Игорь Шевелев

Интимная свеча

Тридцать четвертая большая глава Года одиночества

 

I.

Расчертив мир на квадраты, проведем ломаную линию игры. Всякая капелька пространства свинчена телесной судьбой. Входишь в нее как в четвертое измерение. В Венецию, куда она его пригласила, попадаешь с Казановой, о 200-летии которого пишешь в газете. Точнее, о том библиотекаре, который, придумав мемуары, придумал и самого Джакомо. Неужели никто не дошел до такой простой вещи? Перед ним два русских издания, за окном ветер и вьюга. Легко предположить, что то же было в моравском замке, где сидел автор, воображая мерзкую венецианскую зиму, пережидаемую в мраморных мешках, лишенных отопления. Венецианская защита в моравском гамбите, - в этом что- то есть. Или он просто скряга, как она утверждает, что жалеет две, три, а, может, и все четыре тысячи долларов, которые съест поездка и которые он откладывает на день, когда бросит работу, чтобы написать то, что должен? Не проще ли, право, сочинить эту Венецию в виде изящной шахматной задачки, чем тратить время и деньги на несварение от тамошней пищи, дурное настроение и обязательный аллергический насморк, который охватит его от гостиничного белья?

Проще всего льстить себе психозом творческого человека, который привык выбирать свои обстоятельства, а не брать то, что предлагают со скидкой. Конечно, это некрасиво, особенно, когда идешь с дамой и вдруг, извинившись, бочком-бочком, исчезаешь без следа. Зато за столом никто не перебьет мысль идиотской действительностью. С тех пор, как появилась работа, он только ей и занимается. Вместо Интернета - прямой выход в вечность, что хоть не в духе времени, его устраивает. А к тому, что творится под боком, в доме, все более равнодушен. Жена ушла? Закроем плотнее шторы, включим настольную лампу. К завтрашнему срочная работа - читатель заждался очередного экзерсиса. Пусть бедняга думает, что у него все о`кей. Он пишет свой собственный образ -  в ином доме, в иной стране, в иной реальности, с иными женщинами. Того и гляди, совпадет незнамо с чем. Будущность полна неожиданностей.

 

34.1. Только когда он понял, что игра идет – на смерть, все встало на свои места, а внутреннего спокойствия даже прибавилось. Видимо, он вполне вошел во взрослый возраст, овладев собой, творческими силами, нервами и болезнями, если осознал знаменитый греческий «телос» – цель, конец, смерть и полное завершение и целость – как внутреннюю принадлежность. Метания кончились, начиналась большая игра.

Люди – болото. Чем далее заходишь в их сообщество, тем в большую трясину погружаешься. Они следят за тобой, вредят, дают идиотские указания. Ты вынужден с трудом и болью выдирать ногу, ушедшую в этот чмок, перепрыгивать дальше, чтобы не утонуть, и понимая, что еще безнадежней увязая. В какой бы газете, журнале или сетевом СМИ он ни работал, это была сплошная боль и отвращение. Что-то печаталось, больше умирало невостребованным. И твердая почва под ногами – понимание, зачем это все делается, - исчезала, растворялась в жидкую, без дна, грязь. Слова, что, мол, все газеты такие он в расчет не брал. Именно, что из газетчины все Диккенсы и Достоевские и выходят. А то еще и Владимиры Соловьевы.

За мелкой пылью, нервотрепкой и дуростью скрывалось существенное, которое человек, имеющий слух, слышал и узнавал сразу. Главное было найти и собрать этих людей. Но он был один, и они одни.

Он знал нескольких шпионов, отбирающих то, что они считали существенным для того, чтобы определить, куда движется мир и сдвинуть его в нужном для них или начальства направлении. Но он-то слышал вечное, и те, кого он любил, и кто иногда появлялся в тех новостях, которые не замечали, к его гневу, редакторы отделов, были тоже из вечного. Он переписывался с библиотекарем, сочинившим Казанову, и тот советовал не обращать внимания на окружающую дурь, а знай писать свое. Когда люди говорят, что задыхаются, писал он, я очень даже хорошо их понимаю. Но это не более чем дефект установки: дышать надо только тем воздухом, который сам надышишь.

Но он-то должен был жить среди людей, хотя бы для того, чтобы в конце каждого месяца на его карточку в «Бета-банке» переводилась энная сумма, которой он оплачивал квартиру, называемую им «мастерская», кормился сам и четыре пятых которой давал бывшей жене и совершенно настоящим детям. Обыкновенная история, как говорится. Если бы он вдруг не встретил ее, которая начала постепенно, по нарастающей оплачивать его книги, проекты, интервью и таблоиды, мучительно обретавшие популярность, он бы так и загнулся в раздвоенности, даже водка не помогала уже.

34.2. Как Людвиг Витгенштейн работал на сталинский СССР, так он вместе с десятком энтузиастов выбрал Рим времен Тиберия. Если уж разоблачение, так тотальное. Если срок, то вечный. Во Франции встречался с коллегами, которые помнили как Ромен Роллан рассказывал, что к нему приставили русскую жену-шпионку, и он через нее и Горького узнает последние планы Кремля насчет мирового господства. То, что сделают русские, говорил он, мы вначале воспринимаем с восторгом и ужасом, как экзотическое варварство и горячую кровь подсознания. А потом вводим в бытовое удобство и гуманистический обиход цивилизации. Вот все и пригодится.

Он с ужасом смотрел на пухлое, бритое лицо собеседника, с небольшим прыщом на подбородке и волосиком в ноздре, и не мог не думать, что ведь и сам такой же: человек. От смущения громко шутил и все норовил, выпив рюмку, налить быстрее еще одну. Опасаясь споить бедолагу, сидящего перед ним, который, как он знал, и так склонен к быстрому опьянению. И тогда надо было задать главный вопрос: откуда берутся деньги на прожитье, на все эти угощения, на загородные дома, на путешествия? Неужели только по знакомству? Но у него много знакомых, а денег нет. И никогда не будет. Непонятная механика. С другой стороны, можно ли верить пьяному, даже если тот скажет что-нибудь вразумительное. Шпионство у него не получалось. Было то весело, то грустно, и хотелось остаться одному.

Другое дело – правильно составленное донесение. Оно – донос в вечность на глупость, сумятицу и смысл сегодняшнего дня. Где-то спрятана тайна. Она как воздетый член: нигде не видно, все это воображают, оно витает между людьми. Детектив, как порнография, возбуждает не существующим в реальности. Совокупление с женщиной и убийство вызывают чувства далекие от литературы. Он не хотел никого обманывать. Хотел забиться в женщину, в мягкое, желающее его лоно, в розовый цветок, где-то его ждущий. На крайний случай, быть убитым. Особенно, когда центр настойчиво требовал разоблачения тайн, без которых игра превращалась в тягомотину.

В разговоре с резидентом ему случайно удалось услышать о женщине, которую несколько раз видел во сне и овладевал ею до такой степени сладости, что, спустя много лет после юношеских поллюций, мочил трусы, простыню, пододеяльник и почему-то был счастлив этим. И вдруг слышит о ней и даже узнает ее адрес. Уже были первые признаки весны, плюсовая температура. Он проследил как она едет на работу, потолкался с ней в вагоне метро, - ее машина была в ремонте. Ошибки быть не могло. Узнала ли его она его?

34.3. Она могла не знать, что похищает людей. Даже наверняка не знала, оправдывал он ее в своих мыслях. Но разве понятно, от кого зависит наше злодейство или доброта, особенно если они связаны с самой нашей природой. Рассказывать ей о том, что она является в чьи-то сны, в воспаленные эротические грезы, сводит с ума и – убивает, смысла не имело, потому что все равно не поверит, да и что бы она могла сделать. Это как раз то знание нас о себе, которое увеличивает скорбь и ничего больше. В древности такие девушки назывались гарпиями, отличаясь, между прочим, особой миловидностью. Никуда они не исчезли и в наше время, только знание о них пропало. Самое удивительное, что он чувствовал уже, что любит ее.

Он заговорил с ней прямо в метро. Назавтра машину должны были вернуть из ремонта и времени не оставалось. К тому же наверняка, попадаясь несколько раз на глаза во время дороги на работу, он ей запомнился. Наговорил тьму пустяков и комплиментов и пригласил вечером в ресторан. Здесь так было принято, чуть что –и в ресторан. Почему нет, цивилизованные люди: принимают душ, подмываются, пользуются дезодорантом, едят и пьют в ресторанах. Он не мог не обратить внимания, что когда она смотрит на него, его словно бьет электрическим током. И в члене возникает приятная тяжесть. Что входит в условие задачи: эротический взгляд Горгоны, постепенно совпадающий со сновидно-смертельным.

Он знал, что будет: она смотрела на него так податливо, любовно и маняще, что он оцепенел. Что чувствует человек, заиндевевший снаружи? Ничего. Кроме ужаса, что ничего не чувствует. Понятно, что уже в первый вечер, когда они остались одни в гостиничном номере, он предложил ей секретное сотрудничество с поаккордной, как выражается начальство, оплатой. Она мобильна, всюду вхожа, со всеми знакома. Всего-то и надо: энциклопедическое описание кружков, изданий, деятелей, салонов и – кто с кем знаком и связан. Из самого пересечения субъектов складывается иной раз прелюбопытнейшая картина. «У вас очень хороший визажист», - не удержался он отметить ее косметику.

У нее были красивые груди, круглая попка, особенно, когда, надев масочку на глаза, она встала на колени, поджидая его сзади. Она пыталась объяснить ему разницу между мужчиной и женщиной, но он попросил отложить это на потом: слишком сложная материя. Интересно, конечно, но вряд ли ему доступно. Сказал, что ему будет приятно видеть, как ее удовлетворяют другие мужчины, представляя себя на их месте и глубинно соединенным с нею, своей любимой. Так что проблема связи с интересными людьми решена. Ко всему прочему, ей, как девушке динамичной и умной, и женщины по душе.

34.4. У каждого из человечков свой танец страсти на расчерченной доске общих мифологем. Шпион обязан гипнотизировать женщин подобно древнему обожествленному фаллосу. Умело лаская даму в постели, он добивается появления солнечного зайчика в ее полузакрытых блестящих глазах, репетирующих агонию. Человеку, когда он в силах, приятно быть животным. Сладость бессилия – философия, заход животному в себе с тыла. Они играли с ней в шахматы на инкрустированном камнями столике. Попивая светлое вино с фруктами. «Денег нет и не будет, - говорил он, подставляя ей ферзя, - поскольку связи с центром нет, да и не хочется». «Когда ты перестанешь быть таким жадным, - вопрошала она, не подозревая, что будет заматована ладьями по последним горизонталям, так как совсем обнажила своего бедного короля. – Раньше ты таким не был. Это что, старость или генетическая память твоих предков-ростовщиков?» Уела, ничего не скажешь. Лучше бы пыль в доме вытерла, у него уже аллергия, задыхается по ночам. И так почти не спит из-за ее ворочанья и всхрапываний.

Покричав, вцепились друг другу в глотки, опрокинули столик с шахматами, разбили бокалы с вином, расцарапали морды, и красный туман, застилавший глаза, рассосался сам собой. Выговаривая ему за буйство и стыдя, она задрала кожаную юбку, стянула с себя трусики и скоренько предоставила себя, сверкая бесстыжим пушком по краям душераздирающего влагалища. И только подмывшись, отправилась в редакцию задрипанной эмигрантской газетенки, чтобы узнать, не полагается ли им гонорар, а заодно разведать новости. Он глядел в окно как, бодрая и вся на винте, она идет к ближайшей остановке катера, чтобы переправиться через канал. Все время забываешь, что ты уже на том свете, а, значит, можно быть посмелей, позадористей, ничего не бояться, и так крови почти уже нет, одни соображения. Полуденная демоница отлетела, похитив семя, и пора занять себя мыслями о побеге: она вернется в гнойное это палаццо, а тебя, болезного, и след простыл.

Растворившийся после смерти в интернете, блуждаешь там рассредоточенной тайной, которую уже никогда не удастся собрать. Тяжело там без воздуха. Вечером, взявшись за руки, они бродили по улочкам, стараясь избегать толп туристов и говоря об этом вечном несовпадении одного с другим, а их друг с другом, которое являет собой организм, ныне доверенный им непонятно с какого бодуна. Впервые он заметил, что за ними наблюдают, когда, устроившись у окна в мизерной пиццерии, увидел следящего за ним господина, который словно обрадовался, что на него наконец-то обратили внимание. Да, да, он давно уже за ними следит, тут нет ошибки.

34.5. Когда, будучи на Западе, обнаруживаешь, что за тобой следят, в первую очередь думаешь, конечно, что это ты сам за собой и следишь. С каковой мыслью и бросаешься с широко раскрытой душой к своему alter ego, желая поближе познакомиться, и вдруг с удивлением замечаешь, как он, делая вид, что совершенно ни при чем, начинает удаляться в другую сторону.

«Видимо, частный детектив, - высказываешь ей вечером за чаем свое предположение. – Очень, кстати, вкусное варенье. Вряд ли это может быть КГБ. Хорошо, конечно, если ФБР или как называется тут местная контрразведка?» Она кивает, не помнит, и ты не можешь уже избавиться от подозрения, что это она сама и заказала топтуна, на кого бы тот ни работал.

Если уж на том свете такая проверка, думает он, то куда вообще деваться? Человек это звучит гордо, собирает он по складам свое сознание. Надо замкнуться, чтобы быть. Убежать. Быть ни от кого не зависимым. Смотреть из окна, сидя в комнате, в которую никто не войдет, потому что в ней нет дверей. При желании даже окно задернуть. Спать и не видеть сны. Не спать и видеть сны. Думать, постепенно усложняя самому себе процесс мысли. Люди ведь обычно тебе его упрощают самим своим существованием. То есть: если я мыслю, то живу отчасти мимо людей. И чем дальше, тем более мимо.

Что-то тут не сходилось с обнаруженной им слежкой. Или это своевременный толчок в себя, а то потом поздно будет?

Втайне он сердился на нее, что она не возьмет его отсюда и не увезет туда, где хорошо (а чего еще мы ждем от женщины…). На все ее предложения поехать туда и сюда он сердито отфыркивался: и денег нет, и здоровья нет, и опять, небось, будет шастать по музеям и магазинам, с него довольно. С прошлого года, с поездки в Ниццу у него до сих пор желудок кровоточит, а уж до чего все было хорошо и удобно, нет, это не по нему все. Да и не интересно уже ничего давным-давно. Ну, есть, наверное, где-то картина про Товия с ангелом, которая и его поведет куда надо, да только что толку на нее смотреть, а уж тем более искать. Он с удовольствием воображал себя злобно стареющим моховичком, но с ней подобный номер не проходил: она тут же устраивала жуткий скандал с битьем посуды, и он втихаря воображал о побеге, а по ночам, когда она уснет, переписывался по интернету с половиной мира, ну точно, Лев Толстой. Боящийся всю жизнь нечаянно пукнуть, учит человечество непотребству.

Топтун становился все наглее. Более того, у него появился напарник. Они шептались о чем, потом один из них исчезал, и через какое-то время появлялся на машине. Страх обострил смысл жизни.

34.6. Под накатанной европейской жизнью таятся провалы, где он и устроился с удовольствием, держа издали связь с подругами. В эпикуровом саду, с отключенным мобильным телефоном, он сидел в кресле под навесом, буквально в десяти метрах от провала в ничто. У него здесь было свидание с Петронием, который для этого специально затянул суицид, чтобы передать ему концовку так называемого «Сатирикона». Конечно, тот явился не один, а с целым выводком друзей, прихлебателей, попистых мальчиков и приятных грудастых матрон с влажным передком. Кончилось все полным, как всегда, смешением в голове и прочих членах, бессонницей и сердцебиением. Как сказать человеку, который вскрывает себе вены, что у тебя слишком нежная для разврата психика? К тому же, вдруг повалил снег, засыпая вечнозеленые растения, и он скрылся в беседку, включил калориферы, закурил сигару, попросил принести виски со льдом.

На травку ложился снег, в нескольких метрах от него все кончалось. На востоке небо еще светлело, а на западе его просто не было. Не только сердце его, но и сам он весь был - братской могилой тех, кого знал и кого любил. Как любой из нас. Только Казанова еще и энциклопедист в этом отношении. В Моравии он заметил, несмотря на растущую слепоту, а, может, благодаря ей: в горах совсем особое освещение. Ни на одной картине такого не видел.

Те сестренки, о которых он так фривольно и соблазнительно написал в своих мемуарах, посильно ухаживали за ним. Они были глупы, то есть слишком замкнуты на себе, как всякие двойняшки, и доводили его этой своей глупостью. Неряшливые, когда нужно, не дозовешься, и представить их с собой в постели в голову не придет. Это он, глядя на дурных теток, сам из себя тот эпизод и придумал. В жизни всегда так. Их мамаша грузинка, обманутая мужем-греком, зарезалась, будучи беременной их братиком, о котором они теперь смутно как бы тосковали в дни полнолуния. Но все запросто рассказывали историю про Медею, которая якобы убила их в гневе на измену мужа, причем, они якобы были мальчиками, а теперь коротали вечность между небом и землей, то есть, выходит, у него на даче. Даже не смешно.

Безумие его было приятно завершенным: он был писателем в мире, не знающем грамоты, не умеющем читать. На него смотрели бы как на идиота, будь он хоть кому-нибудь любопытен. Там, на земле были свои развлечения. Только те, кто умирал, вдруг понимали, какого гения прохлопали при жизни, несчастные, - бормотали сеструшки-норушки, уже даже не сердя его своей глупостью. Он противостоял миру в одиночку, как и положено человеку, и не нуждался ни в чьих поощрениях. Поняли, дуры?

 

3 февраля. Воскресенье.

Солнце в Водолее. Восход 8.20. Заход 17.07. Долгота дня 8.47.

Управитель Солнце.

Луна в Весах, Скорпионе (13.36). Ш фаза. Заход 10.46. Восход - .

День активный. Начинать дело, строить дом, семью. Начав, довести до победного конца. Не сомневаться. Разрешать запутанные проблемы, защищать правое дело.

Камень: бирюза, красно-бурый сардер.

Одежда: темно-красная и темно-желтая. Избегать светлых тонов.

Именины: Агния, Валериан, Евгений, Максим.

Венера входит в знак Овна. Вторжение бурных страстей, любви с первого взгляда. Люди, знающие друг друга годами, вдруг смотрят по-новому. Любовь становится молодой, требовательной и всепоглощающей. Тайны и сомнения долой, осторожность забыта, а на то, что будут говорить – наплевать.

 

Накануне Агния заметила, что ходит по улице, уставившись себе под ноги. Что она там увидела, спросила она себя. Свою занятость и желание отгородиться ею от всех остальных. Хорошо ли это, спросила она себя потом. Вряд ли.

Так получилось, что, подняв глаза, первый, кого она увидела, был он. И его влюбленные глаза, которые он от нее не отводил все то время, что она разглядывала мокрый и скользкий асфальт. Она, как в юности, испытала страх, что сейчас свалится прямо перед ним в грязь. Наверняка в этом было что-то фрейдистское.

Он так ей и сказал: «Вы знаете, мне будет очень жаль, если мы сейчас расстанемся и больше никогда не увидимся». Но с какой интонацией, каким добрым и интеллигентным тембром. Услышать такое на улице… Она была вся в его власти. Очень приятное чувство, если уверена, что им не распорядятся тебе во зло. Она этого не знала, и это придавало дополнительную остроту переживанию.

Он был высоким, источал мужскую силу, уверенность. На него можно было опереться, что она тут же и сделала, взяв его под руку, когда он пригласил ее посидеть в ближайшей траттории, которая оказалась довольно приличным рестораном. Она особенно не хотела есть, к тому же и волнение ей этого не позволило бы, что она ему тут же чистосердечно и сказала. Он оценил ее женское тепло, сказав, что ему давно уже не было так хорошо, как когда он почувствовал ее руку.

Не удивительно, что вскоре они оказались в его небольшой, но приятной квартирке у Никитских ворот, которую он назвал своей мастерской, куда он приезжал работать. «С женщинами?» – хотела спросить она, но все-таки удержалась, чем была рада. Нужно казаться глупее, чем ты есть, говорила ей всю жизнь мама, которой в этом вопросе она вполне верила. Постель ее тоже не разочаровала. Он был спокоен и нежен, как будто они давным-давно были любящими супругами, между которыми нет никаких тайн. В этом было достоинство, покорившее ее. После коитуса она словно стала выше себя на целую голову, - редкое и драгоценное ощущение, которое он подарил ей, как взрослый человек взрослой женщине.

Только что он был свиреп и по-мужски настырен, а теперь они сидели в креслах и спокойно попивали ликер, который был у него в баре. Агния, которую он попросил на польский лад называть Агнешкой, говорила, что ее всегда смущал этот переход от жуткой страсти и невладения собой до вполне цивилизованного разговора буквально через десять минут после происшедшего стыдобищного соития. А с ним все нормально. Ей не стыдно с ним общаться. Всегда же делаешь вид, что все нормально, правда, спрашивала она, мужчины то же самое чувствуют?

Ну, как сказать, отвечал он. Опыт притупляет отчаяние. Пройдет и это, чего же теперь сразу скандалить и выставлять девушку на мороз. Рюмочкой смикшировать осадок. Затуманить сознание. А когда останешься один, чаю крепчайшего, и в углу посидеть с книгами и альбомом для рисования. Хоть на какое-то время свободен от постоя людей. Человек ведь странно устроен. Нет, чтобы никогда никого не видеть. Что-то свербит, гложет, извержениями внутренней секреции изводит. А тут на какое-то время излечился.

Наверное, он над ней издевался. Она почувствовала как краснеет. То ли от стыда, то ли от возмущения. И вроде уже решила, что немедленно уходит, и продолжает сидеть.

Свечу, как говорится, надо жечь с двух сторон. Он протянул ей ладонь. Замешкалась, надо ли отвечать, а ему все равно. Так и сидел с протянутой рукой, продолжая говорить. Или две свечи – с двух сторон. Одна свеча в углу письменного стола, стоящего в углу комнаты, которая на углу панельного дома с видом на замкадовский лес из окна восемнадцатого этажа. Другая свеча, извините, от геморроя, без нее тоже не обойтись. Мы счастливые люди, говорит он, потому что больны болезнью, приносящей просветление.

Издевался, а ей при этом спокойно и все равно. Странно. Извини, что говорю такие интимные вещи, сказал он. Как ни странно, они всем понятны. Но человек при этом начинает испуганно озираться, откуда кто-то узнал? Не оборачивайся, не красней, глупышка. Дяде на тебя наплевать. Дядя будет сидеть до вечера у себя в углу, обложившись собственной душой. А потом, если он снимет защитный абажур, ты, дурочка, сама прилетишь на огонек и обожжешь свои нежные девичьи крылышки, которыми навевала себе до сих пор грустные стишки.

- А не стыдно? – спросила она.

- Уже не стыдно, - усмехнулся он. – Там так глубоко, что уже не стыдно. Давно и посмертно все равно.

- А зачем же я, спрашивается, к вам пришла?

- Чтобы привлечь к себе внимание, зачем же еще. Подтвердить в своих глазах, отражающих меня, свое существование. Постараться понравиться, чтобы повысить свою ценность. Но ваша ценность, поверьте мне, старому пердуну, и так невероятно высока. Без меня. Несите и не расплескивайте. Хотя и мне после общения с вами легко и радостно, как после душа Шарко. Освежился и могу дальше работать.

- То есть мне вроде как пора уже уходить.

- Да, но без неприличествующего событию осадка. Так что выпьем кофе.

Он пригласил ее на кухонку пить кофе, но как-то само получилось, что она все и приготовила, пока он негромко и отстраненно разглагольствовал. Мы погружены в такой абсурд, что даже волосы, которыми заросло сердце, ворочаются от ужаса. А что взамен. День, переходящий в вечер и тут же в следующий день, переходящий в вечер, и так без конца. Вечность хороша только в нашем воображении, как и жизнь, - в инфракрасной рефлексии дневниковой литературы.

Достал из шкафчика старый коньяк и капнул в чашечки с кофе, так что и не разобрать уже, хороший она приготовила или не очень, конечно, хороший.

- Вот смотрите на меня и думаете, какой интересный человек. Или, что за лохматый, дурно пахнущий придурок. Какое это отношение имеет к тому, о чем я говорю? Никакого. Поэтому пишущий - для тех, кто его читает, - должен быть изначально мертв. Исчезнуть.

- Я ведь, - продолжал говорить он, глядя в окно, и голос его постепенно выцветал, словно старился, - человек никчемный. Как и многие другие, что называют себя фрилансерами. Что же мне, обивать пороги редакций, свои рисунки и тексты предлагать? Извините, я был и с той, и с другой стороны. Никому ничего не нужно. Остается сидеть в углу. Думать и записывать свои мысли, пока есть такая редкая, - в условиях вселенной, почти что уникальная, - возможность.

- Ну да, недолгая еще, - говорил он, словно ее не было. Вымыла чашки, потихоньку собралась, вышла из квартиры, стараясь не хлопнуть дверью, чуть ли не на цыпочках, смешно. – Но тем и еще драгоценнее возможность думать. Книжек вот насочиняли, а кто-то поверил и сам стал словоточимым, как чудотворная икона на ножках и в теле.

Дамочку, да и вообще другого человека лучше шугануть исповедью. При этом у него после тебя остается хороший осадок, едва не влюбленность. Тут могут быть сложности с обратным развитием неудовлетворенного желания, но и на то существуют свои презервативы. После ухода милой Агнешки он продолжает договаривать свои узорчатые экзерсисы, пока они не переходят в красивую вязь на белых листах бумаги, выводимую им гелиевой ручкой, ну а потом, подобно пианисту-виртуозу, почти не касаясь пальцами клавиатуры, заполняет буквами экран небольшого компьютера, стоящего на письменном столе, втиснутом между книжными полками и окном на балкон.

Лист бумаги под рукой исчерчен квадратиками рефлексий на эту неделю – дух просвещения сродни шпионскому исследованию людей, любви, власти, природы. Трактат нынче имеет смысл писать в форме детектива, не иначе. Тени бывших знакомых мелькают в разгоряченном сознании автора. Вот режиссер, возглавивший жюри известной премии, раздаваемой на деньги опального олигарха, обвиняемого во всех заказных убийствах, которые происходят нынче в России. Олигарх поставил у власти кремлевскую крысу, которая с годами все больше похожа на смертный череп бывшего резидента, балующегося на телевидении показательным карате с гимнастками и тузами финансов, допускаемыми до его верховного тонкогубого тельца с хвостиком. Потом олигарх бежал в Лондон, где собрались все наши. И там их настигло кризисное цунами, чья волна дошла уже и до России, стократ отражаясь и усиливаясь. А ведь крысеныш, вспоминая помоечное детство с гамлетовской мышеловкой, так прихотливо мстил своему кукловоду, травя его приятелей радиоактивным полонием. Теперь уж не то. Теперь сама судьба кривит набок его мордочку бритвой, он скалится все озлобленней, скоро будет стучать брежневской челюстью, осыпаясь, как в жутком сне, кладбищенской глиной.

Его ноутбук на большом письменном столе. В кресле перед окном он просматривает книги, включая те, которые выносит потом в подъезд. Какие-то из них разбирают, что-то оказывается в ящике для рекламного мусора. А стол в углу между шкафом и окном для сокровенных мыслей, которые еще не пришли, но заранее греют.

Да, его жизнь наполовину из фантазий. Сейчас – о детях безумной мамы, которая пьет, гуляет с мужиками, разрисовывает себя по-хипповски. А те пытаются ее найти, привести домой, вымыть, дать лекарства, не дать упечь в психушку. При этом надо еще чем-то накормить ее и себя, сделать кое-как уроки, сходить в школу, пока голова занята непонятно чем.

Хотелось бы им помочь, но как. Безумной и пьющей женщине вряд ли поможешь даже любовью. Наверняка ее мучили пьющие родители. Теперь дети на краю, - трава забвения слишком соблазнительна в их ситуации. Денег у него нет, да если бы были, как он найдет детей, если сам их придумал? Еще час жизни прошел в мечтаниях. Надо собраться, но тот, кто мечтает, все же не так подл как стоящий обоими ногами в реальности.

Что там делает наш знаменитый режиссер, возглавивший жюри премии? Преподает режиссерское мастерство студентам. В сотый раз продумывает сценарий фильма, который вот-вот должен запуститься. Сколько нужно было выдержки, чтобы избежать унижения в добывании денег на запуск фильма. Должно, казалось, работать его имя и талант, гарантирующие высший класс. Как бы не так. Режиссер это не его работы, а достоинство и выдержка между ними. У него есть семья и хорошая квартира на Фрунзенской. Он работает над режиссерским курсом, много читает, смотрит альбомы. Кино соединяет живопись, литературу, хореографию и еще что-то, годящееся на исповедь. Не хватает знаний, наверное, Эйзенштейну было легче. У него хорошие друзья, хотя в последнее время с людьми явно что-то происходит. А еще есть кризис, который аннулирует уже выделенные на фильм деньги и остановит съемки на полпути. И есть центр на Каширке, куда он того и гляди отправится. И это лучше, чем если туда отправится жена или кто-то из близких. Уходит время.

Почему он сейчас думает о режиссере? Потому, что гордился дружбой с ним, а тот встал на сторону знакомых, оказавшихся мерзавцами? Тут целый клубок, который он будет распутывать постепенно, не спеша. Сейчас - время режиссера. Так, кажется, назывался его фильм.

Сейчас он бы продумал в деталях его режиссерский курс, но тот может преподавать, что угодно, у него реноме. За его слегка гнусавым голосом он сам со своими фильмами и положением. Как-то они случайно встретились на открытии выставки Чекрыгина, картинки которого скупил некий украинский олигарх, выпустил альбом, ничего не смысля ни в искусстве, ни в чем, но полагаясь на специального куратора, помогающего культурно вложить бабки в рост. Когда они сидели, слушая выступавших на открытии, режиссер сказал ему о выстраивании кадра Чекрыгиным, и что приведет сюда студентов. Ему бы эйзенштейновскую легкость в сопряжении идей. Кажется, он продолжал размышления о монтаже. А, прочитав конспект сверхромана, в котором пишется и этот текст, сказал, что в нем вертикальный монтаж, в отличие от обычных книг, уникальное композиционное строение.

Было тихо. Очередной зимний вечер. Тяжелая желтая портьера. Немного сбил звонок от приятельницы, попросившей срочно написать о литературной премии. Никто не читает книги, а он, перед тем, как выкинуть большинство из них, все-таки просматривает. Она даже прислала рыбу текста на основе старой его рецензии. Он за полчаса все сделал, отослал обратно, но дыхание сбил. Слабая головка. Вроде и приятно, что помнят, просят написать, хоть и забесплатно. Но вечер, считай, ушел зря. Ночью будет задыхаться, бороться с мыслями. Примет таблетку, под утро заснет надолго. Проснувшись, поймет, что ночные мысли были бредом. Но вот, что важно.

Он ведь и впрямь на пороге открытия ритма божественной жизни, слегка замедленной по сравнению с человеческой. По делам Его познаешь Его. Сказал, прислушался, тишина. Вспомнив, как архонт Самаэль сказал: «Это Я – Бог», тут же услышав сверху: «Самаэль, ты не прав». Человек затевает войну 08.08.08, думает, что побеждает в ней, и тут же начинается путь его к гибели, прослеживаемый по газетам даже сквозь все их вранье.

И тут же обнаружил в Google карту Парижа, по которому можно просто гулять, посматривая по сторонам, разглядывая дома, улицы, прекрасный летний день, вчера еще ничего не было, а сегодня уже вся Европа доступна с ее городами. Покружил по улицам вокруг Лувра. Бульвар Монмартр, улица Ришелье, тут, конечно, не оторвешься. А, главное, это то, что надо. Если не можешь жить не в гостинице, а в доме, то лучше глядеть из ноутбука, чем из автомобиля или даже пешком. Хотя бы в первое время до светопреставления.

Что делает обычно писатель? Сидит и вышивает по канве. Канва всякий раз другая, а он знай вышивает. Посмотришь на этакого дядьку и только диву даешься. Это, видно, особая болезнь, ведущая к просветлению. Она различим по мудреному взгляду вокруг и на вещи. Кто бы поверил, что их замысел – в стрельбе мимо. Об этом, впрочем, они сами не догадываются.

Разрыв любых связей, кроме семейных или криминальных, - реалия путинского режима. Логический вывод из всей советской истории, выброс нечисти, прорванная канализация. Вот и ему удобнее думать будучи одному, хоть это невозможно: думать в муляже цивилизации, каковой вышла Россия. Философ острова Зеленого Рога. Или острова Гоа. Там, говорят, дешево, безалаберно, одни русские, которые устраивают мелкий бизнес друг на друге, очень тепло и отличный пляж. Все живут в хлипких хижинах, которые идут здесь за высший класс, потому что в двадцати километрах деревенька, в которой все еще дешевле и хлипче, и там живут израильтяне. К сожалению, после десяти вечера приходится ехать к ним на дискотеку, потому что здесь все глухо закрывается, включая интернет и телевизор. Зато можно начинать философствовать. Или зачинать на пару с женой ребенка. А наедине с собой интернет-газетенку «Го(а)йский инвалид».

Максим обречен сочинять максимы. Зима, бесконечный зимний вечер, потому что он засыпает под утро, когда лифт в подъезде приходит в постоянное движение, а просыпается, когда уже темно, и можно раздвигать шторы, любуясь на огоньки окон в доме напротив и на слезливые фонари на пустыре. Солнца, говорят, теперь все равно нет. Да и со снегом что-то случилось. Поэтому он зажигает свечу, которая отражается в зеркале в углу стола. А другую свечу, поменьше, засовывает в зад, чтобы умягчала геморроидальный нрав. Бунину бы в свое время такую же, импортную, то-то Чехов одобрил.

Что такое счастье? Это жить каждую неделю в новой квартире: в разных районах, городах, странах, а, может, и временах, он не против. Лишь бы там не было пыльно из-за его астмы, лишь бы не слишком пахло чужим. И тогда ты постепенно привыкаешь к виду из окна, к погоде, по Google нашариваешь, чем это место известно и знаменито. Так выйдет большое лоскутное одеяло.

Всякий, кто сталкивался с писателями, знает, по выражению Тургенева из письма Сергею Аксакову, «всю их мелочную раздражительность, кичливое самолюбие и ломание». Но, уроды среди людей, они не хуже этих людей, но их особенное отражение. Главное их качество, как представляется, не знать более того, что может поразить их тонкую душу очередным словесным и умственным поносом. Случайная поездка в метро, а не в своей машине, оборачивается сюжетом для небольшого рассказа. Собачья слюбка с особой иного, а то и своего пола, - наброском будущей повести. Что приведет к полноценному роману даже страшно подумать. А сталинская идея, что именно искусство должно привезти ко «второй реальности» коммунизма взамен полного ничтожества «первой» и единственной реальности, которой живут ненавидимые вождями людишки, привело к той роли писателя, от которой нам до сих пор отрыгивается.

И вот сижу я перед вами, незадавшийся властитель дум, - писал Максим гелиевой авторучкой на оборотной стороне каких-то официальных ксероксов и распечаток, унесенных им из конторы, - и вижу разверзшееся передо мной безобразие и следующее за ним, еще более безобразное, а куда выскочить из этого дерьма даже не представляю.

На самом деле, если и страшновато было выходить на улицу, особенно поздно вечером, чтобы не мотать себе нервы обществом народа, то потому только, что дома гораздо удобнее читать книги и видеться со специально податливыми дамами. Небольшое знакомство от и до, точное время прихода и ухода, свежая струя и полная свобода поведения, включая нереагирование на прелести, а как фишка ляжет. Могли в нарды сыграть, или она чай подала особо заваренный, или на пианино сыграла Шуберта, и вот уже попрощались, и он вернулся к прерванному описанию пейзажа, который некогда поразил его на окраине времени и России. Оттуда явился он в этот мир от сильно игравшего в карты отца и нежной матери, не чуждой изящному взгляду на окружающую глушь, тишь и просторы. Вырваться оттуда стоило ему нервов, наглости, готовности к шутовству и к аристократическому гонору, которые и придали ему особую живость, а слогу плавное бешенство, так отличившее его, вплоть до Нобелевской балды.

Писатель должен быть глуповат и народен, чтобы нравиться читателю, - «вот ведь подл, как и я, а старается…» Но штука в том, что нет на свете ума, чтобы подделать глупость. Только наоборот и сколько угодно. Вот глупость, глядящая умом, она с удовольствием играет на понижение. Она в своей стихии вывернутого взаправдашнего вранья. Кажется, Солженицына начитался, перепечатывая свое старое интервью с ним, - думал Максим, - пора уж пасти народы, трава как раз года через три должна появиться… Кто с детства не издевался над животными и людьми, не может стать настоящим большим писателем. Он лишь переводит издевательство в особо циничную форму типографских и денежных знаков. Не верите? Значит, невнимательно читали классиков, да и о вас никто не написал. Повезло.

Аглая спрашивает по интернету, не голоден ли он, не скучает? Отвечает, что не голоден. Спрашивает, может, привезти поесть? Любимую его селедку под шубой. Еще что-нибудь. А водка, тем временем, заморозится. Отвечает, что не надо, потом. Тогда она предлагает прислать это ему на фотографии. Хорошо, соглашается он, выставь у себя на ЖЖ, он вкусит. Она деликатно не отвечает, что может выставить и просто на Ж. Еще один тест, который она прошла, а, может, не догадалась, неважно.

Он не писатель, ему перед людьми неудобно. Не издевается, а тоскует, – вот коромысло сваливается. Может, у него свечка в заднице не растворилась до конца, поэтому не разрешил ей приехать. Зато впрямь почувствовал голод. Вышел в магазин через дорогу, тот работал круглосуточно. Во дворе какие-то двое парней стояли у скамейки. Ему показалось, что они что-то сказали в его адрес. А он сам не особо помнил, какой он, как им на него реагировать, а ему отвечать. Из-под шапки торчат седые лохмы, дядька какой-то придурочный. Аглая рассказывала, что ее почти столетняя бабушка принимала ее за свою сестру или, в крайнем случае, тетю, а свою дочку, которая за ней ухаживала – за маму. Однажды призналась Аглае, что не может представить себя такой, какая есть. Тогда останется только в гроб самой идти. Лучше видеть себя такой, как они.

В магазине еда выглядела странно, неаппетитно. Душа ни к чему не лежала. Купил какой-то ерунды впрок, заодно решив блюсти режим, и на ночь не есть. Запредельный авторский эгоизм читатель уже не может не разделить. Снега не было давно, а машины возле дома припорошило глухо. Говорили, что это выбросы теплого пара из ТЭЦ замерзают. Если выбежать в магазин и обратно, то бодрая свежесть зимы кажется чудесной, манит еще. Поневоле вспоминаешь любовные свидания, мечтаешь о новых.

«Вот ведь веселый был человек», - повторяет он о себе фразу, как о покойнике. Правильно составленное суждение успокаивает, вводя в разум, сообщают справочные умственники для путешествующих и скорбящих. В детстве, когда варили вишневое варенье, пенку снимали деревянной ложкой и тут же поедали как теплую карамель необычайного вкуса. Вряд ли из этого сошьешь нынче повесть. Или про то, как глухо пил отец, становясь буйным, зато в трезвости был тих, весел и, полулежа на диване, пел романсы, шутил с матерью, строил планы на будущее, словно забыв, что они разорены. А вот и сам он: вернувшись летом в деревню после шестого класса гимназии, так и остался там, объяснив родителям, что будет заниматься с братом, только что вернувшимся из тюрьмы, куда был взят за знакомство с террористами. А потом, мол, сразу сдаст экстерном все экзамены, не рассказывая, конечно, что математику с физикой ему ни один Ландау с Ландсбергом не втемяшут, он полный ноль, как Лев Толстой по истории. То есть ему теперь дорога или в знаменитость, как Надсон с Антошей Чехонте, или в самоубийцы, благо деревьев в ближнем лесу более чем достаточно. Родителям об этом пока не говорил. Мечтал о хорошенькой гувернантке у родственников по соседству, маленькой беленькой немочке из Таллина, влюбленной, кажется, в его усики и гимназический мундир.

В конце декабря наступало время зимородка, когда даже бурное море становится тихим, как заросший лесной пруд. Человек затихает перед новым годом. Он в это время сел в почти пустой поезд, чтобы ехать к брату. Тот по-прежнему был в террористическом резерве, искал хорошее место для работы, ему всюду отказывали, он уже особо не стремился, общался со своими. Когда приехал и посмотрел на них, ему показалось, что многие приставлены сюда полицией, даже странно, что брат не видит.

Откуда это ощущение провинции, куда бы он ни попал? Местечковость начетчика священных книг, которому все, что не Пушкин с Шекспиром, не греки с друидами и не латынь с Гумбольдтом, глушь и тоска растрачиваемой зря жизни. Ему страшно, что у него нет кожи. Все, что видел, волнуясь, по вечерам, где спорили люди, было накурено, стояли холсты, пахло краской, а у женщин были большие глаза и теплые манящие руки, все лезло ночью сердцебиением, бредом, невозможностью уснуть. На следующий день он ловил закат, чтобы идти искать конец света. Когда не своя жизнь, кажется, что изумленный взгляд на вещи сочинен ни к селу, ни к городу. А хоть и легкомысленным быть, - бить посуду, стрелять в сердцах из ружья в жену, пить горькую - какая разница. Нету никакой разницы.

Так уж устроено все здесь, - глядел он в зыбкое сумеречное окно, - что в лучшем случае оно к тебе равнодушно. Он вспомнил, как мама отправляла его, маленького, погулять, чтобы не сидел все время с книжкой, и он стоял перед серым подъездом у мелкого штакетника, загораживающего газон, на котором лежал грязный, как высморканный, ноздреватый снег, и мучительно не знал, чем себя занять в это умерщвленное время. Разве что бояться за маму, чтобы она была вечно здорова и с ней ничего не случилось до его собственной кончины.

Но, как правило, эта жизнь настроена гнобить тебя. Она к тебе не приспособлена. Он вспоминал эти жуткие площади, дороги, города, где бывал, - они старались выплюнуть его, - эти школы и университеты, где преподаватели были еще несчастнее учеников, и могли разве что изгаляться над ними, показывая, кто тут раб и кто хозяин. И никакой гегелевской диалектики превращения раба: поднял голову, вякнул, - будешь уничтожен. Куда нам деться в этом феврале… Может, этот город, в котором он ищет, где бы приткнуться, создан для тараканов, ворон и начальщицкой нелюди, а он просто попал под раздачу? И вот теперь, тварь Бога Живаго и сам Живаго, мнит перестроить все под себя, чтобы никто никого не давил, потому что в зеркале увидел, что – не таракан. И давить себя, - пусть в истерике, - не даст!

Он купил дорогого французского вина в специальном магазине рядом с Мясницкой к ее приходу. Надо было поговорить. Она резала ему яблоко на маленькие кусочки и снимала кожицу, чтобы было вкуснее, - как ребенку.

- Может, дело в том, что ты хочешь контролировать все, что происходит с тобой? – спрашивала Аглая, легко поднимая бровь, но не отрывая ножа от яблока.

- Мне не надо контролировать, но хотя бы понимать.

- А ты живи только тем, что можешь понять. Вот я, рядом с тобой, чищу яблоко. Чего тут непонятного? Моя любовь к тебе? То, что ты затмил собой всех, кого я знаю?

- Но я даже выхожу на улицу и уже ничего не понимаю. В книгах есть смысл, даже в самых сложных, безумных, запредельных. А на улице – нет. Самой простенькой, где тебя даже не зарежут, и не собьет машина. Зачем это всё? Куда меня волокут, за что, - скажите на милость, а еще лучше спасите. Я, признаюсь тебе, еще от школы не совсем отошел, от первого ее класса, от этого отчаяния и от новеньких запахов классной комнаты.

- Согласись, что ты преувеличиваешь.

Ну да, мы все непрерывно разговариваем с собой. Посмотрите на этих людей вокруг, когда они молчат, не улыбаясь друг другу. На улице, в метро, в комнате. С кем эти бесконечно занудливые, если прислушаться, прения?

Иногда он для профилактики покидал тело, забираясь под потолок в левый угол комнаты за своей спиной. Оттуда и дрянные мысли виднее. Люди сперва уверяются, что знают намерения Господа, их создавшего. По инерции начинают считать, что знают, как судить другую душу. А ведь любой, ему казалось, хочет на самой глубине думать так, как никому в голову не придет. Это не выразишь словами, потому что слова люди отчасти как раз понимают. Но понимают ли они боль, страх, голод, любовь, этого наука еще не доказала. В России, например, это отбивается на ранних ступенях развития.

Он понимал, что должен начать жить снова. Даже не с молодости, когда занимался бы стоящим делом, - читал хорошие книги, учил языки, - а не всякой ерундой, как жаловался ему Василий Аксенов, а прямо с детства. Например, как дети военных лет двигали флажки изменяющейся линии фронта, так он отмечал бы на подробной карте движение цен на нефть, газ, золото, алюминий. Пробили 40 долларов за баррель, потом 30 долларов, и скоро этим кремлевским козлам и зомбированным ими недоумкам придет хорошо темперированный звездец.

Или, изучив хорошенько истории болезни знаменитых наших писателей, составить сводную хронологическую таблицу их жизни, героев и действий их книг для подтверждения занятно патологической картины классической русской литературы. Начал бы с личной патологии, с ненормальных родных, продолжил бы психоанализом текстов. Не они, конечно, виновны в безумии поколений ХХ века, а запредельные учителя, транслировавшие знания, но забавно и вываривание литературных архетипов в наших слабых мозгах.

Когда готов к смерти, жизнь на краткое время становится безграничной. Кроме своих болезней, довольно ведь и чужих. Обломов, страдающий от геморроя и печеночных колик в эпоху позднего Александра II, обживающий Мариенбад и Киссинген, а еще лучше рижские Дубулты - чем не сюжет? Только как же он приноровился ездить налегке, без багажа, да еще не вступая в переговоры с окружающими, но лишь наблюдая их с полуприкрытыми, а то и вовсе сомкнутыми ресницами. Все же в Париже Илья Ильич едва не утонул в гостиничной ванной, утопив невероятным образом шляпу и новенький галстук и разбив pincenez. Он едва не плакал, когда его спрашивали, как это могло случиться. Какое, однако, их дело, если они не понимают, имея в виду лишь насмеяться. Славно, что у него не хватало темперамента на гнев, а то ведь и убить мог. При этом странно, что толпа нужна ему для освежения, как холодный душ для меланхолика.

Девять раз шагни, один раз взлети, говорим мы, журавли страны отлетов, что прилетаем к концу войны и мстим за убитых поэтов. Безумие зашифровано в самом алфавите, в его пляшущих черточках, порезах на чьем-то теле. Кто-то режет прямо по сну, по живому.

Право, ему кажется, что все сошли с ума. Любимые футболисты играют, подобно клоунам: не могут отдать точно мяч, не могут попасть по нему, падают, пробегают мимо, поскальзываются – это преддверие общего цирка. Один ненормальный, но влиятельный сумасшедший подал на него в суд, потому что в интервью, которое он когда-то взял, его коллега, не называя его по имени, указала на книгу, которую он украл. Он подал в суд не на коллегу, которая сказала, а на него. И не в гражданский суд, который не принял бы это дело, а в арбитражный. И потребовал 100000 штрафа. А давняя знакомая забросала письмами, чтобы он уничтожил в интернете ее фотографию, которая постоянно открывалась в поисковой системе Яндекс на ее имя. Кто, кроме нее самой, набирал в Яндексе ее имя, подумал он. Сейчас ведь еще не весна, чтобы обострялось безумие. Зачем она сама работает фотографом? Что все это значит? Почему нельзя включить телевизор, чтобы не открыть дверь в палату дурдома. Почему волосы встают дыбом, когда слышишь речи тех, кого называл друзьями? Правы древние, уверявшие, что безопасно дружить лишь с теми, кто уже умер.

Ложась спать, выключив свет, открыв все форточки и закутавшись, он спрашивал об этом Аглаю, подобно маленькому автобиографическому герою детских рассказов Леонида Пантелеева, ведшему перед сном бесконечные мечтательные разговоры. Аглая сказала ему, что это все сделано специально, чтобы его развлечь, насмешить, дать возможность соскочить с утомленной мысли и посмотреть на жизнь с нелепой стороны, которая так безнадежно ей присуща. И, положив под язык, капсулу с успокаивающим, он засыпал, веря Аглае.

Прежде он обращал внимание только на людей. Общая жизнь его не интересовала. И вдруг перед ним предстала эта гигантская российская махина, перемоловшая всех, кого он видел перед собой, в мелкую крошку невменяемости. Господи, да они все сумасшедшие, все. Кричащие «слава Путину! Вперед на Тбилиси! Смерть грузинам! Россия – вперед!» и не видящие, что черти хохочут за ближайшим углом, показывая им носы. То же было во время русско-японской войны 1904 года, о чем все учили в школе. Ровно то же самое. Только промежутка в двенадцать лет между первой и второй революциями не будет. Нет трехсот лет дома Романовых. Все ухнет так, что и праха, подхваченного ветром, не останется от них всех. От нас всех.

Он любил позднюю ночь, когда надо уже спать и вдруг столько идей, чтения, найденных в интернете текстов, восторга. Прожитый день кажется не таким напрасным, поскольку не успеваешь толком о нем задуматься. Так же перед смертью хотелось быть чем-то страшно занятым и далеким от трезвых оценок. Чем не счастье. И цвет лица от сидения перед компьютером стал безразличным, как у Ильи Ильича Обломова даже после его выездов в Баден-Баден и Киссинген.

У нас дружить уместно только с мертвым. Мертвого не надо искать, он сам дает знать о себе, говорил Гамлет. Это и смущало Максима. Он не любил навязываться. Тем более беспомощным трупом. Тем более запахом. Ночью во время сердечного приступа в мыслях лишь те, кого расстроишь смертью. Утром более трезв: ты освободишь место, лишишь себя пустых тревог. Но, работая, голова прочищает сосуды, сердечная боль отступает. Вывод: если бы человек не спал, постоянно соображая, он бы не умер. Но лампочку надо отключать. А, когда она работает, мешает солнечный свет.

Проходя на днях мимо телевизора, Максим услышал из уст еще одного знакомого занятную мысль (вменяемых нынче мало, и каждого держишь на учете): русская культура поистине уникальна в мире. Где найдешь страну, где каждый ребенок знает, что говорить надо одно, думать другое, а делать третье. Какое богатство семиотических рядов! Приятель не успел сказать (ведущий прервал): какой разгул для психоаналитических штудий, в России, в общем, не ночевавших. Психоанализ – это уже принадлежность к особому социальному слою, находящемуся здесь под подозрением и угрозой отстрела.

И правильно: люди, как обломовский Захар, хотят чувствовать над собой барина. Без этого нет душевного уюта ни для зека в лагере, ни для мужика на работах, ни для алкаша перед орущим в такт жене вечерним телевизором. Какой уж тут психоанализ для тяжко и мутно ворочающихся эмоций прибить кого-то, дать себе волю и выход. Другое дело – разобрать такого «Захара» в больном сознании автора, сформулировавшего вирус, переданный читателю.

Во время припека народ предприимчив. Из небольшого кафе в центре позвонили и предложили ему устраивать журфиксы. «Эт-то еще что такое?!» - от души поразился Максим новым веяниям. «Вы назначаете какой-нибудь день недели, например вторник, - звенел колокольчик девичьего голоса, - с пяти до восьми вечера. И говорите всем знакомым, а их у вас много, что они всегда могут пообщаться с вами в это время. Мы расположены на Никитской, очень удобно». – «И что мне это даст?» - «Мы будем вас бесплатно кормить и поить, а вы будете встречаться с друзьями, которые не доберутся в ваш спальный район». – «А вам, что даст?» - «Будут люди, которые наверняка что-то станут заказывать. Цены у нас умеренные. Сто грамм водки пятьдесят рублей. Готовят очень прилично. Ну, и вы в своем дневнике похождений будете выкладывать фотографии и пересказывать разговоры. О литературе, например. О чем захотите, конечно». – «Да, да, вспомнил, сегодня домовой в ЖЖ объявил о своем журфиксе. Видимо, на таких же условиях. Но, во-первых, он таки кушает, как говорят у нас в Одессе. А, во-вторых, я не езжу даже по приглашениям, которые мне приходят каждый день. А уж там кормят лучше, чем в любом кафе. Все-таки, знаете, я подумаю и сообщу вам» - «Скажите, когда вам позвонить?» - «Ой, ни в коем случае, я сам вам позвоню. У меня телефон ваш отпечатался. Спасибо большое. Успехов вам».

Разговоры про литературу, почему нет. Литература, как известно, подобно клопам, размножается от себя самой. Какой-нибудь Гончаров откроет разговоры героев, как в пьесах Островского, вот ими полтораста лет и будут до посинения пудрить мозги несусветным париком. А, может, впрямь журфиксы теперь сменят презентации и светскую лабуду? Одни свои, и, - как денег не жаль, - а все, право, вкуснее, если сам платишь.

Как раз обдумывал появление первых пеласгов в дельте Нила на Фаросе с маяком (справа от будущей Александрии) – с Протеем, царем священного острова прорицателей, живущим в пещере и умеющим менять облик (то, что пишет о нем Р. Грейвс, надо выписать и систематизировать в деталях), когда раздался звонок в дверь. Ну, кого еще несет, - телеграмма, приглашение? Оказалось, Аглая. Принесла вкусненькое поесть. Раздевайся, проходи, я пока занят. – Может, мне уйти? – Вот уж это давно для себя решено. Если хочешь, уходи, а то потом всю жизнь будешь задавать этот неразрешимый вопрос.

Еще не перепутать этого Протея с фессалийским и аркадским. Понятно, что это все ерунда и инфантильная отговорка, как любая цитата. Что пишет Даррелл об этом острове в «Квартете»? Если хочешь, уходи. Иначе нам не выскочить отсюда в большой контекст. Граждане контекста, я обращаюсь к вам. Устроилась в кресле с ногами, заварив свежий чай, и хорошо, молодец. Жизнь как компьютерная игра в текст, где беспроигрышен любой вариант. Там еще и Септуагинту перевели, потом подробности. Женщине приятно, когда к ней относишься с циническим достоинством. Значит, ты не тряпка.

Тут-то у него и заболело сердце. Вдыхаешь, а оно болит. В молодости у него так было. Тогда он быстро вдыхал, там будто рвалась какая-то ниточка, и все проходило. Сейчас он медленно и до конца вдыхал, но сердце болело. Принял валидол, не помогло. Принял но-шпу, не помогло. Послал Аглаю за каплями Вотчала, но где она их найдет? Или нитроглицерин, что ли. Он даже не знал, продают ли его сейчас в аптеках или надо какие-нибудь взрывные устройства разобрать, чтобы достать его оттуда. Шутки, но он лег, а лучше не становилось. И еще тошнило. Или это потому, что тошно все? Кто-то писал, что когда ему пробили череп, врачи пообещали, что через полгода он умрет. Когда не умер, сказали, что одна часть мозга временно взяла на себя работу другого полушария, а потом все восстановилось. Сейчас будет жить, а работу сердца возьмет на себя какой-нибудь тромб или еще что-нибудь.

Кто это сказал: после оттепели и новых заморозков пытаешься идти по льду и все время проваливаешься? Максима слишком обуревают эмоции на переходе от книг к жизни. Дрожат руки, болит сердце, одолевает злоба. Это не значит, что книги плохие. Это он не может ими воспользоваться. Строит опасные линии защиты: притворяется ласковым, добрым, неопасным, - чтобы не заметили. А неопасного-то и сжирают. Тогда он наказывает неуча и дурня. Теряет время. А чтобы быть незаметным, нельзя быть добрым, - надо быть умным. И прийти в себя, - это улететь мыслью, как можно дальше отсюда.

Аглая прибежала с двумя баночками Вотчала. Взяла машину, объехала аптеки округи, нашла и, счастливая, принесла ему. Выпил семь капель, сжег рот, отпустило. Хоть в глазах еще муть, шатает, и лучше его не трогать.

В уме у него несколько сюжетов, и все не из нашей жизни, а из оптики, выбирающей стеклышки для взгляда на нашу жизнь. Есть тургеневские очки, есть пролеткультовские, есть бунинские с периферийным зрением на серебряный век. Хочется и к философии вернуться на фоне множества сборников, статей, новых зарубежных подходов. Философии в России нет, но каким должен быть ее язык, который ворочается в нем книжицей небывалой еще, захватывающей формы. Детективной, например.

По случаю его сердечного приступа Аглая осталась на ночь. Он не возражал, но отказался что-либо для этого делать. Сама нашла белье в шкафу, постелила себе в большой комнате на диване. Постелила и ему, поменяв белье. Он вышел на кухню, потому что боялся поднятой пыли и всяких запахов, как Обломов - сырости и холода, занесенных посетителями с улицы Петербурга 1/13 мая тысяча восемьсот пятьдесят какого-то года. Она была в этот момент так сосредоточена и торжественна, что даже трогательно. В очередной раз нашарив в области сердца тень боли, он включил без звука телевизор и уставился на канал Евроньюс.

Потом показывали биатлон в записи, потом едва проснулся к полудню, солнце на какой-то момент вышло, и повеселело, потом приятель написал по электронной почте, правда ли, что у овнов хорошее настроение равно сумме денег в кармане и на счету. Он отвечать не стал, письмо уничтожил, почту отключил, юмор совсем перестал понимать и не хочет. А тут опять биатлон, но уже в прямом эфире. Так полдня прошло, и даже планы как-то рассеялись в тумане. Какое, то бишь, Тургенев имеет отношение к русской философии? Да, новый язык, детективно-эротическое повествование, девушка из конторы, которая защищает на нем свой диплом.

Потом он вернулся к себе. К своему уютному личному миру, где тебя нельзя сравнивать с «другим», как оскорбляется Обломов словами Захара. Не сравнивай, живущий несравним. Отсюда, из несравненности он и говорит. Но тебе нужна все более глубокая тишина. Нервы натянуты, обижаешься уже на всякую мелочь, которая, впрочем, не мелочь, а отсутствие в окружающих воспитанности и понимания, о чем говорить человеку не очень корректно. И еще эти обидчивые времена, когда люди стали избегать общества, чтобы не нарваться на то, что невыносимо противно. Тихо умереть пристойнее, чем позорно участвовать в хамстве и преступлениях. Ядовитый цветок «не тронь меня» притаился под снегом. Чтобы узнать врага, набери автоматически номер на мобильном, и прислушайся. Тот отзовется. Не надо даже его искать, пусть себе звенит, ты предупрежден.

- Может, тебя постричь? – спросила Аглая, уходя утром на работу. – Ты уже зарос.

Нет, на надо, выставил он руки вперед ладонями. Из дыры шкуры льва, убитого на склоне Пелиона, вылетает первый рой пчел. Проголодавшись, открой баночку лосося, купленную в «Копейке», что-то найдешь. Они будут жить долго и счастливо, она в одной комнате, он в другой, не разговаривать годами, принюхиваясь к себе и заваривая чай с видом на окно. Есть одна опасность в нежелании общаться с теми, кто есть, это постепенно терять дар речи.

Что же, он сам размешает себя ложечкой в подстаканнике. Одна книжка пусть другой погоняет, а третьей размахивает. Ага, и сойдет потихоньку с ума, потому что полностью информация передается только от человека, а кто виноват, что люди такая дрянь. Включая сюда и самого Максима, которого надлежит спрятать и не показывать, благо, и показывать некому – ни до, ни после смерти.

Видно, чувствилище вымахало у него во всю грудь, как «бычье сердце», да еще в виде безоболочного взрывного устройства. Писатель должен быть глуповат, то есть не наблюдать себя со стороны. Проститутки это нехорошо, что понятно на судьбе Чехова, но и любви на каждого не напасешься. Ладно, что у него, Максима, много книг, он выкопал из них землянку, мороз его не берет, закопался, остервенев. А кто бы погладил, Аглая, а?

Идя по жизни, человек ни в коем случае не должен смотреть, что у него под ногами. Тем более что там нет ничего, гляди не гляди. Лучше, подобно Копернику, сбрасывать редеющие от чтения волосы между страниц, чтобы оставить генотип для будущего клонирования, - своей тоски мало, так еще сварганят. Самое страшное ближе в вечеру с трудом скончавшегося дня, что завтра – будет. Не должно быть. Не надо. Нехорошо это.

Ему приснился дом, по которому он ходит, сочиняя непонятно что. Дом огромный, с множеством комнат, во многих из которых он еще и не бывал. И он еще разрастается вширь и в высоту. Даже сложно сосчитать, сколько уже в нем этажей и пристроенных сбоку корпусов, да и неважно. Сегодня он устраивается наверху и смотрит на небо и раскинувшую округу. А в другой раз глядит из подвала, как дождь бьет по лужам, и капли бегут по стеклу, сливаясь и убыстряя движение. Странный сон, который он теперь смотрит достаточно часто, чтобы изучать дом, привыкнуть к нему и даже помнить наяву, - неточно, но ярко, как запах. Может, у этих комнат и этажей есть имена, ускользающие от него?

Все лучше, чем герои романа, которые ходят туда и сюда, избывая, как сказали бы новейшие философы, повествовательный дискурс, - а что толку? Один толк, как во всех романах Тургенева, чтобы тем или иным способом расстроить уже объявленную помолвку, бежать, оплакивая свою горькую участь. Или затеять, как Иван Шмелев с компанией сусальное воспоминание о «России, которую мы потеряли», удивительно схожее по стилю со «сном Обломова», а то и попросту переписав его – с другим, разумеется, знаком, поскольку того увальня угораздило жить в обличительные времена, а нас в ностальгические.

Потом опять приходила Аглая, рассказывая ему, где была, чего видела. В кинотеатре «Художественный» на премьере фильма «Стиляги» и открытии фестиваля моды и стиля, где Ярмольник сказал, что на премьере в «Октябре» сидел на ступеньках, да и тут зарезервированным им ряд уже весь заняли. А Наташа Сопова сказала, что все эти выставки «Арт-Манеж» и «Арт-Москва» настолько изжили себя, что даже страшно. А на вручении премии журнала «Октябрь» в театре «Эрмитаж» Ира Барметова выглядела опять плохо, никак не придет в себя после ограбления квартиры, когда у нее вынесли бабушкины бриллианты.

Кое-что он уже читал в рецензиях, что-то представлял яснее, нежели сам бы туда попал, о чем-то слышал впервые. А так думал, что была людям охота париться, когда старая жизнь кончилась, новая не наступила, но все вроде как умерли. А вообще-то от ее прихода оживал. И отчаяньем уже наелся, и все хорошо кончилось. Пили чай. Она капала коньяк в чашку. Он этого не делал, но смутно мерещилась читанная в детстве книга, не помнил, какая. Точно, в чай? А куда еще. Что-то английское.

После сухого бессолнечного ветра и мелкого мороза на город обрушился снег, и тоже полегчало голове. Белые мухи в воздухе, а не только в глазах – даже доктор одобрил. Куда, кстати, делись доктора, о которых, вроде, Чехов недавно писал? Эти безумные дядьки в грязных халатах, принципиально не моющие рук по приходу к больным, - да, да, он вырос с ними, ходил в школу, пил пиво в кустах на большой перемене, он их знает, они так и остались дебилами, не сомневайтесь. Надо купить минеральной в киоске, а то нечем таблетки запивать. О чем, бишь? Да, измельченный человек легче глотается. Напрячься и не быть, умнеть и не сдаваться. Ага.

Аглая рассказала, что на занятиях по французскому познакомилась с девушкой, у которой родственник всю жизнь подпольно изучал Библию. О нем никто никогда не слышал, потому что он, кажется, даже в синагогу не ходил, - был уверен, что донесут. Она попросила показать ей эти записи. Оказалось, не ученая заумь, которой боялась, а что-то вроде самой Библии: притчи, плач, дневник и свидетельство. Очень интересно, иначе она ему не сказала об этом. Не хочет он сходить туда вечером посмотреть. Аглая бы договорилась. Девушка начала кое-что переводить в электронный формат, но все еще не уверена, что это так уж ценно. Да еще и времени мало, работает в фирме. Так что она сама была бы благодарна им за визит.

- А не проще ли послать по е-мейлу?

- Нет, она волнуется, что украдут или воспримут как-то не с того боку. Важно еще правильно его подать.

- Не знаю, если бы он хотя бы сидел в тюрьме, был репрессирован или хотя бы с работы выгнали.

- Ну да, я тоже так думала. Но она сказала, что для него в тот-то и суть была, чтобы чуждое ему общество вовсе его не заметило. Преследования, арест – это было бы его личной неудачей, поражением в библейских правах. Так, кажется, она сказала.

- Ничего, нормально,- одобрил он. – Все же сейчас в моде тайны, коды. Если бы он зашифровал какое-нибудь новое прочтение, открыл послание, которого никто не разглядел, то это вообще можно подать как бестселлер.

- Мне кажется надо пойти, - сказала она осторожно, зная, как Максим не любит никуда ходить, особенно в незнакомые места, а уж в знакомые-то тем более.

- Ага, - задумался он. – Был такой еврейский дядечка, Шмуель Ханагид, который жил ровно тысячу лет назад. Он говорил, что слова прогуливаются парочками, как жених с невестой. Или, наоборот, ссорятся и ненавидят друг друга, как старые и несчастные супруги. И написал стишок, который как раз про твоего криптобиблеиста, который, наверное, был женат, если его дочь или внучка сейчас его распечатывает.

- Внучка...

- Ты сказала: «Радуйся! До пятидесяти лет дожил без забот!» А для меня без разницы, что мой возраст, что Ноев. Я живу мгновением, которое легким облачком летит прочь.

- Здорово.

- Наш парень. Или еще: «Здесь ты, как в тюрьме: кругом небо, - беги изо всех сил, а как вырвешься?»

- Ну, так что ей сказать?

- Давай, давай, договаривайся.

Почему он вообразил его новым Ханагидом? Чтобы зацепиться за что-нибудь, вытаскивая себя. Чем дольше сидишь безвылазно, тем труднее предугадать то хорошее, на которое не жаль времени выйти из дома.

Передвижения писателя и его героев, - вот важная штука, скрепляющая материю прозы и биографии. А внутри этого – «он сказал», «он задумался», «она прикоснулась лбом к холодному окну и замерла». У него есть приятель, который склеивает свою вполне тургеневскую прозу количеством любовниц, понятий и предметов своей юности и выпитых по ходу повествования рюмок водки.

А он скрепляет соплями цитат и аллюзий. Что есть ангелы, как не гнездо моли, которое усматривает в них Господь, повторяет вслед за Иовом. Словно дурное эхо отзывается симфонией на легкий кивок Аглаи в сторону дедушки-библеиста. И впрямь легче самому выдумать, чем идти читать. Советская привычка по цитате в книге «критика антимарксистских извращений» восстанавливать философию, недоступную из-за железного занавеса. Что бы такое он открыл в этой Библии, - код переписки с близкими тебе душами сквозь века и страны? Тогда наверняка он не мог не быть в переписке с тем самым Шмуэлем Ханагидом которого примешь за спрятавшегося в портьерах мелкого семейного дурачка-книголюба в то время как он, Вождь Самуэль (993-1056), скрывался под маской прославленного главнокомандующего и первого министра Гранады, помогая горстке берберской гвардии тиранить арабоязычное население. Еще говорят, что это именно он с сыном Иосифом отгрохали на юге Альгамбру под видом своей загородной дачи.

«Вот и умер январь, и декабрь схоронили, от поминок ноябрьских уже скисло вино...» И как не вступить в переписку с таким человеком. До сих пор смеюсь, вспоминая, как ты прогуливался с королем и подошел мужик-араб, и стал говорить королю про всякие жидовские морды, которые гробят нашу Испанию, и что надо сделать с яйцами этих морд. Король, обернувшись к тебе, попросил сделать ему честь, - отрезать этому подонку язык. Проходит время, вы опять встречаете этого мужика. И тот начинает говорить, какие евреи отличные ребята, как благодаря их помощи Гранада поднялась с колен, и он сам хату покинет, пойдет воевать, чтоб землю в Гранаде евреям отдать. Король поворачивается вот с такими глазами: «ты что, Сеня, не выполнил королевского приказа?» - «Как я мог... – говоришь ты, - конечно, выполнил: отрезал ему плохой язык и пришил хороший».

«Спасибо, что помнишь. Лучше бы, конечно, забыли все и навсегда. Тебе не надо объяснять почему. Если через десять лет после смерти твоего сына, который взялся продолжать твое дело, убивают, а заодно устраивают один из первых грандиозных еврейских погромов в тысячелетии, которое кончится Бабьим Яром и Аушвицем, то на вопрос о смысле своего рождения у тебя будут довольно пессимистические ответы. Ну, да что мы все о том, что и так понятно».

«Дорогой Шмуэль, спасибо тебе за письмо. Если уж ты заговорил о тысячелетиях и погромах... Ты теперь сидишь рядом с Создателем, тебе все видно. Может, намекнешь, чего нам ждать, опять погромов?»

«Что с тобой? Не заставляй меня говорить, что я не могу тебе сказать то, о чем ты просишь, даже, если знаю это. Если не могу сказать, то, значит, не знаю. Так? О каком новом тысячелетии ты говоришь, если сейчас 5769 год? Мало ли, что сболтнешь, чтобы получилось в рифму, тем более что и это, как оказалось, тоже правда. Отвечая же на твой вопрос, мой дорогой, неужели ты думал, что будет что-то другое?»

Код Библии, ага. Особый строй речи, дыхания, дуновения, что колеблет свечу. А детектив в том, что некое первичное и очень простое ощущение, подобное сну или запаху, затерто массой подробнейших комментариев, сдвигающих сознание куда-то в сторону. Рай это там где мы есть, лишь едва сдвинуто с места: вот так.

 

II.

Они принесли с собой торт и бутылку сладкого красного вина, а у нее на столе в комнате стоял электрический самовар, из тех, что были в моде лет тридцать назад, но тут он был к месту, потому что можно было не выходить на кухню, а заваривать и пить чай, не сходя с места. Максим подумал, что это удобно, и надо иметь в виду. У него был такой же в недрах кладовки, вряд ли выбросил. Лишь бы компьютер не залить. Только когда хозяйка встала через час разговора и чаепития, он понял, почему здесь все так под рукой: она была хроменькая, как уточка, сказку о которой рассказывала ему в детстве мама. Несмотря на давнее знакомство с Машей Арбатовой, он так и не знал, как это выглядит в постели, но со стороны очень даже трогательно. Ну, и комплексы тоже хорошо для умственного развития.

А он, наоборот, расхаживал, смотрел в окно. Вид на проезжую часть, по которой плотно, спина к спине, двигались, как рыба на нерест, автомобили. Непрерывная пробка то ли повод для депрессии, то ли избавления от нее, - всем еще хуже, чем тебе. В юности Максим сходил с ума от запахов чужой квартиры. Потом аллергия забила нос, наросла потолще кожа, лучше стало соображать.

- Ваш батюшка здесь и жил? – оборотился он к миленькой хромоножке.

- Дедушка. Он мне дедушка. Здесь три комнаты и что-то вроде кладовки. Он жил в самой маленькой дальней комнатке. А иногда и вовсе перебирался в кладовку, чтобы, как он говорил, никому собой не мешать.

- Сколько вам было лет?..

- Когда он умер? Пятнадцать. Но только сейчас начала всерьез разбирать его бумаги. Там груды пыльных папок, даже страшно было подходить.

- Он работал где-нибудь? Кто по специальности? Извините за казенные вопросы.

- Я не знаю. При мне он все время дома сидел. Даже на улицу почти не выходил. Наверное, работал. У него была какая-то редкая болезнь, бабушка с невероятным трудом сделала инвалидность. Он к врачам не ходил, и пенсию, кажется, отказывался оформлять. Может, что-то путаю, но мне так кажется.

- Сидел и читал Библию?

- Тоже не могу так сказать. Запомнила, как он мне говорил, что мы все равно не понимаем, что там написано, разве что в самых общих чертах. Язык другой, и речь не о том, что у нас на уме. Мы – занесенные снегом, вот что он говорил. Давайте попьем чай, а то совсем остынет. Берите лимон, пряники внутри с вишневым повидлом. Раньше таких не было, правда?

Аглая все время молчала, довольная, что свела их, и волнуясь, чтобы они нашли общий язык.

- Вы ведь все время в этой квартире жили?

- Да, когда они ее получили, это была новостройка еще при Хрущеве, окраина Москвы, недавно видела в интернете старые фотографии, - какие-то овраги, дети на санках с гор катаются, кругом пусто. А сейчас сами видите.

- А как вы тут одна оказались?

- Родители на дачу переехали в Подмосковье, когда разбогатели, а я до сих пор разбираюсь тут, как в заколдованном замке. Во всяком случае, дед умер как раз в августовский кризис 98-го года, волновался, что не на что хоронить будет, и что он хлопоты принес, - так вот он до сих пор здесь.

- Ночью у окна стоит?

- Нет, абсолютно не телом. Буквами. Страницами книг. Он последние десять лет только стал на машинке печатать, а так сплошные рукописи. А вам нравится здесь?

- Мне, чтобы понять, надо какое-то время пожить в доме. Тут аура есть.

- Ну, так останьтесь вдвоем ночевать. У меня есть комната для гостей. Дам одну папку читать. И разговор можно не комкать. Помолчать, говорить, когда хочется. Я сама знаю, что к дому надо привыкнуть.

- Сейчас подумал, - сказал Максим, прогуливаясь вдоль полок с книгами и безделушками за стеклами, - что едва ли не самое большое счастье, которое было в жизни, это когда находишь в комнате место, куда поставить кресло, - например, между стеной и книжным шкафом в углу у окна, - и усаживаешься там с книгой или компьютером. Правда?

«В Библии, или в Танахе, по-еврейски, жанр многочисленных притч обозначен словом «машал», который восходит к глаголу «мшл», что означает не только «говорить притчу, речение», но и «властвовать». Надо подумать. Я вот не хочу властвовать над этим народом, лукавым и мизерным».

Со временем он все чаще вступал с собой в пререкания.

«Что значит не хочу властвовать. Говорить это еще и заставлять себя слушать». – «Вот когда я говорю, никто меня и не слушает, не замечал?» - «Ну да, а Б-га сразу слышно, даже если он шелестит листьями или свистит ветром в щели. Об этом говорится в Библии». - «А когда становится слышно молчащего?»

В любом философствовании наиболее сильное впечатление производят, как известно, золотые крупицы здравого смысла. «В Библии слишком многое для нас непонятно и неинтересно. Это и надо воспринимать как непонятное и неинтересное. Тогда оно почему-то запоминается крепче всего, как сон, как абсурд, как песчаный ветер пустыни. Выглянул в окно, а там шоссе завалено снегом, ни одной машины. Как тут не вспомнить, что «120 дней Содома» проистекали в замке, стоящем в глубинах Шварцвальда, заваленного невероятным количеством снега. Тут только дай волю насилию. Любопытно, к чему это я?»

Они ели торт какой-то необыкновенный, сметанный. Вкусно. Если не надо никуда уходить, то и впрямь как дома.

- А какое он впечатление производил, депрессивное?

- Наоборот. Когда выходил к нам, всегда был весел, бодр, подтянут. Наедине с собой наверняка, судя по текстам, сокрушался и плакал, но на людях был, что называется, видным мужчиной, никогда не расслаблялся.

- Всегда, когда слышишь такое, с трудом верится. Дома-то уж... Чай, не во дворце, в малогабаритной квартире, вылезая из кладовки...

- Тем не менее. Если преувеличиваю, то ненамного и незаметно для себя.

Максим старался не смотреть на нее, чтобы не смущать. Все-таки они почти не знакомы.

- Он мне сказал, - и я потом прочитала у него, - что надо отыскать вокруг себя источник трения, и тогда тебе никогда не будет скучно и неинтересно. Человек может сам приводить себя в состояние наркотического восторга. Это как землю использовать в качестве электрического конденсатора, по предложению Теслы.

- И вы все понимали?

- Запоминала, во всяком случае. Он нашел свой этот перпетуум мобиле.

- А именно.

Она вздохнула и посмотрела на потолок.

- Не сразу, хорошо?

Он налил себе еще чаю. Аглая наклонилась к нему и шепотом сказала на ухо: «А я буду работать при тебе твоей личной вдохновлядью». Ага.

- Он был еврей?

- В том-то и дело, что нет. В семье все русские. Он себя называл «жидовствующим». При этом особо с евреями не общался. Впрочем, ни с кем особо не общался. Вы берите лимон. Или, может, со сливками любите, у меня есть.

- Нет, спасибо. Глупый вопрос, а как он ко всему этому относился?

- Ему нравились слова Гейне, что «Библия это карманная родина евреев» - хватает слов, чтобы в них жить, говорил он.

- Для юной девочки вы отлично все запоминали.

- Наверное, без родства не обошлось, - улыбнулась она. – Что-то, о чем он говорил, я нахожу в записях. Он любил точные формулировки. Говорил, что для него это, как для меня леденцы. Языком обсасываешь и сладко...

- Похоже на то.

- Если честно, остались горы бумаг. Он даже в книги их сам не собрал. Помимо прочего, я бы хотела сделать каталог его мыслей, высказываний, афоризмов. Выписок из других авторов. Но это уже на потом.

- Сколько вам лет?

- Двадцать пять, а что?

- Не замужем?

- Нет.

Она словно ждала вопроса «почему?», он ее объяснений. И, как обычно, сам начал объяснять за нее. Сейчас, мол, это не так важно, самостоятельность женщин, ё-моё, но все равно есть какая-то душевная предрасположенность и одновременно травма, насколько она это анализирует?

- Зачем вы это спрашиваете, - покраснела она. – Я позвала вас по делу, только всего.

- Извините, - спохватился он. – Я решил, что «библейство» вашего деда предполагает какую-то особую, интимную интонацию общения. Прошу прощения. И с нетерпением жду обещанной папки.

- И мне дай, хорошо? – попросила Аглая. – Чтобы мы друг у друга не отнимали.

- И возьми еще постель, я тебе дам. А сидеть можно и у стола, там есть настольная лампа. Не поверите, как хорошо, когда кто-то есть дома. Вы были правы, когда спросили об одиночестве. Просто я не знаю, что ответить.

«Пусть идут народы, пусть мятутся как пыль придорожная, - это их дела. В автобусе старуха громко говорит про евреев... Выглядит как скандал, безумие, антисемитизм. При этом раскладывает все рассудочно по полочкам, что придает ей еще большее безумие. Что делает старуха в автобусе в час пик в спальном районе, когда народ возвращается с работы зимним вечером? Она агитирует. Вряд ли, что от себя, еще недавно этих сумасшедших не было слышно. Лубянка готовится к весенним бунтам голодного народа и шлет гонцов направить гнев в правильное русло. Сколько ей платят, тридцать долларов прибавки к пенсии? Откуда взялась старуха? Училась в химическом техникуме, работала в НИИ лаборантом, стуча в горком и в опорный пункт органов, сейчас то же делает при церкви? Пока не передашь это словами, представляешь себя кричащим среди молчаливо внимающих ведьме, виски сдавливает, кровь заволакивает глаза. Нет, они идут туда, куда должны, чтоб сгинуть. И ты с ними, первым хватая за горло ближайшую к тебе нелюдь».

Читая, словно ворочаешься в чьих-то кишках, сырых, липких от крови, пахнущих переваренным. Все равно, полностью ничего понять нельзя. Да и не может человек быть полноценным. Полноценен лишь мертвец. О нем можно писать и говорить. А о живом говорить нельзя, потому что он не поймет. И если ты говоришь о живом, то ты уже по другую сторону, иначе говоря, мертв. Только так возможно встреча, нет?

«Старость – это злоба бессильных укусить насекомых».

Присутствие в соседней комнате чужой девушки страшно возбуждало. Аглая, отложив рукопись, села рядом с ним и целовалась, как сумасшедшая.

- Если хочешь, давай ее позовем, - прошептал он ей.

- Еще чего! – Она даже отпрянула. – Если ты ее захотел, так и скажи. Я найду повод удалиться и оставить вас вдвоем.

- Не придумывай, - шептал он. – Я думал ты не против втроем.

- Ни-ко-гда!

- Все, забыли. – Он притянул теплую распаренную желанием девушку к себе. А если она сейчас войдет, о чем Аглая думает? Ох уж эти подсознания!

Все, чего мы хотим, это доверительной интонации человека умнее нас. Наступают последние времена, когда единственным выходом считаешь постоянную рефлексию, размышление. Все кончается истерикой общения, водкой и сексом. Обновить ощущения ума – это самое то.

- Ну ты меня совсем не хочешь, - обнаруживает она. – Только что ведь что-то было.

- Очень хочу, но сейчас давай вместе почитаем, а то неудобно.

И ее не обидеть, и краткое бодрствование использовать со смыслом. Ему теперь кажется, что сон, ночь, нездоровье все теснее его окружают, и он не успевает ни читать, ни думать. «А надо ли?» - спрашивает кто-то из темноты. Да, умственная лихорадка претворяет твое обрюзгшее несвежим мясом тело.

Чем больше бодрствуешь, тем короче день, тем трудней выбраться из сна, кто там с колотушкой, - сторож из переводной книги по социологии с антропологией. Чтобы не слышать, люди включают телевизор погромче, пьют пошибче, едят пожирнее, боятся, ругаются, воруют отчаянней, скоро война, говорят, - это все сторож со своей колотушкой, евреи виноваты да понаехавшие таджики, что чистят дворы, убирают снег, мусор, из-за них все, раньше пусть была грязь, но такого не было. Молчаливое большинство идет в магазины за продуктами, стоят в кассы, пока еще все есть, хотя цены, цены. Кто много думает, тот и говорит, мямля, с пережёвом, ему и еды не надо. Умрет, срочно возьмут мозг, пока не протух, в институт на взвешивание и в формалин для будущего клонирования, а череп, чтобы хранил форму, набьют скомканными газетами: «Коммерсантом», «Независимой», «Комсомольской правдой». И правильно: мертвые счастливы одинаково, это живые несчастны каждый по-своему.

Библия особенно хороша, если собрался в ней умереть. Да и все так, при смерти лучше обычного. Но там смерть, как в чужом краю, пока тут заметает метелью. А лучше умереть, после восстановления спрятанной «Книги Яхве». Говорят, что там, кроме прочего, и весь бестиарий. Главное, не представлять Библию стеной, скрывшей все то, что было до нее, а заодно и после. Библия – это дверь, в которую можно войти, чтобы уйти далеко. Но бараны топчутся перед ней, вытоптали всю траву, повыбили землю.

Шумеры и финикийцы, сержанты и старшины, хетты и угариты, шумеры и шумерки, египтяне и ханаанцы, поздравляю вас с возвращением в большую политику. Никарагуа, Россия, Гвинея-Биссау, а также Тоху и Боху признали вас полноправными членами мирового сообщества. Скоро присоединятся все остальные. Пусть хоть Гильгамеш приедет на семинар в РГГУ, он не выйдет из дому.

- Расскажи мне тогда подробнее про Лилит, что ты знаешь, - попросила она.

- Про Лилит я знаю, что впервые очень много услышал о ней от бывшей жены. Она сообщала такие подробности, что я больше их нигде и не слышал. Потом узнал, что она, - жена, а не Лилит, - сотрудничала с КГБ, и я у нее шел под видом защиты дипломной работы.

- Ты шутишь! – в ужасе воскликнула Аглая.

- Да, шучу, - согласился он. – И улыбаюсь при этом довольно скверно.

Как известно, люди делятся на две части. Одни, вместе с Филоном Александрийский и рабби Иеошуа считают, что мир был создан весной. Другие, и мы тут вместе с рабби Элиезером, считаем, что – осенью. Иначе, зачем бы дневники и романы мы начинали писать именно тогда. В первых числах сентября был создан мир, но подробнее об этом тогда и поговорим. А новый год, когда хотите, тогда и празднуйте, хоть по-китайски, хоть по-еврейски, хоть как. Выпьем вместе со всеми. Где же ты, голубушка Астарта?

Засыпая, он долго думал, мы перевариваем книги или они переваривают нас, засевая рефлексией, стыдом, нежеланием насилия, то есть самой жизни? Когда отошли воды, мир был создан, он заснул. Первое, что создал Господь, это дощечку со своим именем, которая носилась над ничем, пока хоть что-то не появилось. Потом в тестовом режиме появилась Лилит, любившая скакать на нем, так что он совсем обленился, и Яхве отослал ее куда-то в деревню, потом раскаялся, послал за ней трех ангелов, но она отказалась вернуться. Сейчас ее назвали бы коренастой, метр с кепкой, лапки как у ящерицы, хвост, от волос на ногах избавлялась депиляцией, которой никто не пользовался тогда, но что-то в ней было, да и он без предрассудков, писатель. Долго еще снилась.

В кризис они ели мясо Левиафана в банках тушенки из стратегических запасов Адонаи, дешево и сердито, изготовлено в Удмуртии, лишь бы без диоксина, хорошо с рисом и морковью как плов, запивая свежезаваренным цейлонским чаем. А вот в круизном Левиафане, на котором они во сне плыли в Венецию, иллюминаторов на борту было числом дней в году, как обещали. Бог ведь тоже писал книги, отдавая Еноху, и куда, спрашивается, тот их дел. Отдал детям, детям детей, так постепенно все потерялись. Говорят, Соломон выдал за свои, но это вряд ли.

Красная глина, из которой сделали Адама, долго воняла человечиной – экологическая катастрофа была на несколько веков, пока не выветрилось. Не зря земля переворачивалась нутром. Потом кашалоты амбру выпердывали, чтобы атмосферу улучшить. Адам едва не обнаружил по запаху Эдем, когда копал Еве могилу, но ангелы, как дружинники, остановили. «Ты думал, что ждешь будущее, особенно после еды, чтобы обрести поджарую готовность, а оказалось, так ждут Мессию». Если кто не знает, Ной родился обрезанным.

Читаешь Библию, цепенея задним умом и спиной, что пренебрегаешь обыденной жизнью. Мало того, что должен есть и зарабатывать деньги. Так Библия – это несуществующее. Одно дело ходить с ней, как с портфелем в какую-то солидную институцию. А совсем другое – оказаться с ней в нигде. То есть, как говорил сосед Паша на старой квартире, со слабым очком к Богу лучше не соваться. Но человек так устроен, что не столько страх и трепет, сколько – молитва и очко.

Так очищается организм перед Богом. Короста отходит, и ты беззащитен как младенец, но которого при этом даже головой о стенку не просто убить. И, как арабский террорист, прячешься среди гражданского населения, чтобы изъятие тебя сопровождалось ненужными жертвами неповинных людей.

Утром он настоял на том, что уйдет сразу же, без завтрака, не умывшись. Сказал, что если она рискнет довериться и даст несколько папок, он начнет распечатывать текст на компьютере, составит что-то вроде предисловия, разошлет знакомым в разные издания подобранные фрагменты. Он понимает, что с ее стороны это риск, и, если нет, то нет. Говорить, что ему это близко, он с радостью, приложит силы и прочее, не хочет, потому что это и так ясно, а разговоры чаще всего так и остаются сегодня разговорами.

Она дала ему две папки из целой горы, чуть не подпиравшей потолок. Попросила вернуть не позже двух месяцев. На улице шел снег. Машины ехали медленно, шоссе было белым. Люди шли на работу, в метро. Уличные торговцы стояли у разложенных товаров, на которые медленно опускались снежинки. Максим в очередной раз заметил, как подергивается пеленой его зрение, когда он оказывается меж людей, и как он сосредоточен с книгами и текстами. Так тому и быть. Они распрощались с Аглаей у метро. В киоске он купил к чаю свежую кавказскую лепешку в целлофане. Такое впечатление, что видишь только то, что под ногами и на расстоянии руки, но и этого чересчур. Этимологический словарь гораздо разнообразнее и живее. Вот где разгадки случающемуся. Он поглядывал по сторонам. Здесь он по-свойски незаметен. Такие внедренные с самого рождения соглядатаи на вес золота. Их не разоблачишь, притом что и разоблачать некому, всяк сам себе урод.

На подвале была вывеска «Кафе», он никогда тут не был и спустился за общими впечатлениями, сам не зная зачем. Полутемно и пусто, но открыто, несмотря на утренний час. К стойке вышла из подсобки девушка. Не глядя в меню, он попросил кофе, пятьдесят граммов коньяка и пирожное картошка. У одного его знакомого писателя персонажи непрерывно философствуют, случайно встречаясь то в поезде, то в пивной, то в гостях, - нечего сказать, вот и гоняют ветер движением извилин. Кто бы сейчас с ним заговорил, он бы просто не обратил внимания, весь погруженный в собственные диалоги. Разговор с незнакомым это как письмо в газету, - удел сумасшедших. Коньяк был еще неплох, а вот месяца через три опять начнут наливать воду вместо водки и подкрашенный спирт вместо бренди. Так что с самим собой выпил на посошок.

Метафизика это всего лишь то, что определяет нашу жизнь. На востоке война, в столице заказные убийства, и всюду анекдоты по телевизору. Нефть скачет в цене, а отца троих малолетних детей, милиционера Плешивых приговорили к году колонии общего режима за кражу драгоценностей с места катастрофы разбившегося в Перми самолета с сотней пассажиров на борту. Он повесил куртку на свободный стол, листал рукопись, а краем уха слушал краткие новости в телевизоре над стойкой, которые тут же сменила музыка. Если предположить, что ритуал это действие бесконечно малых демонов и младших ведьм разного калибра, насыщающих нашу жизнь, то к кому из них относится слово «выкобениваться», о чьей этимологии он только что читал. Держи ухо востро, парень.

Он обратил внимание, что смотрит на девушку за стойкой, не видя ее. Она, к счастью, не обращает на него внимания, которое и в юные годы его смущало, а теперь уж и вовсе не нужно. Он здесь только присутствует, а его мысли с соответствующей картинкой на очередной страничке, которую он должен заполнить аккуратным, как у библейского отца аглаиной подруги, почерком. Клавиатурным сопрано своей души. «Исааку, когда Авраам пошел приносить его по зову Господа в жертву, было, как Пушкину, тридцать семь лет. У ветхой годами Сарры, когда прикинувшийся прохожим бес сказал, что все уже свершилось, случился инфаркт. Но окончательно сердце разорвалось, когда она узнала, что Исаак все-таки жив».

Разглядывая девушку, видишь ее, развивающую сюжет в неизвестном направлении. Отражаешь в сознании, следовательно, она существует. А ты держишь все под контролем. Отсюда и несуетливость, привлекающая других. Если долго сидеть в подвале у отсутствующего окна, кого-то обязательно прибьет волной. Вообще-то тут на столовку похоже. Коньяк согрел вместо завтрака. Оторваться по полной не тянуло. Он не любит забираться на горы, летать на дельтаплане, прыгать по волнам на доске, гонять на мотоцикле, падать во сне с обрушивающегося эскалатора, знакомиться с девушками. Он хочет сидеть тихо, умереть тихо, развести костерок у себя на донышке и погреться, лишь бы его никто не трогал. А известно, что, чего хочешь, то и получишь. Перед тем, как выбрасывать в мусор, просматривал в уборной старую «Литературную учебу». Где эти люди, пробившиеся к сорока годам с первыми рассказами и с предисловием к ним какого-нибудь Макакина. Вспомнил, как жена познакомилась с дядькой, собиравшимся в Америку, а пока записывавшим интервью для журнала «Театр». Тот дал ему наводку для записи какого-то режиссера, которому заодно можно будет показать рассказ, может, посоветует что-то.

Максим взял куртку со стула и набросил на спину. Увидел, что девушка за стойкой смотрит на него и сказал: «Садитесь рядышком, поговорим». Та покачала головой. И те сгинули, и другие, и третьи, и это, странным образом, успокаивает. Остался он со своими рассказами, принявшими вовсе уж дикую форму. Вот на полке - он, Кафка, Хармс, Федя Гомец. Окуклившиеся мумии Книжно-Печерской лавры. Иакова мама послала жениться, когда тому было 63 года, не мальчик, азохен вей. Для шлемазла все еще только начинается. «Дядя, не целуйте и не обнимайте меня, я пришел без ничего, по дороге меня ограбил мой племянник, так что щупай, не щупай, я пустой». Ко всем делам дяде не хватало за столом еще одного родственничка. Он решил послушать, что по этому поводу скажет домашний серафим. Первый аборт он главный самый. Голову зародыша помещают в рассол с вином и специями, под язык ему золотую пластинку с тайным именем, и на сложные вопросы жизни тот обязательно прошепчет правильный ответ, да, сынок?

В Лефортово у него была палата клинических антисемитов, уверявших, что это головы умученных христианских младенцев и последнего русского царя, нашептывающих сионским мудрецам, что им делать, чтобы продолжать господствовать над всем миром. Один из ординаторов защитился по теме консервативного лечения психоза в его острой форме. Кто-то настаивал на хирургии, что тоже подтверждалось показаниями.

Впрочем, и это все рассказы. Кем бы ни работал писатель, он будет страдать, что теряет время, которое мог бы провести за письменным столом. Сознание его, по меньшей мере, раздвоено, а по высшей мере вредительское. Успеть еще одну фразу, еще, пока за тобой придут, пока стучат в дверь, пока выламывают дверь в туалет, в последнее прибежище патриота. Или - пока хватит еды и чая. Или – пока время не кончится, и тогда рассеют их, не держащихся на земле, но, странным образом, только они и останутся.

Он допил коньяк, вышел на улицу. Пока мандрагора не закричит, он еще успеет натворить делов. Выпил, но озноб, как перед прозрением. С ума, что ли, сойти. Когда-то он прочитал путешествие Яна Потоцкого в Астрахань и сопредельные страны, от которого у него возникло четкое впечатление, что автор надиктовывал впечатления в диктофон синхронно своему движению. С тех пор и сам ходил с диктофоном. Афиша зимнего шоу Славы Полунина. Машина по пешеходному тротуару чуть не наехала. Два гастарбайтера прошли, весело разговаривая на своем языке. Охранник курит у входа в магазин итальянские кухни. Кто-то обгонял его, не обернулся, но показалось, что сейчас долбанут по кумполу. Нет, прошла девушка без весла, овеяв французскими духами. Над дорогой висит растяжка с предложением квартир в Останкино. Тошно, невыносимо. Благословенны времена сумасшедших, - лишь глядя на них, можно войти в разум. Поэтому психиатры с философами не в своем уме, а, скорее, в чужом безумии.

Подойдя к вагончику с микояновскими мясопродуктами, он подивился ценам, которые не видел дней десять, и за это время они поднялись на сотню рублей, не меньше. Ага, стало быть, скоро начнется. Он взял триста граммов шейки, сварит макароны, все будет отлично. Бог показал на примере Иосифа, прекрасного пидора, как выбивать из человека признание. Сперва напугать, потом простить. Потом опять до смерти напугать, опять простить. Вот он уже валяется с вывернутыми наизнанку мозгами.

Максим с трудом уже бороздил этот воздух, это пространство. А когда оказываешься в своей комнате в окружении полок с книгами, то в первую минуту уверен, что большего счастья нет, тебя отсюда больше не вытащат, и ты вполне продержишься до подхода ангелов.

И дело у него есть, - собираться в экспедицию. Судя по новостям, что приносят люди и новости, кирдык уже близок. Так упал коммунизм – в ожидании падения. Так же и эти упадут. А сумасшедших еще больше станет, на ком оттачивать разум. Главное, точно писать об увиденном, не упуская мелочей. Много будет интересного. Страх смерти, например. Тут у нас чуют брюхом, а не нюхом.

Из автобиографии: «Являюсь потомственным человеком. Все мои предки, - редчайший случай! – на протяжении множества поколений имели детей. Шутка ли - ни одного импотента, ни одной неплодной женщины!»

Тех, кого не забрал телевизор, подобрал интернет. Загадочная фраза для двинутого на Библии старичка. Но думать некогда, дальше, дальше. Мысль подобна глазу, она не фиксируется на месте.

Россия мелет так, что костям тесно, а Библия дает свободу вздохнуть, делать, что хочешь, коли есть Бог, а не один домоуправ и начальство. Там буквы и слова не сплошь расставлены, не тюрьма. Если много и свободно дышать, то можно, наконец, все выдержать, понимая.

А ночью литературы нет, и жутко по-настоящему, как при фашистах. Опереться на Библию это лишиться почвы под ногами. Год быка встретил в красном свитере, забыв, что нельзя дразнить рогатого с яйцами. Ангелы, быки, водка хорошая, из морозилки, как масляная, мясо маленькими кусочками в сырном соусе, тает во рту, но все равно остается между зубов.

За неимением себя выводишь в люди другого человека, желательно умершего. Все придумано и в любой момент может рассеяться как дым. В России нет ничего, не прижилось, и поэтому можно придумать все, что угодно. За придуманное цепляются изо всех сил, потому что иначе конец. В какой-то момент все надоедает, и отпустить неверное – слаще всего. Для этого и держались. Только умершие здесь сложнее самих себя, страницы налезают друг на друга, шепоты, сны, несогласное бормотанье. Живые люди, наоборот, подоткнуты под сукно, ум отбит, как носы у античных статуй, чтоб не выпячивался.

Книги, оставленные открытыми, обычно не читают, оставляют на потом. Они собирают пыль. Библия открыта на исходе из Египта. Чем известнее заранее, тем страшнее. Как чайник со сверчком: вода кипит, сверчок трещит.

С тех пор, как дедушка подсел на Библии, он стал евреем. Евреи не спиваются, они сходят с ума по-тихому, что для домашних еще хуже. Как-то слишком уж безнадежно, никак не кончается. Уже все выросли, а бежать некуда, надо смотреть за дедушкой. Иногда в нем просыпался страх, и он уверял, что Библию написала советская власть, чтобы людям мира жилось лучше.

Когда видишь людей, то по-настоящему понять их мешает возбуждение, что ты их видишь. Другое дело, биографии или толстые папки оперативных сводок. Периодически наступает исход, прошлые люди вымирают, надо любым способом выжить, но, оказывается, те, кто умер, унесли воздух с собой. Жизнь тупеет. С нуля и начинают нулем, обживая развалины Микен и населяя лабиринты жертвами мифических адюльтеров с бычьими головами.

Думать о будущее это нагнетать страх - недобросовестно, стыдно. Будем жить сегодняшним, то есть словами, интернетом и телевизором. Под утро, когда оказывается, что нет не только этого, но и вообще ничего, делается по-настоящему жутко. Но и это еще не будущее. Будущее это то, что, в конце концов, напишешь.

Надо очень любить себя, чтобы ходить с диктофоном, надиктовывая фон сокрытому в нем сюжету. Это только на детских рисунках охотник прячется в деревьях. У него был талант рассасывать любое действие. Та там, где ты есть, и этого довольно. Уютно скрипит перо, бегут по экрану буквы, скрывая постукиванье клавиатуры. Приятель уверяет, что литература - рассказывание историй, но их уже столько было, что тошнит, и приходится пить горькую: дом творчества, ресторан ЦДЛ, редакция «толстого журнала», договор с издательством и нераспроданные тиражи за копейки с лотков на книжной ярмарке. Смерть мгновенна, но до последней минуты будем стараться.

Будущее искусство начинается с движения натуры по улицам. Все пишут друг о друге, тесня главное в календарь вчерашних дат. Многие толком не знают, когда пишется -тся, а когда -ться. Уже привык вздрагивать от ошибок вроде бы культурного человека. Но он не еврей, ему русский учить не надо, он у него весь в крови.

Думаешь, если заранее согласиться, что за работу никто не заплатит, то будет легче? Есть ведь ученые профессии, тренирующие готовность ко всему. Говорят даже, что вся наука и есть готовность ко всему. Но тогда самые ученые - милиционеры.

Библия это ложная перспектива, которую еще называют обратной. Если долго всматриваться в описываемую там даль, то упираешься в пупок, где сходятся времена. И только самурай готов заживо вырезать из себя связь с эволюцией путем харакири.

Максим уже не различает, где его записи смешиваются с рукописью душевного близкого ему старика, закопанного на Хованском кладбище. Сейчас в земле холодно. В комнате темнеет. День был солнечный, а сейчас небо затянуло темным солдатским сукном, только по низу идет яркая желтая полоса, переходящая в краткое по времени красное пожарище, на котором застыли розовые бутоны замерзших дымов. Завтра, говорят, будет совсем дикий холод. Солнце заходит по часам. Наступают сумерки. Можно принять душ, во время которого приходят мысли, которым можно верить.

Мысли о будущем не пришли. Они узнаются по куражу. Максим даже включил воду погорячей, едва не ошпарился, пришлось выключить. Коли оставит Бог, надо держаться самому, вырабатывая тепло по ходу движения. Хотя бы никуда, но – двигаясь.

Он прочитал у приятеля в блоге, что все уже умерли, но смотрят по телевизору старые фильмы, где играют давно умершие актеры, и верят, что живы вместе с ними. Да, и от затепленной свечи только мрак гуще. Мыслью изъеденная голова рассыпается в прах.

«У мысли и не должен быть выход наружу. Изъеденный извилинами мозг дороже стоит. Когда-то отчаянье называли “буржуйкой”, от него тоже тепло». Нынче время нечистоплотных улыбок. Береги лицо.

- Ты с кем разговариваешь? – спросила Аглая, принеся вечером торт к чаю и заглянув в открытый экран. – С ума сходишь? Я тебя буду сбивать с этого панталыку.

- А чем ты советуешь заняться? Идти работать на чекистов?

- Нет, делай то, что делаешь. Просто, с одной стороны, я боюсь, что тебе мешаю. С другой, боюсь, что без меня ты сдвинешься. Я буду развлекать тебя. А ты обещай, что, когда надоем или не то скажу, ты меня выгонишь. Не стесняйся. Я не обижусь. Опять приду кормить грудью. Ты хочешь мою грудь?

Хотел ли он ее грудь! Глупый вопрос. Как можно не хотеть ее грудей. Тут же и приступили.

Господь знает, как на безлюдье изображать толпу. Что бывает, когда умирает фараон, при котором еврей был главным министром, мы тоже знаем. Исход исходом, но не забывай фотографировать для архива. И написать стихотворение о египетских повивальных бабках, что не смогли ответить о причинах демографического взрыва израилитов в чужой стране. И так будет со всеми гастарбайтерами. Поэтому не спрашивай, по ком кричат отрезанные таджикские и узбекские головы в московских дворах и помойках. Максим не всматривается в эти лица, не знает, кто из них косноязычный вождь Моисей, что получит скрижали завета на Крылатских холмах? Надо бодрствовать. Но не сходит ли он с ума? Нет, просто два проводка присоединяет к мозгам, - прошлое с будущим, - и отныне брать его голыми руками не рекомендуется.

«Библия – вроде кафкианского Замка. Только страшнее и безнадежней. Стоишь под стенами, глядя на их мощь, на страшный ров, на множество служителей, приглашающих пройти по выстроенным ими мостам и доскам внутрь. А стоит сделать несколько шагов внутрь как все рассеивается дымом. Погружаешься в странное состояние, похожее на сон. Скучно. Что-то слышал о чем-то приблизительно. Буквы слипаются. Недаром Томас Манн написал такую двухтомную махину «Иосифа и его братьев», чтобы придать жизнь, наполнить кровью. Все равно получается голем. Но важный, притягивающий внимание мертвец, клубящийся облаком, в котором главного, кажется, так и не разобрать».

Вообще жизнь это какой-то мерцающий тупик, размышлял Максим. За окном падал снег, как в китайской игрушке с домиком в пейзаже, когда ее перевернешь. Лыжник бегал по школьному стадиону круг за кругом. После новогодних фейерверков птицы и бездомные собаки покинули город в ужасе. Старый друг Алеша позвонил ему, благородно предлагая написать статью в подкремлевское издание. Сославшись на недоплаченные ему сто долларов, он прервал разговор и, когда тот перезвонил, не взял трубку. Во-первых, не станем сшибать мелочевку, будем гибнуть откровенно. Во-вторых... он задумался... пора начинать проклятие.

Мы окружены вечно голодными людьми, которые и в благоденствии не могут узнать пределов аппетита, чтобы успокоиться и заняться делами. А в следующий за сим голод рвут друг друга, сходя в землю. Что за мука видеть их в промежутке. По ходу решил записывать мысли, которые в ином случае тают вместе со снежинками за стеклом.

Воровское обналичивание денег «банками» аналог бегства холопов на свободные территории вместо борьбы за человеческие права: беззаконие воли. Вера Бунина, пережив в Одессе приход красных, была поражена тем, как быстро соблазняют интеллигента самой дешевой его покупкой: лишь бы быть при деле, реализуя себя. Провокация элементарна, и нет от нее защиты. И мгновенная деградация. Потом пришли белые, а с ними главное народное чаяние – перебить всех евреев. Надо понять, что в момент обрушения нет точки покоя. А обрушение растянуто во времени неизвестно насколько. До полного уничтожения обрушившихся?

К чаю Аглая принесла любимые его эклеры с шоколадным кремом. Заодно разговорились о сумасшествии знакомых. С удивлением, которое он умело скрыл, узнал и о собственной ненормальности, которая, по ее мнению, была так очевидна, что не стоило ее и обсуждать. Максим даже не стал перефразировать Толстого-Американца, сказавшего Пушкину, который вслух заметил, что тот передергивает: «Я и сам знаю, но не люблю, когда мне указывают», - и поинтересовался, куда присылать секундантов. А ведь он еще при этом не плачет и не смеется, как мог бы и как должен, по описанию Коноваловым религиозного экстаза. Впрочем, он по умственной части, как заметил когда-то Борис Акунин. Но одно другое не отменяет.

- Хорошо-то как, Господи: чай, эклеры, тепло, разговоры на кухне...

Мир тесен. Чем обширнее ум, тем сильнее он приближается к точке. «Я угостить тебя хотел, А ты собой нас угостила! Любезная моя Аглая, Я вижу ангела в тебе!» А все-таки, почему сумасшедший.

- Ты бы почитал, что ты пишешь...

- Но я же тебе говорил, что мне некогда. Я должен успеть написать все, что должен. А читают пусть другие. Нет? А ты, что думаешь?

- Я думаю, что главное писать о любви. А если нет любви, тогда беда.

- Понимаю, иной имел мою Аглаю за свой роман и длинный ус. – Он смешно надул губы.

- Ты же знаешь, что ты для меня лучше всех. Для меня ты гений всех времен и народов.

- Говори, говори, говори...

Пусть лишь «для меня гений», он не обидчив, за кого человек может говорить, как не за себя, а общее признание такая тонкая штука, что не ясно, где порвана. Довольно посмотреть на уродов, кому нравится, как ты пишешь.

«Иногда только стихи позволяют выйти из положения. Вернее, то бормотанье, похожее на сон, что заменяет отсутствующий смысл. Это мертвецы с монетами на глазах пытаются, вытянув вперед руки, найти дорогу. Они вышли из круговой поруки живых с колтуном словарного запаса во рту, не умея распутать его. Мой друг, никогда не говорите людям, что они во тьме. Их бельма суть то, что они принимают за свет, и им довольно».

Возможно, он заболевал. Попросил ее уйти. Включил телевизор, пока пил крепкий чай, приходя в себя. Мозги людей так загажены, что воздух сам по себе уже лечебен. Проводил ее до метро. Шел медленно, дыша, не глядя на людей. Как описать жизнь дикарей, будучи одним из них? Наслаждаясь этой жизнью, как единственно возможной, но отвергаемой как дикарской. В двойном подполье: дикаря по отношению к цивилизации и ненавистника дикарей. Даже спина холодела, - шпана налетит и ножами спину истыкает. Обернулся, никого. Да и вид у него не таджика, разве нет. Ребята, я свой, из той же подворотни, что и вы. И еще раз: живя в России, держаться за жизнь – первый шаг к будущей подлости... Солнце, мороз, синее небо над магазином игрушек, а подкладка бесовская, тут нет сомнений.

Он окреп в себе, как маленький, замерзший катышек козьего дерьма. Внутри, если прислушаться в тишине, что-то еще бьется, но все слабее. Идя от метро домой, заметил, что местные почти поголовно с кривыми мордами от вранья, а приезжие человечней, хоть и нищие, потому что языка не знают. Подумал, а что, если весь язык лживый и попугайский, - такое может быть, - и стало жутко. Вон как Гоголь весь вихляется, передразнивая. Идет между Максимом и людьми, как их тень, а он их видит теперь вместе. Иные с чужих языков передирали то, чего нет в помине, как липкую коросту прокаженных.

Уж и рад был бы спуститься в какие-то подземелья, где порука слов и заговора против власти шариковых, но те по-дворняжьи бдительны, кругом общепит, дворницкие да магазины, не продохнуть. Писатель – соглядатай и доносчик вечности. Если бы не отдушина слов и сновидений, впору вешаться от безнадеги. Но и тут шьется дело, и дневник М. А. Кузмина изымается из архива оперативниками НКВД, чтобы прошерстить фигурантов. Небесная канцелярия, куда пишешь, тоже наверняка прослушивается. «Штирлиц, истинно тебе говорю, не успеет петух трижды прокукарекать, как о нашем разговоре станет известно в Кремле товарищу Сталину».

Выходит так, что ты и есть сам по себе тайное общество. Помощи жди, но придет ли она... Да и устал уже ждать. Психоанализ показывает, что ждать не надо. Он открыл магнитным ключом металлическую дверь подъезда. Почему-то остановился и стал смотреть вниз на закрытую дверь подвала. Был ли он там в детстве? Раньше там была комнатка для слесарей. После взрывов домов все подвалы опечатали, что там сейчас? Наверняка то же, что и было. Если бы жилищная контора продала художникам или еще кому, было бы видно. Вдруг до дрожи, до запаха вспомнил давний сон, как подземный ход замурован книгами, которые надо читать, живя среди них и постепенно придвигаясь вперед.

Ага, только выход не наружу, а внутрь самих книг. Какое счастье, что все это есть. Опять эта вечная тоска скифа по грекам, неграмотного по мировой культуре. А все кончается костерком, согревающим в лютой стуже, как заметил в своем ЖЖ поэт Александр Блог. Живя в сортире, не замечаешь как принюхиваешься, - гласит древнегреческая мудрость.

Он вспомнил недавний разговор своего приятеля с олигархом. К тому обратились с проектом переворота в России по случаю кризиса. Буквально за сто дней все будет готово, - при таком-то падении цены на нефть. Олигарх по секрету сказал приятелю, что даже знает, в каком лубянском кабинете все это предложение ему разрабатывалось. А, в принципе, все свои миллиарды не пожалел бы, конечно, видя, как распадется через год-два страна, и, главное, опять без толку, ничего хорошего не выйдет.

Как бы то ни было, война и переворот дело решенное. Подготовиться к этому невозможно, но иметь в виду надо. Он принюхался. В подъезде давно не пахло кошками, а вот, на тебе. Значит, каждый за себя – в вихре общего выбора. Иначе быть не может. Приближаешься к человеку, а он рассеивается как воздух. Хочешь пожать ему руку, спросить важное, но проходишь сквозь. Что делать? Кружиться с достаточной для дервиша скоростью. Выход - там же, где вход.

Гиперболоид инженера Даля: наводить на человека, на город, на страну световой луч слова, сжигая их дотла. Возможно, так выглядит страшный суд. о. Павел Флоренский, кажется, замышлял что-то подобное. Подключая еще и землю в качестве трансформатора, в духе инженера Теслы. С умершими ему было интереснее.

Взять, к примеру, любимого им Сергея Сергеевича Голоушева, о котором он мечтал когда-нибудь написать книгу. Сын начальника жандармского управления в Оренбурге, он в старших классах гимназии создал народовольческий кружок. Потом поступил в петербургскую медико-хирургическую академию и начал «хождения в народ». Был арестован, под следствием, под надзором полиции, опять арестован, проходил по знаменитому «делу 193-х», отдан в онежский полк. Продолжил учебу на врача в московском университете на одном курсе с Чеховым, Россолимо, Сперанским. Работал сначала младшим, а потом старшим полицейским врачом в Хамовниках. Одновременно кончил училище ваяния и живописи, участвовал в выставках передвижников, в знаменитых «средах», для которых придумал название. Его живопись и гравюры есть в Третьяковке, Русском музее и ГМИИ им. Пушкина. Придумал название «среды» - для знаменитого клуба художников. Писал статьи об искусстве, художниках и выставках в журналы и газеты. Придумал термин «салонное искусство», которым наградил знаменитого Семирадского. Написал первые монографии о М. Нестерове, Коненкове, Левитане, факты из жизни которого собирал целенаправленно. По совету Чехова и в память левитановских пейзажей купил одним из первых дачу в районе Звенигорода, вместе с друзьями – Россолимо и Сперанским. Именно там через несколько лет возникла знаменитая биостанция МГУ. Написал знаменитый текст о Третьяковской галерее и вместе с Грабарем начал очерки русского искусства и «летучую библиотеку» русских художников. Как врач-гинеколог пользовал, кроме прочего, натурщиц своих друзей, о чем пишет в Темных аллеях Иван Бунин. Один из первых в России увлекся фрейдизмом, в частности, излечением путем гипноза и внушения сексопатологий. Придумал и вел в Строгановском училище курс пластической анатомии, физиогномики и мимики. Это в 1902 году, одновременно читая студентам там и тогда же историю мирового театра. А в 1907 году создал и возглавил в той же Строгановке литографический кабинет. Дачу, конечно, почти сразу продал, денег, кажется, особо не было, бедных лечил бесплатно. С самого начала возникновения МХТ поддержал его. Уже в 1902 году вместе с Леонидом Андреевым, с которым дружил, выпустил монографию об МХТ, кстати, переизданную ГИТИСом в 2001 году. В 1900 году печатал путевые очерки - от Константинополя до Венеции. До всякого Муратова, с которым тоже, конечно, сотрудничал, вместе писал о выставках. Тут много всего. Но под конец – говорили, что это он написал «Тихий Дон». Название уж точно написал он, - его очерк «На Тихом Доне» был напечатан в сентябре 1918 года. Шолохов в панике оправдывался в 1930 году, когда напечатали переписку Голоушева с Леонидом Андреевым по этому поводу. Как он умер, неизвестно, говорили, что от голода. Куда делся архив, тоже непонятно.

Максим знает, что надо поспешить с записями. Времени мало. Ночью, лежа без сна, понимаешь, какая грядет жуть. Вытащить системообразующих людей, одно упоминание о которых вызывает восторг, это и себе придать нужную энергию, вертеться быстрее дервиша. Может, и вправду жизнь существует кусками большего объема, чем отдельный человек. Вот старая жизнь со всеми ее дружбами рубежа 1990-2000-х годов, книгами, выставками и презентациями сгинула в тартарары, а людишки еще доживают свое, не понимая, что происходит, куда все делось.

Вот ведь любил всегда слушать, как гудит ветер в окне, а теперь, как от зубной боли. Живи еще хоть четверть века – все будет так. Просвета нет. Приходится жить ради моциона, так что ли. Прочитал, как Бунин открыл Библию, гадая, и сам открыл, чего никогда не делал. Открылось «- Иод – Да славят Тебя, Господи, все дела Твои, и да благословляют Тебя святые Твои2 (Пс. 145/144, 11). Тут, конечно, самое важное буква Иод.

Писатель должен неимоверно любить себя, а не других, заражая этим себялюбием читателя, поскольку все рады любить себя. А растворяться, нет, желающих не найдется. Вот до чего и Аглаю довел, - близко боится подойти. На каком диком наречии, однако, изъясняется этот зимний ночной ветер! На безнадежном, потому что - иначе будет, а лучше нет. На латынь, что ли, перейти. Он сидит и ждет, когда что-нибудь случится. Потому что, если не ждать, то не случится точно, а так хоть кажется, что есть шанс. В остальное время, особенно ночью, он боится того, что обязательно случится.

Всего-то и надо, что вырваться из-под нависшего будущего в другое будущее. Для начала представив его, увидев, пережив. Очень не хотелось и лежать в перегное русской литературы картонной фигуркой книготочивого идиотика. Лучше воспрять, выразить себя, полностью выкипеть и исчезнуть.

Да и сейчас все, что он может в своих книгах, - это безмолвствовать.

Аглая принесла в термосе приготовленные куски горбуши, - и горячие, и всю квартиру не провоняла ему рыбным запахом. Какая-то во все этом есть любовь, замешанная на почтении к писательству, особенно, непризнанному.

- А ты видел портрет Голоушева? – спросила она за обедом.

- Где, - удивился он. – Разве я тебе о нем рассказывал?

- Ты забыл, что ли? В нелюбимом твоем яндексе нашла. Первым же номером. Как деятель освободительного движения. Очень на тебя похож и на молодого Юрского. Вот я даже распечатала на принтере, чтобы у тебя был.

- Здорово, спасибо. Самое главное в нем, что он остался социалистом. Главное, это дело, вокруг которого надо сплотить людей, а не свое имя в нем. Он с гимназии цементировал кружки, будь то народовольцы, передвижники, писатели бунинского круга, врачи, ученые, журналисты. Его считали дилетантом, а он был ферментом явления. Тем, что придает всему жизнь, растворяясь в ней. Представляю, какой восторг он постоянно испытывал, ощущая то новое, чего еще здесь не было. В итоге, все появилось, а как бы не было – его самого.

- Мне кажется, ты и должен писать в своих текстах об этих людях.

- Очень хорошо, потому что как раз перед твоим приходом я как раз написал о нем. Только боюсь, что таких людей очень мало.

- А я думаю, что, когда начнешь искать, они и найдутся.

- Наверное, ты права, потому что у меня нет другого выхода. Чувство, что мрак вокруг уже не сгущается, а сжимается.

Страшноватость людей занимала его, давила, мешала двигаться. Зачем-то вспоминал себя ребенком. Это первое ощущение – не угрозы даже, а пустоты, равнодушия, отсутствия притяжений. В отсутствие людей появляется природа. Она приятна, как оборотная сторона тебя. Встреча с человеком всегда сбивает с настроения. Лучше идти между деревьев, снега, мокрого неба, разрывая навстречу грудь, чтобы никто, кроме объемлющего Бога, тебя не видел.

От людей, в лучшем случае, веет равнодушием. В худшем – агрессией. Особенно, если они не чувствуют от тебя опасности, силы, пользы, которая им может понадобиться. Тогда они прислужливы и мерзки, как насекомые, как мелкие клещи, населяющие подушку и придающие ей чуть острый запах. Избавь, Боже.

На улице валит снег, машина медленно пробивается сквозь него на узких дорожках между домов. С тех пор, как в Москве дворниками стали таджики, сугробы исчезли, а ехать все равно неудобно, слишком много других машин. Не очень понятно, как подступиться к этим людям, не унижаясь, а, главное, зачем. Чем дальше, тем круче линия, которой отделился от всех. Ты в кругу, из которого теперь ведут прямую трансляцию по интернету. Оказалось, что многие так живут.

В очередной раз перечитываешь «Обломова», пытаясь понять загадку, которая, вроде бы, так ясна утром, когда просыпаешься, а к середине дня размывается уже первой чашкой кофе «Черная карта». Недавно узнал, что, оказывается, можно залить кипятком две ложки молотого кофе и через пару минут спокойно пить, не пользуясь никакими турками. И вот уже бодр, сыт и в голове бум-бум.

Вот и в «Обломове» что-то мелькнет и тут же исчезнет. Опять мелькнет. Берешь другие книги Гончарова, его письма, историю болезни, мемуары. Никак к человеку не подступиться. Он ставит диктофон, дает выговориться перед тем, кто его понимает. Потом можно напечатать. Портрет известного человека в новом ракурсе. У него есть целая коллекция. Вот и возможность дружбы, но он не знает, как ею воспользоваться. К человеку не подойдешь без всякой цели. А с целью, тем более, не подойдешь.

Прежде садились друг напротив друга за столом на кухне и потихоньку выпивали водки, закусывали, опять выпивали. Попытка душевного общения уходила куда-то вбок. Главное, что так компенсировался страх стены между вами, обнимались, пели песни, чуть не плача от умиления. Так и надо жить. Вот только потом домой ехать, ночью пить воду из двухлитровой бутылки, а утром тошно и опять непонятно, как жить. Но хоть что-то, чем согреть душу.

Смотришь из окна на улицу, заносимую снегом. Так тянет туда выйти. Шоссе, покрытое белой крошкой, между полосами уже толстая белая линия. С другой стороны дома одинокий лыжник наяривает круги по школьному стадиону. И застывшая фигурка девочки, которая вывела гулять собаку и уже похожа сверху на небольшой сугробик. А когда сам выйдешь, надев куртку и шапку, на улицу, то двигаешься с таким трудом, что легче, кажется, умереть. Зачем это все, куда?

Так и люди. Какая-то грубость, непонимание, равнодушие, и голое нутро сжимается больно. А, главное, и сам хорош. Пересластил, пересолил, слаб и умом, и воспитанием. Да и думаешь, как бы скорее помереть. Где истории, интересные людям? И голос нехорош, глухой, как из сырой дыры в земле. Лучше уж стоять у окна и смотреть, как косит вбок вьюга, как проехала во дворе снегоуборочная машина, воздвигая по сторонам сугробы. Аглая на кухне печет блины, запах доносится. Не успел проголодаться, как снова есть. Небо в странном дыму. Тетка в тяжелой шубе, проветриваемой на себе в мороз, с трудом поспевает за рвущейся с поводка мелкой собачкой. Книги в застекленных полках на балконе и то нас умнее. Мелко все, неужто опять одной водкой спасаться? Это уже было.

Постепенно попадаешь в новый оборот. Начинается со случайного е-мейла, когда фоторедактор нашел чью-то фотографию у него на сайте и просит условия для напечатания в еженедельнике телепрограмм с самым большим в России тиражом. Слово за слово, фотография за фотографией, и вот он уже впряжен в телегу, колеса которой большие и хорошо смазаны, как у Диккенса в Пиквике, и приходится бежать все быстрее, чтобы тяжелая повозка тебя не зашибла, тем более что потом дадут в конюшне овес да еще скажут, похлопывая по крупу, хорошая лошадка, годится еще на племя, а не только на колбасу. – Подожди, кричишь, у меня большие метафизические планы еще остались! – Но, лошадка, но! Шибче, моя хорошая, если по глазам не хочешь получить!

Поэтому бодрствуешь, стоя в стороне. И к женщине относишься, как научное животное, без гнева и пристрастий. За это Аглая ему выговаривает. Блины ели с икрой, сметаной, повидлом. Очень вкусные получились. «Это потому, что я дрожжи положила», - объяснила она. Иначе говоря, на все найдется причина. Общаясь с людьми, он почему-то теряет концентрацию. Излучения, что ли, от них, которые пробивают насквозь его профессионально тонкую обшивку? Ему девушки подходят одна на сотню, чтобы не корячило.

«Милый человек Голоушев», - говорили о нем почти все. Разве что злой старик Вересаев ненавидел, как доктор доктора. «Вот, - говорил со злобой, - и старуха Засулич, когда старший Бунин передал пожелание Сергея Сергеича присутствовать на ее чтении, сказала: это тот, что ли, который полицейским врачом работает? Вот еще!» А ведь он ей извозчика нашел, когда она драпала из зала суда после оправдания присяжными. Началась стрельба, полицейские опять хотели ее повязать, народ не давал, застрелили Сидорацкого, ужас, что было.

Милый-милый Голоушев... Чего это ему стоило. Пожалуй, что ничего не стоило. Жизнь кипела пузырями новизны, много было чем себя занять. Как опытный врач он знал, чем бороться с профессиональной ограниченностью врача. Тут мало одного социализма с марксовскими рефлексиями. Тут надо искусства прописать в немереных количествах. Ну и что теперь, если сын жандармского полковника, который, впрочем, в жизнь сына не вмешивался, разве что ненавязчиво выручал из слишком уж пиковых ситуаций, вроде трех лет тюрьмы на предварительном следствии. Вот у Анны Ахматовой дед, отец Инны Эразмовны, и вовсе жандармский генерал был, что из этого. Нынешние литераторы почти все вышли из папиных шинелей, включая чекистские. Не о том речь.

Смотреть на другого не глазами, а мыслью, как это складно, кто сказал?

- А ты знаешь, что я нашел письма святителя Игнатия Брянчанинова, автора знаменитых «Аскетических опытов», которые он в первой половине 1860-х годов писал матери будущего народовольца Голоушева – Надежде Виссарионовне. Юные коллеги Сережи по «хождению в народ» вспоминали, что именно мама, «социалистка от евангелия», имела влияние на духовное его развитие.

- А как это может быть? – удивилась Аглая.

- Родной брат святителя, Петр Александрович, был гражданским губернатором Ставропольской губернии, жандармское управление которой в то время возглавлял отец Сережи, Сергей Федорович Голоушев, которому святитель регулярно передавал приветы и Бога благодарил за выздоровления его после болезней.

- Какую интересную страну потеряли, эту Россию... Кстати, я недавно прочитала, что, оказывается, талмудистам запрещалось публиковать свои тексты при жизни.

Максим рассмеялся.

- Забавный ход мысли у тебя.

Аглая чуть покраснела, сообразив, что он примет это на счет своего непечатания, и ему это показалось трогательным.

- Однажды, когда мне было лет десять, меня на каникулы отослали к дальним родственникам куда-то в Люберцы, которые, кажется, и Москвой-то только что стали. Чтобы не скучать, я взял с собой огромную папку, в которой хранил листы, на которых вычерчивал таблицы всех чемпионатов СССР по футболу, начиная с 1936 года. Когда я вошел в дом с ней под мышкой, - в очочках, тощенький, с тонкой кривой шейкой - муж маминой троюродной тети захохотал, указывая на меня: «Настоящий талмудист!» Так я узнал и навсегда запомнил это втайне родственное мне слово. Ты просто в десятку угодила.

Она покраснела еще больше.

- Почему вы никогда не скажете, что любите меня?

- Это и так, наверное, должно быть видно.

- Женщине мало видеть, ей надо еще и слышать. Уши – это одно из ее слабых мест.

- Извини, что отвлекусь. Когда я был женат, я занимался академическим изучением психосоматических отличий между мужчинами и женщинами. Не будем и говорить, что в жизни все случаи размыты. Но в пределе женщина целиком представляет собой одно слабое место. И мы даже знаем, какое.

- Неужели вы не шутите?

- Нет. Но это так романтично. Давай потанцуем. Сейчас я включу музыку. Погромче.

- Никогда не думала, что вы танцуете.

- А я и не танцую. Это ангелы на небе танцуют, потому что им делать больше нечего. А я потому и танцую, что вдруг праздник.

Он поставил в компьютер диск, который ему когда-то дал Сережа Шаповалов, и он его сам, кажется, никогда не слышал. Музыка это так, хлипкий мостик. Главное, перебежать его, да, Аглая? Какое у вас красивое имя. Аглая. Все в горле звучит. Аг-гла-глая.

- Я вас таким никогда еще не видела. – Она смеялась, раскрасневшись.

- А я и сам не видел. Там-то устой, где кисель густой, - подпевал он, вращаясь и отчечетывая. – Песенка - к Богу лесенка.

Он потащил ее за собой. Она танцевала то отдельно от него, - красиво, со значением, женское так и играло в ней. То они соединялись, ведя друг друга, и он все телом ощущал ее. Когда разъединились, он сбросил рубашку, оставшись в темной майке с каким-то теннисным логотипом, выданной ему где-то по случаю презентации, - и закружился на одной ноге по солнцу, как раньше говорилось, то есть по часовой стрелке. В юности тренировался, доведя рекорд до ста оборотов и затрахав свой вестибулярный аппарат. Но сейчас был восторг. К тому же он перешел на «раскачку» - десять в одну сторону, десять в другую. Не теряя ритма, выскочил из джинсов. Если в хорошей форме, то просто втягиваешь живот, джинсы падают к ногам, ты перешагиваешь, продолжая вертеться чуть в стороне. Тройной тулуп, да.

Доктор Коновалов не зря уверял, что именно так входят в экстаз. Ты себя бросаешь, как нож, в завихрение слов и смыслов. Словно засовывая пальцы в рот, вызываешь приступ неконтролируемого разума. Потом уже сознание заполирует его ухабы. А пока надо отсюда вырваться, хотя бы и в никуда. Бедняжка Аглая танцует, распаренная, не зная, куда заводит танец «лабиринт». Пока что просто заводит. И она, растелешенная, раздевается по ходу полета, чтобы удобнее лететь. Ведьминской мази нет, но можно слюной поцелуев. А это что такое мокрое? Мажут друг друга. Перекрученный в обе стороны должен упасть, а он не падает, потому что кружится. Кокон - не то, что снаружи, а что внутри. Краткий курс перехода из тела в энергию. Бьется желудок о пищу, вырубая сверкающие в закрытых глазах электроны. Аглая танцует вокруг него, чтобы, если что, подхватить собой упавшего, поднять, хлопая грудями, руками и попкой в ближнее небо, унести в между ног, но он заколебал уже контур вырабатываемым электричеством. Сперва нимб вокруг волос, потом длинные червячки, изгибающиеся от пальцев рук, вот и до мужского уда дошло, - ей даже смотреть страшно, - а там и ноги делаются больше от холодного пламени, как у древнего ящера.

Она вдруг понимает, что он уже не сможет выйти из штопора, в который вошел, чтобы то ли врезаться в небо, то ли обратиться из червячка в бабочку. Аглая читала древние мифы, где женщина извлекает человека из зверя. Но должна ли она извлечь его из ангела. Она танцует, и ей стыдно, о чем она в этот момент думает, и еще стыднее, что она не знает ответа на вопрос. Танец голых людей на голой земле бесконечен, потому что отсюда, как в раю, два пути, - сюда и отсюда. И нельзя, нельзя, нельзя выйти, пока все это длится, ни к Ламарку сойти, ни к Мандельштаму.

Да и он вдруг вспомнил, что хотел рассказать ей, как сталинские агенты убили Вальтера Беньямина, автора любимого «Московского дневника», - в испанской пограничной деревне в 1940 году, когда тот спасался от фашистов. Считалось, что он покончил с собой из страха, что французы выдадут его нацистам. На самом деле он только что написал статью «О понимании истории», где разоблачил марксизм, а главную свою рукопись передал то ли тому, кто убил его, то ли кому-то еще, а тот... оставил в поезде «Барселона – Мадрид». Но мало ли какие мысли приходят нам именно в момент, когда мы не можем доставить их по назначению.

Чем дольше крутишься, тем все невероятнее выйти из этого вихря живым и неповрежденным. Это как в политике, в шоу-бизнесе, в любви и вере, - на выходе инсульт, менингит в форме пули в висок или затылок, вирусная инфекция неопределенной этиологии, - никто еще не видел червей, лишь наполовину превратившихся в бабочек. Чтобы преодолеть приступ рвоты, он максимально измаксимивался, так спортсмен рвется к финишу, второе дыхание, ничего особенного, чем-то похоже на истерику, которую кажется, что держишь под контролем. Она и танцевала, и посматривала, нет ли тут одеяла, шубы, подушек, в которые, при необходимости, можно его поймать. А потом самой стало стыдно за свою рациональность. Гори все огнем!

Да и как остановишься, если уже все тело трепещет, бьется и отбивает чечетку, - зубы, локти, колени, - если бы сердце или желудок были плохо прикреплены, давно отвалились. Такое же ощущение, говорят хасиды, когда делаешь людям добро. Деньги отдаешь, себя отдаешь, ломаешь уклад ради другого. Иначе к Б-гу не приблизиться. Затанцевать себя насмерть. Кто бы увидел их, голых, потных, еще немного, и он пойдет колесом, - да, дурдом призванных к смерти приветствуют тебя, неизвестный друг, присоединяйся. Отсутствующие всех стран, объединяйтесь! Человек, превратившийся в перпетуум мобиле, неизлечим.

В неистовстве его с самого начала была система, ритм, готовность к бесконечному пребыванию вне себя. Слишком долго он был привязан к этому муляжу, картонному телу, изнанке ада. Да, он пошел легким путем медитации, - физической возгонкой себя в кипении слез и пеней. Реторта проверенная, лопнуть не должна, а хоть бы и взрыв, - с него достанет того, что было. Будущего и так нет. Червячья память об этой жизни гонит прочь как можно дальше. Вот уже холодно в теменной части черепа, называется «заморозка». Если держаться на ходу, то и слова пятидесяти языков потекут из него наружу, дай только срок. Тут ведь и горячка, и излечение от нее, и нечто высшее, чем новый приступ того же. Но, если выйти из этого безумия, то пробуждение будет ужасным, не надо. Лучше длить этот бесконечный забег и круговерчение.

Аглая давно уже оставила свой танец, задохшись. Не знала, плакать или смеяться. Но чего уж плакать? В затанцованной голове и соображение будет иным. Она, конечно, это не знала, но так и есть. Она любовалась его телом, хотя и понимала, что ничего сегодня быть не может, хорошо, если останется жив. Сердце и желудок не оторвутся, а сознание – оторвется. У него было чужое лицо, и он уже не крутился, а скакал, высоко поднимая колени, и задрав подбородок с опустевшими, уставленными в стену глазами. Как это у него не закружилась голова, не понимала она. Ей казалось, что она совсем не знает его. Она вдруг почувствовала жуткую пустоту в голове. Повалившись на диван, Аглая тут же заснула. Как-то ей уже было все равно. Что хотят, то пускай и делают. Без нее.

 

III.

Жить в половину ума, путешествовать, встречаться с людьми, в меру выпивать, радоваться жизни, всюду бывать, вращаться в свете, производя впечатление маркиза де Барабаса, благо, это не трудно с его благородной внешностью в обществе странных лицом господ, с Аглаюшкой под ручку. И все это не зря, а для профессионального снятия слепка с окружающей жизни.

Дым, дым, как заметил господин Тургенев. На утренней пробежке мимо домов и стадиона опять встретился с седовласым господином, тщательно исследующим мусорные баки. Разговорились. Тот оказался социологом на пенсии. Впрочем, пенсионер он лишь по возрасту, реально так и не оформил документы, много мороки, унизительно и пр. Исследование баков позволяет соединить полевые исследования с практической пользой добытчика. Сказал, что кризис уже чувствуется, но не так, как будет через пару месяцев, теплой и безысходной весной.

Ну что же, побежал дальше, вошел в ритм, проверяя части тела на функциональность. Побаливал большой палец левой ноги, вывихнул, что ли. Дышалось в меру. Надо при случае предложить Ире Прохоровой заключить с социологом контракт на книжку. В серию «эстетика повседневности». Утром желудок смутно и тревожно напоминал о себе болью под ложечкой. Сейчас, вроде, затих, мобилизовался. В голове стучит: простые вещи... простые вещи... О философии надо писать как о младенцах. Лучшая смерть в кризис - во время зимней пробежки. Пробиваться надо из того места, где находишься, сообразуясь с обстоятельствами.

Принял душ. Переоделся. Оточил перо. Взял чистый лист.

Почему-то каждый день начинается с начала. Даже странно. Расплата за детство и ужас ожидания следующего утра, когда надо будет идти в школу. Так рыбу плющит накануне выхода на сушу. И не говорите про эволюцию, словно вы в диспетчерской вселенной жмете на тумблер. Вы обычный мудак на копеечной службе у других человеческих мудаков, пробавляющихся насилием друг на другом. Вот и вся ваша эволюция, милые. Стоять у стенки и опорожнять от страха прямую кишку.

Обобщение для мизерного человечка как генеральские погоны подонку. Самооправдание нелюди исторической необходимостью. Шутка ли, с Богом на дружеской ноге. Крысеныши в Кремле собираются решать судьбы мира. Малолетние дегенераты убивают ножами приезжих за идею великой России.

Куда-то не туда он стал размышлять. Надо запомнить, а потом написать, чтобы под утро не будило приступом желчи. Сейчас не напечатают, потом и даром будет не надо. Большие идеи как оправдание подлости, - Европа это выучила после войны, а у нас так и осталась голова со специальной выемкой, на которой кол вытесывают.

Спеша на работу, люди подтверждают утром свою личность. А он не всегда может вспомнить, кто, а, главное, зачем. У бывшей жены на вопрос, почему, был ответ: по гороскопу. А он тужится вспомнить, поэтому идет в туалет, потом зарядка, душ, чистка зубов, сблевывание, полоскание рта. Как в анекдоте: доктор спрашивает, - и что, вы каждый раз блюете? – Конечно, а разве не у всех так?

Теперь ведь не только на людей, но и на природу смотришь исподлобья. После морозов ударила оттепель, все потекло, а ночью опять на минус да еще с ветром. Утром оказалось, что кругом каток. Люди скользили, падали, по возможности сидели дома, иные перед телевизором, иные перед ноутбуком. Нет нынче такого закона, чтобы волочить граждан с милицией в тунеядцы. Даже стихи, как Бродский, можешь сочинять, никто слова не скажет. А все равно тошно, особенно, если с утра не сблюешь.

Дни становятся длиннее, где-то маячит восточный новый год, но все еще рано темнеет. А коли дело к вечеру, к сумеркам, а там и к мраку, и лишь окна в домах да расплывшиеся ртутью фонари светят, то и на душе спокойней. Все зря, и сам зря, но жизнь уже под уклон, - можно читать, не расковыривая себя до боли и крови.

Столько отличных книг, которые надо прочесть или, на худой конец, пролистать, вынеся потом в подъезд или в специальную папку файлов. Читал о революционных партиях и понял, что его партия – лишних людей. Вот уж куда не попадет ни один гебист или провокатор, проклятие нынешних партий России. Лишние люди и так сразу видны, - уши до плеч, как у Будды, но без просветления. Евнухи света, как сказал, кажется, Аверинцев. Зато впервые почувствовал себя среди своих. И в партстроительстве можно изловчиться. И никому ничего не должен. Гражданин душевной пустыни, - даже это звучит слишком гордо. Тут целая метафизика, особенно, если в ссылке. Лишние люди те же первохристиане. Не от мира сего, а, может, и ни от какого мира.

Глупо, конечно, но Максим начал мысленно искать, кого записать в эту партию лишних людей. Вернее, тех, кто поймет и захочет вступить. Потом решил, что, если удастся напечатать статью, то в ней и объявит прием в партию. Лишние люди на то и лишние, что прием без ограничений. Потому от них ничего и не требуется, кроме того, чтобы быть, - узнавая друг друга.

Лишний человек, пытающийся выяснить, кто более лишний, чем он, - не лишний человек. Лишнего человека – нет, а это не так-то просто. Если тебя нет, а потом снова нет, это повод задуматься, и ничего больше. Нам нечего делить: Бог умер, и я себя тоже неважно чувствую. Максим вспомнил, как во сне сформулировал суть человека: реснички на колбаске говна. Не обманешь, мы не только выглядим как идиоты и ведем себя как идиоты, но мы на самом деле идиоты.

Несколько дней он размышлял о лишних людях. Они не хотят никого свергать, ничего доказывать. Довольно удостовериться, что ты не один. Внутренняя сила приходит с ощущением общности. На путях, в весях и в земных провалах есть такие же, как ты, летучие элементы человечества. Когда Максиму позвонила жена напомнить, что сыну надо покупать обувь, а у нее в кармане вошь на аркане, он с радостью доложил о своих последних идеях. Она слушала его терпеливо, но с сокрушением, заметным даже по телефону. Лишние люди не сеют, не жнут, а в сильные морозы гибнут кучей, как птицы небесные, заметила она с такой кротостью, что даже ему стало стыдно.

- Право, не знаю, - сказал он. - Денег нет, взять неоткуда, двери редакций забиты крест накрест, все ушли на кризис. В шкафу есть немного припасов, а так обхожусь без денег. И, знаешь, сначала было страшновато, а сейчас даже ничего.

- Ты пойми, мне ведь тоже не очень приятно тебя просить. И так ты все время пишешь о жене, которая тебя то так достает, то сяк мешает. Это не очень справедливо, на самом деле, ты и сам согласишься. Но положение безвыходное. Я уже не знаю, что делать. Скоро за квартиру нечем будет заплатить.

- Я могу только у мамы попросить, ты же знаешь.

- Попроси. Это же и ее внук.

- Сейчас, главное, не болеть и не умирать.

- Да, хороший повод для здоровья. И еще бы детям не расти.

- Я обязательно сейчас с мамой поговорю. Очень странное настроение. С одной стороны, надо бы, вроде, повеситься. А, с другой, интересно, как никогда. В кои веки время вот-вот помчится прыжками.

- Так ведь в пропасть помчится.

- Ну, иначе оно и не может. Конечно, в пропасть. Но это еще и особое пространство, натяжение там временное, неважно. Смысл в том, чтобы оставить подробное сообщение о происходящем. Отсюда и кураж. Только форму письма надо найти правильную.

- Я тебе, правда, очень завидую. Представляешь, как было интересно в виду печей Освенцима.

- Ты не поверишь, я только сейчас собираюсь читать книгу рассказов Тадеуша Боровского, который работал в команде заключенных, сжигавших евреев. Кто-то направил в печь собственного отца, перед тем взяв у него фотографию семьи. – «А что тут с нами будут делать, сынок?» - «Папа, потом, сейчас много работы. Раздевайся и иди в душевую вместе со всеми».

- Ужас. Но для писателей все, видно, и впрямь немного иначе.

- Ты имеешь в виду восторг от письменного доклада Всевышнему?

- Называй, как хочешь. Вспомни, со сколькими людьми ты испортил отношения из-за своих писаний.

- Ну да, Эдит Иосифовна с Мишей обиделись, и Лена с Юрой.

- Они ведь ничего тебе, кроме хорошего, не делали.

- Да и я уверен, что ничего плохого не писал. Это как параллельная вселенная, причем, более важная, чем наша. Я же не буду тебе про Чехова с «Попрыгуньей» и Левитана с Кувшинниковой рассказывать. Тут сложные отношения, чего уж говорить.

- Я звонила маме, кстати. Мне кажется, она не совсем поняла, кто я.

- Ты же сама врач, знаешь, что изменения мозга непредсказуемы.

- На фоне того, что во всем остальном она более чем нормальна и мудра, это производит сильное впечатление.

- Не будем о маме. Я очень рад твоему звонку. Конечно, ты права насчет моих писаний. Я надеюсь, что еще напишу о нашей любви так, как она того достойна. Представляешь, два лишних человека, как мы, встретились и, согревая собой друг друга, пережили всю эту хлябь и мерзость.

- Ну да, только родили еще третьего лишнего человека. И теперь мама ребенка никак не может почувствовать себя лишней, потому что должна его вырастить. Как, между прочим, и твоя собственная мама. Даже, когда ей уже под девяносто. Знаешь, что она мне сказала.

- Что?

- Что она счастлива помочь тебе своей пенсией ветерана войны. Это придает ей смысл жизни. Она хочет прожить как можно дольше, потому что знает, что должна тебя прокормить. При этом, повторяю, она не очень четко понимала, с кем говорит. С какой-то близкой знакомой, но не очень понятно, какой именно.

- Ну да. Я вот подумал, что ситуация лишнего человека все-таки влечет массу обыденных недоразумений. Если человек не проявляет агрессии, то от него чего-то будут требовать. Только пойми, что я не тебя имею в виду, а то ты все принимаешь на свой счет.

- Ты меня давно отучил принимать что-то на свой счет. Ты рассуждаешь вообще, это я усвоила. Просто я не сплю давно, думаю, что делать. Поэтому соображаю с трудом.

- Извини, для меня моя писанина как песок для страуса. Только задница торчит, пока вся голова по уши в мысли ушла. Я и сам стараюсь уже ни с кем не общаться. Трубку взял только потому, что твое имя отпечаталось.

- Спасибо. Я не буду больше тебя тревожить.

- Я позвоню тут же, когда договорюсь насчет денег маминых. Хотя бы триста долларов, больше вряд ли удастся.

Плевать. Ерунда какая. Голядка ты этакая, одним словом. Чтобы прийти в себя, пошел посидеть в туалете, где у него был припасен журнал с беседой Дувакина с Михаилом Бахтиным в старом номере журнала «Человек», где печатался еще и труд Порфирия об аскезе, так что и в подъезд не вынесешь, и хранить неизвестно где и зачем. Но ведь и правда надо где-то деньги достать, Голядка ты нехорошая. Вот ведь оказия. То-то Аркадий Борисович Р. писал, что в моих текстах все какие-то богатые господа сплошь присутствуют, - за границу ездят, козни чинят, как сыры в масле катаются. Вот и докатались.

Итак. Лишние люди в случае нужды должны выставляться на аукцион в eBay или на интернет-страницу, которая по этому случаю будет создана. А для чего нужны эти лишние люди? Он сам для чего нужен? Ведь в замысле заложено, что ни для чего. Но это и помощь, - купить ненужного человека. Тут же объявятся благодетели, что скупят себе по дешевке интеллигентную дворню. И куда потом денешься, продав свое первоуродство за ботинки сыну и чечевичную похлебку жене. Пора думать о конце, respice finem.

Разбирая папку с заметками, нашел план книги о безумиях психиатров. Чего они только не лепят в отношении людей, которых считают больными. Плата за то, что общаются с психически страждущими людьми, которым все равно не помогут, разве что время проведут. И то хорошо. Посмотрел в окно, там белым-бело. Очередной снегопад. Люди сидят по домам, пока накоплено сколько-то денег и продуктов. До вечера можно пробежаться до границ ума с обязательным возвращением наутро. Сон лучший лекарь. В белом, как снег, халате. С мягкой рукой на лбу, с податливыми губами любовницы. А пока что бегом в безумие, другой кратковременной защиты от судеб, кажется, не осталось.

Кто-то трезвонил в дверь, пока он не подошел и не сказал, что никого нет дома. «Ой, деточка, если кто из взрослых есть дома, позови, мы Библию предлагаем. Библию и поговорить о ней». – «Никого нет дома, - отчетливо произнес он. – Ни детей, ни взрослых. Никого. И Библий у нас завались до потолка. Запаслись уже Библиями».

Это по случаю кризиса новая мода, - Библии по квартирам предлагать. И билеты проверять в автобусах. Контролеров теперь больше, чем пассажиров. Плюс открывают сто площадок для блошиных рынков, торгующих старыми вещами, чтобы занять население. Постоит целый день, заработав полдоллара, вот жизнь и не зря произошла из чего там она произошла.

И лишь, когда совсем стемнело, подошел к окну и увидел, как огромный дом напротив то ли безмолвно рушится в ослепительной вспышке взрыва, то ли это он сам теряет сознание, раскалывая головой балконное стекло. Жить надо налегке и ко всему готовым, вот что, - последняя мысль, посетившая его за этот день.

 

Максимов день

3 февраля. Внезапно распогодилось, все залило солнцем, на небе ни облачка. Сквозь сон нажал кнопку радио, приткнувшегося на выступе книжного шкафа. Как угадал со временем. Диктор объявил, что сейчас в городе минус шестнадцать градусов. Хоть обещали минус три – пять. Что творится. Сын, конечно, ушел в школу в легкой курточке и кроссовках.

Когда пошел в туалет, заглянул в окно. Машины ехали по шоссе, прижав к себе хвосты выхлопов. Чистое голубое небо над Москвой было покрыто клубами белых дымов из труб. Лепота.

Когда читаешь какого-нибудь Бунина, поражаешься, сколько в русском языке слов и положений, мимо которых проходишь, как по улице, зарывшись в свои мысли, в ореховую скорлупу приватного существования навсегда обиженного жизнью человека. Может быть, думает он, поменять все в корне, пустившись на поиск этих самых слов? И положение выброшенного за борт вполне этому способствует.

Он выглядывает в окно с таким вниманием, будто сейчас увидит словарь Даля в живом воплощении какого-то чудовищного зоопарка. Однако там все то же, - хрустящий в глазах снег, праздничные от солнца высокие дома, черные тараканы прохожих, вмерзшие в лед автомашины, заворачивающая к супермаркету дорога. Сверкнув в глаза ему солнечной вспышкой, проезжает в сторону шоссе автомобиль. Где-то там за домами больница, в которой он не хочет оказаться ни при каких условиях.

Еще далеко не весна. Только солнце вдруг появилось. Да и то, потому что ветер переменился, и сильно подморозило. Но он уже испытывает счастье, что может умереть, что, как свободный человек, ни от кого не зависит. Смотрит в окна больших башен напротив, которые видятся ему матовыми, слепыми и неподвижными, хоть кол у них на голове теши.

Он возвращается назад к книге. Включает радио. Там музыка, женский голос поет. Он даже не знает, нужен ли еще тот журнал о современном искусстве, который вроде бы посадили его сочинять, да исчезли, и никаких сведений об их планах до него не доходит. Может, нашли кого-то другого. Он положил себе еще три недели для подготовки всех материалов.

Судя по отношению к нему работодателей, у него большие сомнения насчет своего внешнего вида. Оно и хорошо, будь какая-то определенность. Он входит в этот день с парадного входа, с бодрого морозного утра. Очень кстати, что нет ни души. Он знает, что, когда умрет, все, что он сделал, исчезнет, рассыплется в то же мгновение, оставив по себе смутную, как через грязное окно, память. Так же было со всеми теми его знакомыми, которые уже умерли. Картины некуда девать родственникам, и все куда-то исчезло. Рукописи и файлы сгинули. Даже выпущенные книги потерялись среди куч всего, что выходит. Стоят у кого-то на полках, вызывая неясное сожаление об утраченном друге и мысль, что ни сегодня, завтра, умрешь и ты. Не до того всем, - люди, блин. При этом сталкивание в могилу начинается еще при жизни. Чтобы ты заранее представил, что ждет потом. Взглянув к окно, он подумал, что солнечный свет всегда его раздражал, и сегодня не исключение.

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений