сдвинешься в славянофилы: genus originale.
Как известно, главное в семейной
жизни, - как говаривал Сократ, - это обрести достаточный и стабильный уровень
раздражения, отличающий наотмашь хорошее от плохого. От одного тебя трясет, а от
другого нет.
И возникает вопрос, а надо ли
самому быть таким уж хорошим, если восприятие тебя таковым зависит от душевного
состояния приятелей, а не от твоих заслуг? Вот и ответ: ничего сверх меры,
ne quid nimis. И при
том – ни одного шага сразу во все стороны, как определил Бюффон.
Голова дико пульсирует. Никто,
однако, не видел, чтобы ее разнесло на куски. Крепок орех. Значит, еще подкачаем
давления, брат Кондратий. Мертвые и только что проснувшиеся похожи друг на друга
как булыжники. А те, кто живут, не могут общаться, настолько разные. Кругом
черные дыры, и между ними – слова. Всяк субъект, словно вавилонская башня
собственной конфигурации. А двойник, как глобус, вращается снаружи вокруг тебя.
Кто из вас хочет прорваться в другого, достигнув истины? Одно ли безумие, два ли
безумия, - каждый дурак должен знать, где темя, на которое каплет вода.
Сам он занял позицию безумца
книг. Как не овладеть миром, вызнав все тексты про него, - и исподволь изменить,
нажав в нужные точки! Ехал на извозчике, солнце сверкало на свежем снегу,
напрасное томление и ничего больше. Будто свежая лошадиная коврижка, падающая на
дорогу. Скотина все же извозчик, с него спрашивать. Будочник заорал на ваньку,
что не блюдет, тот вжался в плечи, наддал сивке, - порядок знай. А он вспомнил,
как у работников в деревне бабка померла: скрючилась, и нет ее. Вот и ваньки все
на один зад сделаны. Тут особая оптика дня нужна, чтобы найти свое место. Это
как Чадаев спросил: если все лысые, как я с Орловым, то почему столько волос на
полу и диване? Больше всего он боялся жизнь прохромать с хромыми, так и вышло.
Сядет один прыщ, все тело покроет.
Чтобы не ездить к друзьям,
философствуя со спорщиками и заковырщиками и выпивая, это как же свет надо
ненавидеть, находя в том добавочные силы вместо вина! Вот секрет желчного
здравия: мыслящий кунштюк.
Сделав крюк, он не стал вылезать,
велел ваньке возвращаться. Около дома опять решил поехать. Потом, натурально,
вернулся окончательно. Кучер с извилистым барином не спорил, бумажкой
довольствовался, вину за лошадь чувствовал. Человек доброе животное, если не
злить. Выпил свежего воздуха, можно и закусить с аппетитом. Другой бы заорал:
«Да идите вы!..» А ему закон не писан. Ни в декорации письма Гонзаго, ни в живые
картины на фоне меняющихся декораций он не влезает. Ушел и опять у себя
закрылся.
Сама по себе эта жизнь никуда не
годится. Надо сделать чудовищное усилие, чтобы быть. Естественная жизнь
кончилась, если была. Шум времени уносит мозг на ветер. Летит плевочек, думая,
что думает, - молчание признак иммунитета, - где-то приземлится. Беда старости в
нехватке сил на воздержание от ненужных действий. К чему это? К красному словцу,
что, остропёрое, летит само по себе, крутится, им греешься. Отчего тут даже снег
отхожим местом припахивает? Пока живешь, формулируешь. До патологии не дорос, а
до болезненных писаний вполне. Бьешься об голову изнутри, уже устал, она
жесткая, костяная. Шеллинг ведь не зря учил жить вне человека. Шпион и
повстанец, тайный скелет в светящемся шаре. На выходные уехал в
Покровское-Стрешнево. Живых раков выпустишь там на пол, они и ползают.
Зима, казалось, никогда не
кончится. В юности дождаться не мог, а теперь доволен, - хоть что-то не
проходит. Деревья заиндевели от холода. В доме, наоборот, шуршит от тепла. Жена
на цыпочках ходит, а то в гости к маме уедет или возьмется пуговицы перебирать.
С утра кажется, что попал в такую скифскую дыру, что не выбраться. Днем
знакомишься с жаккардовой ткацкой машиной, пущенной в ход купцами Рогожиными,
читаешь записи Гумбольдта, и в голове возникает некое отдаленное космическое
подобие.
У него был сосед-оригинал. Из
тех, кого он коллекционировал. Вегетарианец, нудист, жена-норвежка, книг не
читает, чтобы чужими мыслями не заразиться. Правда, одну прочел, о вреде табака,
- хотел бросить курить, но неудачно, не бросил. Построил себе огромную
мастерскую, в которой занимался скульптурой. Там свободно расхаживали медведь,
волк, лошадь, два огромных дога. Он уверял, что звери умнее, лучше, гуманнее
людей. В чем предлагал всем убедиться, но те в ужасе разбегались, доказывая его
мысль. Ко всему прочему любил напомнить надпись на вратах ада, где большими
буквами было написано, что ад сотворен «высшей силой, полнотой всезнанья и
первой любовью - fecemi la divina potestate, la somma sapienza e'l primo amore».
- Дальше, - восклицал сосед, -
тишина!
Кажется, он был еще и княжеского
роду.
Отверженные селенья, вечный стон,
сгинувшие поколения, - чем не Русь святая во всей адской красе. А еще есть сон,
как альтернатива цивилизации. Остатки пейзажа. Сплющенное слоистым воздухом
время. Ему надо найти способ выразить его. Соединением книг, музыки, странных
существ, лишь наполовину человеческих, из которых торчит всякая нечисть. Хорошо,
что в детстве его научили правильным манерам, не отвлекая себя. Оборотиться
пустым местом, чтобы втянуть нечто иное. Не впадая при этом в невольную дремоту,
которую вызывает у людей все непонятное.
Где еще как не в подмосковной
провести опыты по сжатию времени – в слова, смыслы. А то, чего не выразить:
шепоты души, бессонницу, нежность, ни к кому не направленную, прислушивание, -
все исчезает в кураже книг, делаясь темным их переплетом. Люди пульсируют
внутри, в нем самом. Домодельный, как и все здесь, перегонный аппарат, на выходе
из которого течет буза. Сложность в том, что аппарат должен сам себя
контролировать.
Вид – змеевидная трубка, куда
поступает ректифицированный «гегель». По идее, ты должен исчезнуть, раствориться
в змее. На практике происходит деление на летучий дух и страдающее говно, - с
какого боку смотреть. Говну больно, оно плачет, истекает вонью и слизью, иногда
кровавой, не знает, куда податься, и, в итоге, заливает собой все окружающее.
Впрочем, рыдать и пердеть особо
некогда: мир огромен, членоразделен, надо успеть всему дать имя. Пропуская при
этом наличное чтение через фильтры очистки логикой мелкого помола. Заодно
забывая о военной службе со всеми причастными ей начальниками и подчиненными, о
родственных связях, покрывавшими обе столицы и несколько губерний, а заодно и
своих близких. Вроде пустыннической жизни на особый лад.
Обычные чувства и сопровождающие
их мысли приводят в тупик, в смерть. Попробуем в молчании и в духе нарастить их
еще одним измерением. Жаль, устаешь быстрее обычного. Мозг разряжается как
гальванический аккумулятор, о котором ему недавно писал Ленц. Где этот источник
питания? В книгах? Наверняка. Теперь надо посмотреть, откуда они там берутся.
А перед этим вот что. Если
окружающее со всеми этими чиновниками, дворянами, крепостными, дворовыми и
сворой приятелей и родных мешают тебе думать, то – долой их. Вон отсюда! Брысь!
Чтоб духу не было!
Он шипит, разводит руками,
разбивая магический круг, который только что очертил, шепчет проклятия.
Направление - восток. Через какое-то время все, мешающее ему, исчезнет. После
чего можно продолжать изображать не сумасшедшего, но врача. Только коллег в
радиусе ста верст не наблюдается. И разноцветная жизнь крепостного мужика прошла
мимо. Гумбольдт думает, что в их пище есть что-то наркотическое, отсюда и
мировоззрение. Закатать бы его самого в деревню лет на десять, сколько бы он там
наблюл. Начиная с бородатой женщины, на которой в моменты отвращения от всего
так хочется жениться…
Монахи уходят в свой затвор,
дворяне – в свой. Тут поучительны целые геологические пласты слабоумия,
выходящие на поверхность. В книгах даже в отсутствии смысла есть смысл. А в том,
что вокруг, - неясный шум. Еще говорят: то, что мы чувствуем, это жизнь, а то, о
чем думаем, - смерть. Но думать приятно, о чем бы то ни было. Ни жизнь, ни
смерть не доказуемы. Он перебирал слова сосочками языка - ближе к корню, где
оскомина по бокам.
И при этом не может не видеть
себя со стороны. Мелкий варвар, тощий в претензиях на ум гипсовый скиф с веслом.
Будь светочем для уродов или не будь вовсе, как сказал недавно Пушкин, облитый
очередными помоями. Это – Пушкин! Если взглянуть отстраненно, - здоровый мужик,
отец семьи, а стишки пишет. И еще доволен, славы ему не хватает. В вечность –
затяжным, как говаривал сержант Прошкин. Кричи, не кричи, никто не услышит. По
двум причинам: некому слушать, и чушь кричишь. Как они думают.
В старости нервничаешь, что никто
тебя не понимает, срываешься в крик и апокалипсис. Как в младенчестве. Все
возвращается. Вскрываются бездны. А у тебя нет адекватного языка. Так что,
выставив вместо себя Мих. Орлова и Чаадаева, он вовсе перестал выходить на люди,
чтобы не являть себя в том виде, который те способны видеть. Разве что отдать
приказания по хозяйству. Основной их довод, когда они тебя слышат: если ты такой
умный, то почему ты это нам, придуркам, говоришь. И впрямь, ответить нечего.
Все, забудь. Сны не
контролируешь, вот туда лезет всякая дрянь. А мозг бодрствует, плетет умные
кружева. Во-первых, книг должно быть физически много. Везде, до потолка.
Во-вторых, на разных языках. Чтобы создавать некий совокупный язык. В-третьих,
из разных областей знания, включая глупость. И тогда в тебе начнутся изменения,
помимо бугорков на груди и болей в спине и шее. Учись молчанию и буре в стакане
мозга, - сказал монах.
А если он не если? Все читаемое
собрано в новый резервуар. И пропуск туда, куда бедным туземцам, из которых он
вышел, нет входа. Младенец очень сожалеет, но ему, кажется, не о чем с вами
говорить. У вас еще есть время для учебы, были бы тяга и желание.
Если собрать миллион
автобиографий, которые ты взял из своих книг, то получится иная жизнь. Или это
оттого, что, бессильный, он хочет быть там, где его нет? Но, перечитывая все
книги зараз, ты каждый раз перечитываешь их заново, потому что изменяешься
несусветно. Мутное стекло проясняется. Если изменяется автобиография, то это уже
другая жизнь. Изнутри не видно себя, но можно догадаться.
Иначе мрешь от тоски, живя на
здешней скорости. Мозг надо держать в кипящем виде. Газовая горелка - из книг.
Книга читается каждая на своей скорости. У стены их целая поленница. К книге,
как к женщине, приходишь всегда от другой книги.
Он знал, что даже вид того, кто
читает книги, вызывает в туземцах страх и подозрение в жидовстве и тайных
замыслах. Мало ли, что он мог вычитать ночью при свечах. У чернокнижника все
книги черные. В черепе кипит смола, вываривающая младенчиков. Книги ненасытны
как женское лоно. Там летают и предаются пороку.
Это он понял еще в детстве,
рассматривая фолиант «Разнообразные и оригинальные машины капитана Агостино
Рамелли», напечатанный в 1588 году. Особо порадовал его вращающийся письменный
стол, за которым, не сходя с места, можно одновременно просматривать множество
книг. Театрум махинарум, как говаривал друг Петра I Андрей Нартов. Книга была
большая, со старыми запахами, накладывающимися друг на друга, как книги, которые
он воображал, вглядываясь в картинку. Да и само детство было как шкаф с
множеством ящичков, куда он вкладывал все, что находил уже взрослым. Впрочем, он
еще не читал Свифта, который советовал проветривать книги, особенно те, которые
читают под одеялом и в сортире.
На том свете раскаиваешься, на
этом свете раскаиваешься, но, читая книги, получаешь вечный кайф. Читатель в
России, как негр, обретающий, постановлением царя Николая Павловича, свободу при
пересечении нашей границы, освобождается разом, попав под переплет. Жаль только,
что у нас народ весь матерный, да не весь грамотный».
Барин петушком, петушком нащупывал мысли, клюя по одной, - писал папочка
про своего героя, похожего, однако, на огромного седого кота, наслаждающегося
куриным супчиком. Папу всегда удивляло, какой дурацкий вид даже у самого
хорошего человека, какая нестыковка между мощью его внутренних сокровищ и
внешними подергиваниями арлекина. Как ни стать, все боком выходит, любил
повторять он. Неудивительно, что поза мудреца и вовсе идиотская. Человек это
двуногое существо, ограниченное совестью, - еще одно его высказывание. Проблема,
что в эту ограниченность никак не умещаешься, оттого и живешь человеком, а не
животным.
Почему у него почти нет описаний природы? Потому что их слишком много,
отвечал он, когда я его спросила, и все неточные. С тех пор как мир стал
доступен по интернету, природу заменила погода и вид из окна или с балкона.
Стало быть, природу предстоит еще открыть, а потом увидеть. Возможно, это будет
некое мультизрелище в разных системах умственных координат. Вот тогда, сказал он
ей, и отправится в путешествие, чтобы не чувствовать себя полным кретином, как
сейчас. Это будет путешествие монады. В наушниках, стерео-очках, с поисковым
чипом и микроклиматом, чтобы не потеть и задыхаться, а думать почем зря.
Последние несколько лет жизни он больше всего старался не улыбаться, когда
говорил, не пугая при этом обычным депрессивно-жутким видом, когда был серьезен.
«У него была и пустые 'книги' из
лавки Клостерманна, продававшего ряды одних переплетов чистой бумаги. Настоящая
библиотека писателя. Не казаться умным, как ряженные в читателей, но быть им! Он
вспомнил, как спросил жену, когда та еще была невестой, зачем она выходит за
него? О, эти байронические карамзинистки! - Чтобы сохранить твое одиночество! –
отвечала умница, покраснев. Участь его была решена, как написал недавно Пушкин.
Так вот книга с чистыми листами это высший вид одиночества. Надо писать так,
чтобы прочесть и удивиться, где я такое увидел? А иначе нет смысла.
‘Холодного букиниста’ к нему
пропускают без слов, как приказано. Отбирает из мешка несколько масонских
изданий, кое-что из новиковской типографии. С немецкими и французскими книгами в
этот раз туго, Матвеич извиняется. Зато есть небольшой томик Давида Hume,
который перевешивает остальное. Еще раз просил его не упустить альбомы русских
коронаций, фейерверков, увеселительных прогулок и такого же прочего. Для
баловства, конечно, чтобы быть как люди. Впрочем, виды села Влахернского,
Кускова, Коломенского разглядываешь не без удовольствия. И недавним «Волшебным
фонарем, или Зрелищем санкт-петербургских расхожих продавцов 1813года» не так,
чтобы брезгуешь. В общем, Михеич или как его там, понял. Москва в гравированном
виде, если не хороша, то курьезна. Обещал принести мешок книг Николая
Струйского, печатанных в его типографии в Рузаевке. Все свой брат по безумию.
Говорят, что вдова Александра Петровна распродает кучей. Ну, и о шестом издании
«Душеньки» Богдановича, сгинувшем в московском пожаре, напомнил Пахомычу, пусть
ищет за двойную цену. Ухмыляясь, тот достает из мешка «дона Педро Прокудеранте»,
- пашквиль, писанный отцом нынешнего Чаадаева на некоего Прокудина, который,
скупая издание, сжигал книжки у себя во дворе. - Хорошо, отложи, - кивает он.
Мужик, а старается, как говорили у них в полку. После его ухода надо
проветривать помещение. Зато в книжки внюхиваешься с пристрастием, что-то витает
такое.
«Эй, слюшай, дай-то место Богу»,
- говорил кому-то татарин на углу улицы. Он запомнил. Мало спал несколько ночей.
Дал место Богу, людям не осталось. Он не пришел. Но, может, достаточно того, что
люди ушли? Пусто так, что в ушах свистит. Похабно думать о своем Творце, что Он
такой же кретин, как ты, но иначе, увы, не выходит.
Ему были странны люди, которые
тосковали по лучшему миру, искали рай, смешивая его с владениями некоего
великого господина космоса, где их ждут. Нельзя быть совсем уж зашкаленными
дурнями. Он был уверен, что ему может быть хорошо только там, где он есть. Лишь
бы не мешали.
Но у этих людей была цель и
внешний сюжет движения к ней. Публике ничего больше не надо. С другой стороны,
его плюса никто не отнимет: он уже в центре вселенной. То, что она бесконечна,
выдает его тоска, которую впору мерить паскалями. Но есть еще иная сторона:
восхождение в зеркалах. Он множится, и, главное, это забыть, кто из них он.
Забыв, следишь за всеми с одинаковым интересом. Не выходя на Пречистенку, видишь
ее во всех подробностях. Что-то будет.
Общение с собой хорошо тем, что
можно ни на чем не настаивать.
Когда ему говорили, что он не
русский, не дворянин, не барин XIX века, то он отвечал, что Гегелем уже написана
«Феноменология духа», а перед тем он с 15-летнего возраста собрал миллион
карточек, на которых записал самое важное из всех книг.
То есть в наше время уже можно,
подражая времени, не быть идиотом.
Некоторые отрывки из разговоров с
самим собой ему удалось записать. Кое-где бумага была прорвана скрежетом
зубовным.
Писательство – дело молодое,
бесстыдное, воровское. Старику к лицу упорство в себе, вырытый окоп, который
можно использовать и в качестве могилы. От книг остается мечта о книгах. От
человека - мечта о человеке. Сколько же надо бессовестности, чтобы жать на
слезу, стараясь нравиться. Плюс медвежье невежество наших культовых мыслителей
из трущоб. Хорош русский человек, только узкий, - извилина в фуражке, комплекс
обиды, - надо бы расширить, сломав забор, за которым он прячется по огородам.
Небывшее растет в жирной почве невиданными в мире мифами и фантазиями на свой
счет.
Говорят, что слова обязаны
корчить рожи, потому что предназначаются другим. Наши баре заводят в имениях
собственные гаремы, царские дворы, типографии, мини-империи, французский
энциклопедизм и античные позы. А выходит - обезьянник на густой сортирной жиже.
С ними невозможно собеседовать. В них треснуло человечество, все стоят на другом
берегу, ждут перевозчика, но обола все равно взять неоткуда. Всяк в себе
попрощался с другими.
Он никак не мог приучиться
смотреть на окружающее как на зоопарк в новейшем английском духе. Умом-то
понимал, а чувствами все норовил сам проникнуть в клетку, дружа и обнимаясь с
косматыми, покуда кто-нибудь из них не укусит, и тогда обижался. Вечная война
славян между собой: бодричи против лютичей. Те и другие затаились в болоте,
рассеялись по степи, живут в слободах, ожидая Колумба, чтобы зарезать его на
танцах в дискотеке.
А умным раздолье в гуляй-поле.
Жаль, мыслящий пулемет силен только задним умом, стреляя из улепетывающей
скифской тачанки. Время кружит, затягивает тиной усталости, сна, нелепости
пробуждений, наслаивающейся памятью утр и дней. Одно лишь письмо, дневник,
сиюминутные записи протыкают круговое движение: вперед, только вперед! Мир не
может быть открыт, пока идет время и все внове. Последние его записи будут из
болезни и смерти. Он готовит рабочее ложе, расставляя мысли, бумаги и карандаши.
Русский натуралист, в отличие от английского, открывает Россию изнутри – самой
грамотностью, воплем из пустынных мест. Поэтому самое страшное – видеть, как
исчезают слова, засыпаемые песком общей лжи и истертости. Лепечешь предсмертно -
на табуированном языке, будь и к этому готов, икая.
О, как он мечтал увидеть свою
Россию в карманном формате! Чтобы все под рукой, все внятно сердцу и уму. Вместо
этого – имперская фига, надутая до размеров вселенского муляжа: радуйтесь и
внимайте, фантомные языки!
Зато у него так непомерно вырос
орган распознавания лжи, что самому страшно. С ним уж точно ни в пи…ду, ни в
гвардию. О, этот особый русский психоз: заклеймить, присвоив, и опять клеймить,
обсосав и обезобразив по ходу присвоения. Проснулся – и видит.
Сумасшедшие это те, кто босиком
выбежал из своего времени, на что-то надеясь. Ну а он и соломку подстелил, и
обувь справил, и от наследников уберегся, - в смирительное отделение добром не
дастся.
Есть земледельческое состояние,
есть господское. А он поменял их на состояние словесное, дабы затаиться, вопия.
А иначе никак. На то она и есть философия отсутствия. Элитное мясо каракатицы в
чернильном соусе. Как говорила нянька, когда он ребенком обижался: «чем губа
толще, тем брюхо тоще».
Язык русский сплошь именной.
Прочее - рассуждения. Посчитаться, кто чей родич, кто кому сослуживец, кто что в
карты проиграл: не проза, а адрес-календарь. Как на помин перед свечкой всех
надо перечислить.
И жизнь напоминала такой слоеный
и тугой пирог, что непонятно, как к ней подступиться, чтобы, откусив, все не
порушить. Единственный способ, - самому быть частью пирога. Неважно, мякотью,
начинкой или корочкой, все равно сожрут до последней крошки. Никто ведь еще не
выжил, кроме Иисуса Христа, который тут же сделал ноги на небо.
Проснуться, найдя себя отдельным
от пирога, - было от чего свихнуться.
Когда узнали то, что давно
подозревали, а потом долго скрывали от детей и народа, - свое происхождение от
обезьян, - то он сразу подумал, что произошел от какого-то другого вида обезьян,
не от тех, что все остальные.
Если бы он был англичанином, то
отправился с экспедицией в джунгли или в Гималаи, где прятались эти бедолаги,
чтобы найти и доказать науке, если, конечно, их еще не пустили в расход собратья
по эволюции. К тому же его желудок не принимал много водки, так что он,
наверное, и впрямь был не русский, как говорила в его детстве, ругаясь, та же
нянька, вылитая Арина Родионовна, которая положена по статусу любому
национальному гению. Хоть бы даже тот был в подозрении, что произошел не от
совсем русской обезьяны, как, скажем, поэт Пушкин, который в новое царствование
стал совсем на дружеской ноге с царем и о былом либерализме ни гугу.
Да, то бишь проснуться,
проснуться. Чем раньше, тем лучше. Бывают, знаете ли, сны, в которых знаешь, что
должен проснуться, а сон, как назло, крепче обычного.
Вот и господин Шеллинг
подтверждает: надо проснуться.
Только нерусские книжки читать,
только всемирные думы лелеять. Вот типичный российский ход душевной мысли, давно
приевшийся на Западе. В цене там русские патриоты как экзоты первой степени: они
понятны и видны. Клоунов принимают за свое представление о народе. А он уже
окончательно растворился в утреннем тумане над среднерусской возвышенностью, как
благоуханный пот Софии, эманация премудрости Божьей. Надо бы с ней в баньку
сходить, как в прошлый раз, хоть все это баловство одно. Она тебе спинку потрет,
ты ей попку, - канализация эроса, как учил Платон, а все одно противно.
И всякую минуту вопрос: хватит ли
у тебя сил, чтобы перестать быть туземцем, варваром. Физических сил и вечного
терпения, потому что стену России нельзя прошибить, даже оказавшись по ту
сторону. Она в тебе.
Славяне суть затерянные на суше.
Жертвы географии. Племя людоедов.
Иногда, знаете ли, голым хочется
отсюда пойти. А нельзя, климат-с.
И в то же время начал привычно
обдумывать, а что будет, если уходить голым. Какова физика и философия голого
тела? Во сне, бывает, ходишь голым в людных местах, ощущение остается надолго.
Главное, понять, куда и зачем двигаться.
Он видел, как умирающие мужики и
бабы раздевались перед смертью, не помня себя. Будто так легче пролезть.
Голый и понимающий.
Чтобы обезопасить себя от любого
человека, надо понять его с максимально возможных точек зрения. Включая
переселение народов, физику плазмы солнца, психоанализ. Для того науки и
придуманы.
Остается хитрость крепостного
человека, - не быть.
А еще полезность наук – в знании,
откуда берется мерка, которой тебя меряют. Крепостной должен быть настороже и
для этого учен.
Мир, как сказал англичанин, это
война всех ученых против всех. Каким огнем пытаешь других, таким и сам будешь
испытан. Изучай методы и кто что высказал первым, а кто упер, не стесняясь и
выдав за свое. Твой голос – в пользу бедных и мертвых.
И еще стишки, как перья в
подушке, которую кладешь под ухо».
Надо бы выехать на место, найти свидетелей, дневники, переписку. Да
просто посмотреть, какая погода. Понюхать воздух, посмотреть на уличных
торговцев, на будочника. Только вот мороки больше, чем пользы. И остановиться
негде. Только утруждать знакомых. Некий австрийский князь собрался приехать во
времена Екатерины II. Хорошо, сказали, поселят во дворце. Зачем, возразил он, я,
как все, остановлюсь в отеле. Хорошо, у входа во дворец прибили вывеску «Hotel».
Приехавших с ним, разместили отдельно. Так он, урод, на следующий день переехал
туда же. Высшее общество было фраппировано таким вольномыслием. Монарх, а
поведением чернокнижник.
Так что, хорошенько подумав, откладываешь поездку. Там увидишь то же, от
чего здесь отказался. Стоит ли игра свеч? Если бы он был знаком с Пушкиным,
можно было рассчитывать на грант от Пушкинского дома на получение неизвестной
рукописи поэта. А так не из чего биться, кураж не тот. Продолжаешь жить – на
чистой внутренней энергии. На спортивной злости, на матерке, особенно с утра,
когда иных сил нет. Попрощался с родными, с детьми, им лучше этого не видеть.
Может, простят за то, что вовлек их в безнадегу. Морщина последнего, - на
десять, на двадцать лет, на сколько еще? – усилия перечеркнула лицо крест
накрест.
«Старуха-нянька старилась
параллельно ему. Забавно было слушать ее матерное бормотанье по поводу недругов,
главным из которых было ее нездоровье и бессилие. Вполне могла вписаться в толпу
матерящихся трупов на берегу Стикса, рвущихся без очереди в лодку Харона. Жизнь
не удалась. Будьте прокляты все, включая родителей, Бога и соседей. Только над
ним она тряслась, стараясь, чтобы не заметил ее немощи, не расстроился. Бедняжка
угорела на Рождество. Вынесли на снег, но она не пришла в себя. Вот и ему
кажется, что слова даны исключительно для проклятий, а мы пользуемся ими не по
адресу. Потому и выходит как-то неубедительно, особенно про любовь.
Дело не в густопсовости быта, а в
том, что он себя не видит на его фоне. А когда видит, то корчится. Густая шерсть
хороша на шее пса, а не хозяина. Держись прямо, не улыбайся… - кому это вы
говорите, подонки! Барину или сукиному сыну? Тяга в космос, как написал ему
младший Гумбольдт, прет из нас самих. Кажется, что туфта, наживка, обман, ан
нет, срабатывает. Говорят, что где-то снаружи тоже что-то есть.
Диалектика – компас одинокой и
отвергнутой души, говорил Гумбольдт старший. Он смотрит в зеркало. О чем ни
скажет тому, другому, тот отвечает, что и это ерунда. Вот баба, вылезая из его
постели, сказала, что никогда не думала, что у нее столько дырок, - это другое
дело. Зеркальный мемуарист. Точка размером в бесконечность. Лезь взад в иную
жизнь и не вывертывайся.
Дух отрицания развонялся на всю
комнату. Второй день без стула, плод аскетизма за письменным столом. Каламбуры
ромбом идут бурым калом. Учебник родной речи для шибко грамотных. Читаешь в
чертах ее оседлости как по писаному. Жи-щи жри с буквой и. Язычок обострил и
зарезался харей кири, - не пей с утречка, а то козочкой раком станешь. Лагерная
пыль летит степью из-под копыт дворянского подсознания, этой кодлы служивой за
страх и нечисть. Вот и припарашился перед зеркалом, слюней в словарь напустил,
не разберешь. Только верстки полосаты попадаются одне.
Лучше гримасничать перед
зеркалом, чем перед Богом, - говорил он себе, высовывая язык и приплясывая.
Отдохнув, вобрал в себя, как складной нож, высунутое в разных частях тела и
двинулся дальше. Главное, чтобы мозг в кучку.
Среди задуманных им книг был и
фолиант о семейных распадах между войной с Наполеоном и выступлением на
Сенатской. Словно бес вселился в людей второй половины царствования Александра
I. Может, западный дух, дохнувший сквозь разваленные границы тому причиной, но
посмотрите на биографии наших классиков и их многочисленных сродственников с
1814 по 1825 годы. Словно бес какой-то вселился в людей, - карты, дуэли,
разъезды супругов, скандалы и мордобой. Лекарства потом были обычные – Сибирь да
кровопускание, но анамнез воспаления сам по себе замечательный. Кузина Катя
Сушкова много ему рассказывала о себе и родителях, а он уж вычертил
математические линии и асимптоты. Спираль, бесконечно приближающаяся и
недостижимая. Тоска и беспокойный лермонтовский дух насмешкой горькою обманутого
сына над промотавшимся отцом. Серебряные статуи на лестнице дома на Пречистенке,
мраморная ванна в окружении экзотических растений. Император Август увидев в
бане ветерана, который, не имея раба, что потер бы его, терся спиной о стенку,
подарил ему и раба, и денег, чтобы кормиться вместе с рабом.
Если пытаться понять жизнь,
сойдешь с ума. Но это приличнее, чем не пытаться. Просто из сумасшествия много
дверей ведет внутрь, надо найти единственно верную. За одной из них, например,
раскладывали гран пасьянс, придуманный в XIV веке для помраченного рассудком
Карла VI. Ныне карты заменили специальной машиной, выбрасывающей наружу варианты
расклада - для нескончаемого расчесывания фрейдистского либидо.
Это как бред в доме без дверей и
окон, кругом лишь звезды и времена. Где бы ты ни был, ты в исходной точке
бесконечного путешествия. Все, что происходит, включая обращения близких, мечта
о супе и вечерних танцах, - отвлекает тебя от него. Соберитесь, император! Мир
готов к вашему походу. Ваше мировое господство не должно потревожить ни одного
из несчастных ваших собратьев по человечеству.
Увы, этот мир не открыть, не
разругавшись с людьми и не боясь их.
Писателей вообще надо держать в
клетке, наслаждаясь или отвергая ими написанное, а само двуногое не трогать,
чтобы не портить впечатления. Вот он и залез в комнату, именуемую собой, и
отлично себя чувствует. С утра прошли снеговой перевал. Намучались. Промочил
ноги. Думал вернуться, но потом, как водится, разошелся. Экспедиция
продолжилась. Надолго ли его хватит? Но все равно больше нечем заниматься, а тут
хотя бы идешь вперед. Открытие, что земля круглая, еще с детства заставляло его
задуматься. Слишком хорошо представляешь себе толпы людей, которые из любой
точки земного шара упорно движутся вперед и только вперед.
Но, может, так, в движении, во
встрече и столкновениях людей-частиц те смогут понять что-то иное, - что они не
крепостные камни, осужденные на страдание на пути текущей мимо воды.
О, сколько сил уходит на то,
чтобы не бить кулаками об стену, а себя по голове. Поступай так, чтобы
возможностей было больше, а не меньше. Удар же выключает вовсе. Даже стена это
бесконечность вариантов. Но когда устаешь, пространство просто выплевывает тебя.
И некуда деться, как прыщу на солнце. Вся голова – прыщ.
Удалился в походную палатку и до
вечера не показывался. Красота гор, звонкий воздух… нет, не знает, не нюхал.
Когда снится что-то несусветное, кажется, что это из будущего, поэтому
забываешь. Объявил остановку в пути для занятий. Землю воспринимаешь брюхом, а
понятия никак на нее не накладываются. Где здесь переселения народов, записки
путешественников, дневники жителей? – ничего не понятно. Огромный слой памяти
растворен бесследно в чистом небе, в этой равнине блюдцем, в неуюте тела,
который сменяет начальный восторг тяги к перемене мест. Лучшее в путешествии,
если не возвращение, то уж точно привал, когда начинаешь подозревать, что твой
путь определен какими-то невидимыми электромагнитными векторами, для которых
люди не более чем муравьи.
Допустим, все описания места, где
он находится, у него в чемоданчике. Как их сделать непосредственным бытием,
выражаясь гегелевским штилем? Не произойдет ли аннигиляции при соединении
знаемого с ощущаемым? Он вышел из палатки и выбросил трубку для курения в речку.
А то был бы с ней похож на гориллу в лондонском зоопарке или на сибирского
туземца. Дымом мозги выходят, кто это сказал, забыл.
Артикуляция земли, вот, в чем
задача. Мертвые писатели шепчут, урчат, бормочут с набитыми ртами земли, никто
их не слушает, разве что по одному – но они хороши именно хором.
А как быть с суждением Маймонида,
которое прочитал недавно, что мы постигаем Бога по тому, что Ему противно, а не
по тому, что Он суть. Это ведь и есть ужас, последнее, апокалипсическое
доказательство бытия Божия.
Сидеть в отверженной земле.
Писать мемуары «Вся моя жизнь среди людоедов». И при этом еще не попасть под
опеку жадных родственников, избегнув заведенных Петром III долгаузов (прежде
отвозили в ближайшие «Соловки», в монастырь на изгнание беса и вправление духа
православного). Смягчение нравов отозвалось переводом душевно скорбящих под
надзор полиции. Сумасшедшие, как сказал ему Гете, это те, кто не может соврать
общепринятым.
Но странное дело. О французском
астрономе Лаланде он узнал потому, что тот обладал странным вкусом к поеданию
живых пауков. И только потом выяснил, что тот был членом Петербургской академии
наук, внесен в списки выдающихся ученых мира, а время революции провел за
наблюдением 50000 звезд, о которых оставил мемуары (странность почище пауков).
Безумие красноречивее астрономии.
Идти надо, только когда что-то
болит. Через силу. Потому что сидеть на месте невтерпеж. Голова свободна от
постоя метафор. Ближе к смерти это ценишь. Именно в ту сторону и идешь. Жаль,
конечно, караванщиков, их-то за что? Люди - жертвы выборочной грамотности тех,
кто о них пишет и кто умалчивает. Читатели соскучились по геометрическому методу
Декарта и Спинозы. Штриховку пустого места трудно выдать за страну или человека.
С родственниками, которые его не понимали, пришлось расстаться первыми.
Где бы ты ни был, это лишь место
пересечения возможностей, которые не видны чужому со стороны. Стучишь в
невидимую дверь, входишь, говоря пароль, исчезая с глаз. Но и внутри - лишь
двери, двери, двери. При этом ни мессиджей, ни Божьих посланий, ни откровений,
вообще ничего снаружи не поступает. Там переучет? Скорее, нестыковка в переводах
на туземный язык. Остается выучить все языки, что можешь, и бежать отсюда, сломя
голову.
Войди в любую дверь, поскольку
она ведет во все остальные.
Противостоять истории можно, лишь
жертвуя собой ненасилием. То, что убьет в тебе враг, достойно этого врага. Твое
тело – говно. Из говна вышел, в говно ушел. Потому оно и болит, что говно. В
краткий момент просветления понял это и держись, брат по разуму. Худшие убивают
лучших, но лучшие не убивают никого. Страсть к убийству рвется из тебя. Вот
пусть враг и убьет ее в тебе вместе с тобой.
Он пригорюнился перед окном, за
которым сыпала снежная крошка.
Человек попал не в свое время и
должен доказать это, делая вид, что его никто не разоблачит. Здесь не Париж, не
Лондон, шуток не понимают. Не могут убить, а убивают, не почесавшись. Так
принято в этом времени, в которое он попал по ошибке, как все те, для кого
своего времени не бывает.
Ему не нравится адская привилегия
выгрызть затылок другого человека, которая тут принята по закону. Уклонение от
нее грозит устоям отечества и лично помазаннику Божию. На самом деле всех это
устраивает, - круговая порука основа соборности и умственного экстаза
славянофилов. Тетушка до сих пор скрыпит зубами, когда ей называют его имя.
Пречистенка тесна как гроб крестьянской общины. И немыта как ее задница. О чем я
их не спрошу, слышу странное «хули-хули».
А сколько понтов: балы, шпоры,
лайковая перчатка, дуэльный пистолет, правда, приходится заказывать в Париже, а
то тульский стреляет пряником. Ну, и будет с несчастных обезьян, много чести.
Теперь он ел, не когда был
голоден, а когда еда вызывала наименьшее отвращение. Путь к совершенству бывает
неожидан. Пока ничего не болит, согласен.
Он давно не брал в расчет будущей
радости наследников. Это он обрел огромное состояние, благодаря разбойнику
Пугачеву, повесившему всех его родственников. Теперь оно опять разбежится
муравьями бесконечно малых сих. Механические колебания истории.
Сообщество людей не от мира сего
законспирировано настолько, что все делают вид, что не знают друг о друге.
Прекрасно знают. Но так, что любые пытки тайной канцелярии не выдадут
подноготной: та в слова не вмещается.
Пока живешь, веселишься.
Даже ощущение дурноты,
перекашивающей с правого виска до левой стороны затылка, забавно. Теперь он
носил с собой небольшой тазик. Думать не мешает. Изобретать универсальную машину
чтения, вроде той, что для счета придумал англичанин Чарльз Бэббидж. Когда
натуральные множества движущихся контекстов на некоем этапе вдруг дадут совсем
иной, новый контекст. Нужны: склад памяти, процессор перемола, движок функций и
выход результата в мозг. Всего-то, легко сказать. Короче, функция делается
мнимой и появляется там, где не ждали. Он готов пройти вместе с ней.
В общем, старое тело с молодой
душой – неравный брак, смешной для окружающих, как вчера написал какой-то
древний поэт. Отправиться дикарем в Азию, чтобы выбраться из собственной
дикарской шкуры. Поэт, но влет, как вальдшнеп. Выбегать из себя, не хлопая
дверью, чтобы не ловили сачком, как дикого зверя. Все, что написано поэтами,
хорошо, но только в первый раз. А сколько раз умираешь, когда голова остывает,
накал спадает, покрывается изморозью. Рот открывается, пустой, лишь слюни. Ушел
в толчки к предкам, откуда слышны дальние колебания почвы, в которую вкопали
умерших. А они бродят в тебе, мычат. Не веришь в тех, кто по крови. Попросил
аптекаря выпустить ее, хоть боишься, и в обморок упал, а в мозгу все же
щелкнуло: жизнь с начала. Человек вправе сам выбирать себе предков. Витая,
бухой, в духе, явился к ним, а они не узнали. Всяк по себе замкнут и апофеозн. А
что он хотел? Они и есть свои, кто не в обнимку. Толстый лысый дворянин, пишущий
стихи, это смешно, позорно, хорошо. Умственный огонь исподволь охватил селение,
никто не видит, холодная кремация.
Не повторять зады – вредная
привычка. Зад и отвалился. С тех пор как сам приготовил обед, открылась новая
вселенная. И, главное, так рядом. Давно подозревал. Чтобы увидеть устои, надо их
обломать. Он тут с миссией, поэтому никто его не заметит. Но лучше внутренний
монолог, чем сразу в морду. В прошлом году на море ему показали разборку и
сборку горизонта. Удобно, быстро, новая жизнь».
Последнее время папа болел. Такая обычная фраза, которую он и сам
наверняка произносил - как бы с ее, стороннего, голоса. Сил всегда не хватает,
особой разницы нет. С детства словно размазан чужой средой. Бабочка трепещет
против ветра, стало быть, гонит встречный. Сколько не осталось сил, все – сюда.
Душа это соль, любил повторять он, которая предохраняет переносимую тобой тушу
от гниения.
Еще он держался за своего героя. Выпасть из времени, - это попытка
увидеть время по-настоящему, в складках и неровностях привычного. Много животных
консервативно, их надо подстрекать, поднимая тонус. Вдыхай то, что не съел,
витай, не останавливаясь. Стоящая мысль появляется на третьем витке. И нелюбовь
к родине может быть плодотворной, если свое ухватываешь отовсюду, не зная
границ. Сколько гениев было в это время в Европе, на Востоке, во льдах
Антарктиды! Не надо никого корчить глупее, чем он может быть.
Чтобы понять недостатки людей, становишься ими, сравниваешь и делаешь
выводы. Только своим ничего не можешь простить. Они бурлят в крови. Отвращение
ведет к болезни. Болезнь к вечному отдохновению от справедливой ненависти. Папа
был рад, что умирает. Только просил его простить за то, что уходит, оставляя в
ней зияние своего отсутствия. Обычная человечья история, хрен с ней, наплевать и
забыть, и идти дальше.
Все внутри, а снаружи вообще ничего, умудрился почти не наследить. Даже
гробом не обзавелся специально, как-то он обмолвился.
Люди только снаружи похожи друг на друга и на людей, говорил он. А
начнешь копаться, пойдешь вглубь, - там сплошной вакуум, электроны летают. И
новая, иная жизнь внутри.
Надо поставить видимости памятник за то, что мы еще не сошли все с ума
от мыслей, и есть, куда из них возвращаться.
Скажи что-нибудь. Обрати внимание на то, как это выслушали. Вполне можно
было ведь и промолчать, да?
Мы живем изо дня в день, стараясь не отдавать себе в этом отчета.
«Ну, я понимаю общение с людьми,
если бы передо мной стояла задача всех переписать, составить словесный портрет
времени и человечества. Вычертить связи между ними, - очень, кстати, интересная
была бы картина. Составить, в конце концов, именной указатель в свете грядущей
переписи всех, когда-либо живших на земле, и их родственников, - рассуждал он,
прогуливаясь, как обычно, по улице и слепо кланяясь встречавшимся, в лица не
вглядывался, давно не любил отвлекаться, баловство это.
Дело умственного человека не
удивляться ничему, что видит. Но, боже, сколько же сил это требует!
После китайцев здешние кажутся
перевернутыми на голову, - оглядывал он силуэты людей, домов, лошадей, деревьев.
Но потому и примиряешься с ними впервые в жизни, мало ли на земле обычаев мучить
друг друга. А прежде, бывало, горло сатрапу хотел перегрызть, бледнел и сжимал
руки.
Сволочью не стал, а
бесчувственным вполне. Так хорошее слабительное – как пятновыводитель на
совести.
Можно схватить первую попавшуюся
под руку судьбу, воплотить и умереть сразу, потому что исход ясен с первых
шагов. Но обычно с первых ее попыток что-то сказать, начинаешь хрипеть, шипеть,
материться. И, держа прямую спину, удаляться с линии фронта.
Город, в котором нет тайны,
разрушается без следа, - бормотал он, гуляя по своей улице, - тьфу, напасть.
Податься некуда. Здесь он все знал заранее. И это все было дрянью. Ну и морды. А
задницы с брюхом. Что же это за зоопарк такой.
В кипящем раздражении вывариваешь
свой философский камень.
Люди – превосходное сырье для
извержения проклятий высшего сорта.
Эти люди накатывают на тебя, как
сны, когда одержимость ими кажется неодолимой, но ты стоишь, бодрствуя, как
кусок ссохшегося дерьма во время светского приема в Зимнем дворце.
Сколько раз снилось такое, а он
не дрейфил, даже во сне не обосрался, не то что начитавшимся и пробужденным, -
как говорят на диком Востоке, если верить пересказу барона Шиллинга.
Странное ощущение быть собой,
ничего не боясь. Как дикий гусь, что не желает отражаться в воде пруда. И вода в
пруде, не желающая отражать гуся. Да, все течет. Но мимо друг друга. Вода пруда,
ничего не отражающая, еще как течет.
Хорошо, когда даже синтаксис
молчит, недоумевая.
За лесом мата спит в келье кокона
афоризм.
Галки с воронами расшумелись,
что-то деля на грязном городском снегу. Случайно вгляделся, а это люди. Воздух
влажный, как в бане. Бросил для вящего духа конопли на раскаленный камень, как
предки делали, чтобы кайф от жизни не ломался.
Внюхался всем телом и – хорошо.
Жизнь, увиденная во сне, пока
варилась каша.
Рассуждения человека, не
нашедшего, с чем слиться, чтобы стать невидимым.
Кто это сказал: буду жить в лесу
до тех пор, пока начальство не подожжет лес, чтобы пригласить меня на работу…
В отсутствие мыслей люди
довольствуются пьянством, чтобы уберечься от людей, это говорили древние
китайцы, он помнит».
Куда делся этот папин герой после смерти папы, она не знала. Может, ушел
вместе с бароном к калмыкам изучать на местности буддизм, как тот ему давно
предлагал, обещая вполне сносные бытовые удобства. В России, мол, живем,
дворянин и начальник тут везде как сыр в масле катается. А умственная экзотика –
запредельная. Но о бароне, включая его не совсем понятную смерть, более-менее
известно, а о папином персонаже тишина.
Впрочем, исчезнув тут, он мог, как современная элементарная частица,
появиться на свет в любом ином месте папиных текстов. Она уже к этому привыкла.
Проснувшаяся жизнь прерывиста, но бесконечна. Любимые люди друг другу
передают эстафету и изнутри, если приглядеться, это почти один
человек-субстанция, как бормотал, шлифуя стекло, снулый Спиноза.
Появится ли, подобно его героям, сам папа, она сказать не могла. Когда
он умер, она была далеко и в ужасе убежала еще дальше. Не приехала на похороны,
зная, что он не просто ее поймет и простит, а сам скажет, что так и надо. Не та
глупость, мол, «не хочу его видеть в гробу; он для меня останется навсегда
живым», а просто не объяснить, почему.
Папина жена его похоронила и достаточно. Еще выслушивать ее обиды, что
она не называет ее мамой. Ну, мама, а толку-то. Нет, она была счастлива, что
никуда не пошла, сидела посреди комнаты на ковре и билась головой о пол,
обливаясь слезами и вскрикивая. Так и спала. Так и жила. Так и пережила.
Вспомнила, как папа, когда она была маленькая, рассказывал ей про двух
даосских близнецов Хе-Хе. Как они дружили и обещали, расставшись, найти друг
друга, играя в прятки во времени и пространстве. Это они придумали книги, чтобы
по случайно прочитанному слову, - а настоящее чтение всегда случайно, - вдруг
как бы проснуться и идти в нужном направлении.
Она поняла, что должна разобрать все написанное папой. Собрать все
ниточки, посмотреть, где какая исчезает, чтобы возникнуть в ином месте, и, быть
может, найти золотую, которая втайне пронизывает остальные, почти не выходя на
поверхность.
Это как в притче. Любя друга, мудрец словно ехал по дороге, куда глаза
глядят. А, когда дорога вдруг кончилась, повернул назад, проливая слезы. Так
возникла вечная школа мудрости: поиск тенями друг друга в темноте без звуков и
запахов. Когда исчезает великий человек, говорил Жуань Цзи, прочла она у папы
цитату, - никто ведь не знал, куда он шел.
Очнулась, как от обморока.
Утром, услышав о дао по радио, вечером можно и умереть, как сказал
Конфуций.
Она вернулась к «нормальной жизни». Схватилась за приглашение на
конференцию почерковедов в Петербурге. Маленькое, но гордое сообщество
профессионалов, не пускающее к себе никого чужих. Если приглашают, надо ехать.
Сомкнуть ряды, стиснуть челюсть.
Папа, что интересно, никогда не писал рукой, только на машинке, потом на
компьютере. Или уничтожал почеркушки, она не вникала. Видеть отцовский почерк
казалось ей непристойнее поступка Хама Ноевича. Может, зная это, он берег ее
стыдливость. Если бы ей вдруг попалась его рукопись, она, не вникая, положила бы
ее в отдельную папку и спрятала в самый дальний ящик. Ей эти открытия не нужны.
Она пытается понять его душевный почерк, внутреннее строение фраз и
мысли, этого более чем достаточно. И со временем возвестит о нем миру. Еще не
знает как, но сделает это. Мир не заслуживает, а папа заслужил. Ему это не надо,
а мир, возможно, еще нуждается в пламени горящей свечи.
Вздохнув, она погрузилась в анализ почерка Майкла Фарадея, которому
будет посвящено сообщение в Питере. Сколько говорили об альбоме гениев, но тут,
кажется, что-то сдвинулось с места. А почерк-то и вымрет, как динозавры.
Инна, Пинна, Римма
2 февраля. Хороший,
наверное, день приятных, по звучанию, мучениц – Инны, Пинны и Риммы. Нависшее с
утра пасмурное небо оставляет, как и прежде, немало возможностей для работы и
нравственного совершенства. А они особенно нужны были после вчерашнего, когда
окончательно выяснилось, что нет надежд на твердый заработок и преуспеяние. Еда
была, и кое-каких запасов денег могло хватить и на этот год, и на следующий, но
что дальше? Зубы надо чинить, потом, не дай Бог, операции для членов семьи, мало
ли что (для себя он денег на лечение не предполагал, а насчет ритуальных услуг
можно было обойтись минимумом). Ночью, видно, опять шел снег, об этом можно было
догадаться по белизне асфальта на дорожках между домами. Скрежета лопат
дворников слышно не было. Возможно, что, по случаю понедельника, они отправились
на другие работы.
Потом приятные понедельничные
письма по электронной почте, потом ответы на них, потом утренние звонки, и уже
казалось странным, что все еще второе февраля, когда узнал и про Америку, и про
Германию, и про Хорошевку, и про Анну Каренину, и про Розу Иерихона. А там еще
Асар Эппель лежит только начатый. Внутренняя жизнь это здорово, несмотря на
чихание. Это день сурка, а на Украине – байбака. И еще Ефимий, на которого тоже
о чем-то гадают, о погоде, наверное, на ближайшие месяцы. Сыро сегодня, сыро и
более-менее тепло, а что это означает, Бог и календарь весть.
Живой день, уже хорошо. Выйдешь
на порог, незнакомая баба несет ведро с водой от колодца. Вся разрумянилась, и
тебя увидела, еще больше вся изнутри себя аж вспотела. Он любит потных, мокрых,
податливых. Вечор опять свистел ветер, как пару недель назад. Снегопад утих, а
поземка все мела, перегоняла утренний снег с места на место, с крыши на огород,
с забора на мостик. В кабинете стоит диван. В больших шкафах – книги. «Неужели
все прочитал?» - спрашивает шепотом баба, но не сразу по приходу, а потом, когда
он курит, хоть и думала давно спросить, да он не дал. Он вздыхает, смотрит на
сумерки в окне, на снежное сизое поле вдалеке и спокойную кардиограмму еще более
дальнего леса и говорит: «А ты знаешь, что тут недалеко Гренландия? На машине
можно доехать. Поехали?» - «А ну тебя», - хохочет она, думая, что он шутит.
«Поехали, пока дорога есть», - говорит он, и она сразу напрягается, начинает
собираться, оставила ребенка, тот может проснуться, будет кричать. Он не
провожает ее. Не приглашает приходить еще. Думает, что сейчас примет душ, чтобы
смыть неотвязный любовный запах, прилипший к носу и рту, а потом или ляжет
спать, или застрелится, как в рассказах Бунина.
Впрочем, у того зимние дни все
ясные, солнечные, со свежей корочкой мороза на щеках, и военная музыка играет в
городском саду, а у нас все больше снег да сырость, и солнца не видели второй
месяц. На лыжах десять лет уже, поди, не ходил, хоть до леса полчаса ходу, не
больше. Его вдруг осеняет желание немедля отправиться на лыжную прогулку. Не
обязательно до самого леса, пока не стемнеет, а потом вернуться, сбить снег с
ботинок и с лыж, выпить горячего чаю, почувствовать, как горят щеки. Или сразу
чай?
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений