Игорь Шевелев
Однажды в России
Тридцать восьмая большая глава «Года одиночества»
I.
Всякий путешественник должен обладать способностью к мимикрии, но путешествующий по России - особенно. В противном случае, речь идет не о безопасности, но о жизни. Русская толпа не просвещена по поводу существования иных народов, одежд и обычаев. Выделяющийся из нее вызывает подозрение в злых умыслах и личной недоброкачественности. Всегда найдется добрый и, как правило, выпивший молодец, который захочет привести вас к общему знаменателю, и мало вам это не покажется. При этом поразительно, что толпа нарочито разноплеменна, и опасность угрожает не только приехавшим, но и туземцам, выказывающим по этому поводу агрессивность друг другу. Посему туристические справочники настоятельно советуют принимать внешний вид и повадки большинства, иначе гарантируют чрезмерные впечатления.
Цивилизация, как известно, всюду достается большим трудом, но здесь она, кажется, дается еще через силу. Дороги трескаются, жилье держится в небрежении и разрухе, видимо, на случай бедствия или прихода врага, чтобы потом ни о чем не жалеть. Внешняя красота не слишком радует глаз местного жителя, и он склонен к компенсации ее душевным богатством, о котором говорят многие иностранцы. Это особая душевность застолья, пения песен, питья водки, обильных и жирных закусок, обнимания и уверений в любви. Чем сильнее внешняя вражда в стране, тем крепче внутренняя дружба отдельных людей. Впрочем, это не помешает им в случае недоразумения всадить в вас столовый нож, причем, несколько раз и с большой точностью, о чем говорит статистика бытовых убийств. Иногда кажется, что тебя принимают за дурака, иногда думаешь, что все это сон, но в любом случае тупеешь от явного отсутствия изящества. Говорят, что само православие запрещает хранить красоту в столь скудельных сосудах, как земная материя, но тогда это такое богохульство, что оно вполне объясняет корпоративную замкнутость местного священства, обвиняющего любого инакомыслящего в бесовстве.
Вряд ли кому- то придет в голову описывать жизнь, которой живет повседневно. Лишь проезжий заметит ее как неожиданность. Особенно если настроен на это. Один американский натуралист вывел неожиданную кривую оценки уровня жизни населения. Обыватель живет тем лучше, чем меньше разрыв между стоимостью стрижки и его автомобиля. В России сей парадокс не действует - тут парадоксы парадоксальнее. Постричься практически невозможно, у людей нет денег, и цирюльни закрываются одна за другой. С такой же скоростью открываются автомобильные салоны японских и западных фирм. Пока одни жители опускаются в пещерный век, другие поразят весь мир богатствами из пещер Алладина. Понятно, что нормальный человек боится и тех, и других одинаково.
Путника не может не поразить количество грязи на здешних дорогах. Причем, во всякое время года, исключая лето, когда она обращается в степную пыль. Поразительно, что те средства, которые закупаются в больших количествах на Западе для борьбы с грязью, приводят к еще большему ее разведению. Особенности России на каждом шагу повергают не в радости созерцания, но в мучительность мысли. По-настоящему красив здесь только снег. Беспомощность архитектуры заставляет понять образованное сословие, занятое строительством воздушных замков. Последствия этих занятий очевидны: извлеченные на свет, даже лучшие из местных интеллигентов морщатся от нежданного света и впадают в страннейшие траектории. В итоге выглядят большими оригиналами, чем турки или англичане, но совершенно нечаянно. Спустя какое- то время замечаешь и за собой раздумье, что не может же быть все так уродливо. Может, это и есть особая русская красота? Ход мысли опасный для рассудка, ты вполне уже можешь пополнять собой ряды местных патриотов.
38.1. В последнее время здесь все чаще тает снег, и поэтому не так красиво и холодно, как могло быть. Половина смысла исчезает. С другой стороны, когда бы ни увидел эту картинку, сразу узнаешь: Россия. И - то противно, то душа радуется, а обычно и все вместе.
Так думал некто, сидя в бункере, потому что думать на свежем воздухе или в метро не получалось: все время что-то отвлекает. А тут вроде как к смерти готовишься, можно и подумать. На людях же, понял он сейчас, к смерти особенно не поготовишься: только зазевался, они тебе и врубят.
А путешествие по России занятие сугубо умственное. Можно сказать, метафизическое. Как бы свое нутро наружу высовываешь, и делаешься неотличим от окружающего. Естественно, если только оно захочет принять твое обличие.
Сугубой его мечтой, между прочим, было прогуляться по свежему снежку с женой или с сынишкой, но не тогда, когда им это приспичит, а в полном соответствии с собственным ритмом письма и дум. В итоге, так и не пришлось. Зато созрело убеждение, что при случае он и сам может написать эту самую Россию. Тут что главное? Чтобы дыхание было восторженное, полное. Тогда и не так страшно. Потому как у страха не глаза велики, у страха Россия велика. Потому и велика, что от страха.
Довольный мыслью, отложил перо в сторону и пошел в нужник. Время приспело. Нужником своим был доволен более всего, почти как кабинетом. Во-первых, теплый. В здешней сырой вымороженности немаловажно. Во-вторых, не большой, как в западных домах, где, по сути, и не бывают, живя бизнесом и общегражданской жизнью, то есть не скрываясь дома от врагов и властей, - а маленький, аккуратный, с полочками любимых для прочтения книг, в которые углубляешься, не торопясь, и даже с аварийным письменным прибором, если что важное придет в голову. И, главное, что ни одна сука не позвонит в этот момент ни в дверь, ни по телефону, чтобы ты бежал, сломя голову и чертыхаясь, вверх, вбок или вниз по бесконечной лестнице этой своей вавилонской башни в центре русско-монгольской степной пустыни.
Россия печальна для взора и прекрасна для мысли. Она могла бы быть неожиданна как анекдот, но люди, живущие здесь, покрыты изнутри пылью и скукожены как настоящие лесные уродцы. Их души представляют собой клубок безобразий, повергающий в уныние даже исследователя. Для зубовного скрежета ему было достаточно новостей, которые он смотрел по телевизору. Ушлые молодцы, опять добравшиеся тут до власти, вызывали в нем физическую тошноту. Он поневоле вынужден был беречь желудок. Если путешествовать по России, то в одиночестве. Ты сам – она.
38.2. Руины дворца были весьма живописны, тем более что и весь парк выглядел заброшенным. Кроме одноногого ветерана, встретившего его у ворот, куда вышел подышать из своей каморки, тут, кажется, никого и не было. Да и мерзкая погода не располагала ни к прогулкам, ни к радикальным излишествам. Если в России и не наступит конца света, то только из-за серой слякоти, когда всем на все наплевать, вспомнил он чье-то высказывание с последней страницы газеты, где комментировалась метеосводка.
В развалинах былой роскоши, в разоренных залах без крыш, в коридорах и на лестницах, где лежали кучи мусора, дерьма, и были видны явные следы бомжевания, сейчас было тихо и пусто. Лишь снежинки медленно и легко спускались на остаточную рухлядь, да снежок поскрипывал у него под ногами. Министр культуры что-то там говорил ему вчера об отсутствии финансирования, о нужде учреждениям культуры самим зарабатывать деньги. Скорей всего, усадьбу отдадут какой-нибудь алюминиевой корпорации или банку, и те отстроят здесь новодел для приемов, а то и подпольный бордель с казино и ресторацией. Времени мало.
За бывшим дворцом был спуск к речке, он перешел через мостик, сквозь который внизу была видна грязная заиленная вода, поднялся на холм. Вдали виднелся бетонный забор, наполовину поваленный. Там, очевидно, была дорога, потому что проехала машина. Русский человек задумывается над неустройством, которое видит перед собой, и лишь для отвода глаз винит начальство, понимая, что на самом деле сам ничего не хочет и, главное, не умеет сделать. Потому что все, что здесь будет построено, окажется ему враждебным или будет отнято тем же начальством или каким иным лихим людом. Тошно. Мысль, как всегда, портит созерцание, а от оного начинает болеть голова, и такая вдруг делается тоска, что никакой водки не хватит, ни бесчинного злодейства.
Предварительный план был ясен. Оживить злую силу или самому сыграть ее роль, - всю эту мертвечину, святое воинство, столь здесь популярное, импортные привидения и зомби, - шугануть сначала бомжей, потом персон поважнее и закопаться в землю. Его исстрадавшаяся душа ничего иного уже не принимала.
Он вышел через пролом на шоссе и по краю дороги пошел назад, к оставленному перед главным входом «Мерседесу». Идти оказалось недолго. Обычно в таких местах держали туберкулезную больницу или санаторий, а здесь было что-то для номенклатурных нужд. Она сидела внутри машины и слушала музыку. «Ну что?» - спросила, когда он открыл дверь. – «Безнадежно». – «Ты же знаешь, что я не люблю, когда ты в таком настроении». – Он промолчал. – «Не имеет смысла разговаривать с вздорной бабой, так ты написал?»
38.3. Увы, будущее России расписано за ее пределами. Именно в окружающих ее странах она почерпнет как то, что нужно для ее развития, так и то, что принесет ей погибель. Поди, отличи одно от другого, особенно если искренне желаешь родине процветания.
С утра все приезжали в это огромное, ижицей раскинувшееся в небольшом лесу здание, чтобы весь день, сидя за компьютерами, поглощать и перерабатывать огромные объемы информации. Кое-кто даже оставался ночевать в небольшом коттедже за деревьями, метрах в двухстах от главного корпуса. Впору создавать свой дурдом и профилакторий: народ буквально загибался от работы, поскольку в расплывчатых границах смысла ей не было ни конца, ни начала. Начальство своей суматохой только все портило. Пройди он все те ступени возвышения, которые прошли они, тоже наверняка был бы идиотом. Не мог бы взглянуть на ситуацию со стороны, как она есть.
Впрочем, их понять тоже было можно. Год только начался, а финансирование уже в тумане. И на следующий год, говорят, или урежут сильно, или вообще прекратят. Как всегда, одно из двух. Или найти нечто, что всех убедит в важности их работы. Или…поменять тех, от кого зависит будущее. При общем стукачестве и слежке это не проще, чем первое. «Ну почему, - как вскричал вчера один из его помощников, - почему мы портим все, к чему ни прикоснемся?» Понятно, что он посоветовал тому отдохнуть.
Интернет, который американцы придумали на случай ядерной войны и резервной связи в случае утраты всех коммуникаций, оказался замечательной ловушкой. Как и положено по смыслу слова «сеть». Крупная, мелкая рыбешка сама туда ринулась, и Россия со всеми. Упакованные в эту авоську, там навсегда и останемся.
Он знал, как бороться с бесконечностью, обступавшей его с рожденья со всех сторон. Разбить на маленькие ящички с бирками, потом постараться соединить в разных комбинациях. Как ни крути, а без старого дедовского каталога не обойтись. Это и для запоминания с размышлением самое то. Вот, к примеру, декорация. Чуждая жизнь всегда представляется нам декорацией, за которой, в зависимости от настроения, скрывается либо самое главное, либо ничто. Запад – декорация, за которой мы видим, фантазируя, тайны, а, охлаждаясь, пустоту мещанства. Сами же мы – декорация тоски и уныния, и периодического мщенья своему Создателю. Что-то нам мешает с толком провести время земной жизни.
Проблема декорации, к счастью, вывела его на философские ассоциации. Он прошелся по кабинетам сослуживцев, потрындел там и сям, выпил кофе в отделе эксцессов и провокация. Полегчало, вернулся к себе уже не с таким ощущением бессмысленности всего.
38.4. Жизнь - это бесконечное превращение родины в точку, из которой, наконец, не хочется уже выходить. Ибо что толку в путешествиях, в которых все равно не увидишь ничего нового? Это ведь всего лишь претерпевание самого себя на пару с другими людьми и с пространством. То же люди… Глядя на них, все более представляешь с неудовольствием, как бы сам вертелся на их месте. Нет, увольте, да еще смотреть… В конце концов, правильный сон, еда, чтение заменяют несусветные поиски чего-либо, что гонят тебя как неприкаянную мондавошку, да еще приравнивая это к познанию.
Да, в последнее время обычный скифский полумрак грязных городов сменяется все более яркой иллюминацией, напоминающей европейскую. Как правило, там, где светло, почему-то нет людей, что даже как-то и сюрреалистично, напоминая фильмы Феллини. Народ все больше предпочитает сидеть в тесных и неопрятных своих квартирах или прятаться по чердакам и закоулкам, откуда их и вылавливают стражи порядка. Здесь, как на том свете, даже у власти, не говоря о подданных, нету имен, поэтому выяснение личности может иметь только карательный смысл. Прожить незамеченным – участь достойная, но слишком уж напоминающая смерть. Мы снова возвращаемся в точку самих себя. Потому и пространство тут створаживается как вечно скисшее молоко.
Когда начинает идти снег, болит затылок. Волей-неволей, надо идти на улицу. Девушка бросала снежком в молодого человека, стоя у металлического гаража-«ракушки». Он ей со смехом отвечал, да так сильно и точно, что попал в лицо и сам же испугался. В последнее время даже небольшие прогулки стали утомлять его своей бессмысленностью. А поскольку выходить надо, то идешь в магазин. Ел он мало. Приходилось создавать запасы. Консервы, макароны, всякие сладости с большим сроком хранения, чай, кофе, сахар. Разве иногда купишь свежатину, приготовишь, а все равно даже половину не съешь. Гостей же не было, хоть на случай чьего-нибудь прихода он и покупал вина и коньяки.
Иногда кажется, что одной частной жизни достаточно, чтобы быть европейцем. Сиди сам по себе, читая английские книги и тем вводя в России зачатки цивилизации. По вечерам же довольно игры в шахматы с компьютером, даже умной подруги для этого не надо. Неужто, думаешь почти со страхом, дозволят умереть своей смертью? Может, никакой России и нет, пригрезилась? Мы ведь только насилием подтверждаем свое существование. Поэтому хорошо спрятавшийся исчезает из России в космос, в безвоздушное никуда библиотек, Интернета и остаточного обледенения. Сначала выносил в мусорные баки перед домом все лишнее, мешающее думать, а потом сам по утрам ковырялся в этих баках в поисках еды.
38.5. Путешествовать по России трудней, чем шпионить. Для последнего рассудок просто должен отдать себе отчет в происходящем. Когда иностранец спросил, почему он перебегает дорогу в стороне от специально размеченного перехода, он отвечал, что на переходе сбили насмерть уже пять человек за эти два года, а в стороне только девочку. Может, статистика и случайная, но, на его взгляд, подтверждает общее правило: живущий здесь по закону подвергается гораздо большей опасности, чем вне его. То же, когда при входе в метро тебя обшаривают взглядом милиционеры. Это – в форме, а сколько их теперь ходит в штатском. Естественней быть прямым врагом, чем чувствовать себя постоянно на подозрении.
Путешествие предполагает эмоциональный масштаб описания. Сама тяга к странствиям задается разницей между нужником и идеалом. Чтобы увидеть ад, нужно попасть в него с земли, а в рай – из ада. Когда долго едешь в московском вагоне метро, кажется, что ты в нем и родился. Лишь бы не было сумасшедших, которые вдруг начинают кричать, обвиняя во всех бедах понаехавших черных, евреев и мизерную зарплату. На самом деле мы не замечаем, что нас привлекает в иных пределах: не музеи и архитектура, а – иной тип попадающихся на глаза лиц. Бессознательно мы пытаемся угадать, что они нам готовят, и это освежает, как солнечное утро после побудки.
Быть всегда своим – скучно. Быть чужим – однообразно. Путешественник потому и отдает себе отчет во всем увиденном, что отторгнут от всех и ничего не понимает. Тут еще эта дура-экономка. С одной стороны, чувствуешь с ней себя не совсем потерянным в этой ледяной татарской пустыне. С другой, отвлекает жалобами и дурным исполнением прямых обязанностей. Когда их повезли за город в поместье этого их классика, расстрелянного тайной полицией, она дурила ему голову своим плохим настроением, не взяла представительский его костюм, хотя должен был быть министр двора, и проела плешь, что давно говорила ему, что надо купить новый пиджак.
Когда приехали, смеркалось. Имение было иллюминировано и представляло резкий контраст с безлюдьем и разрухой, которое представляла собой дорога. Конечно, он видел островки каких-то игрушечных дворцов, выстроенные нуворишами. Вихлявый сексот, приставленный к нему с неясными целями, шептал по секрету, что к дворцам не подведена ни канализация, ни свет, ни телефон, но разбогатевшим туземцам это и по душе: так они представляют себя вне досягаемости врагов, тем более, что площадка перед дворцом, как правило, чудесно простреливается. В имении был сервирован стол, гуляли гости, он с удовольствием забылся в этом подобии бала.
38.6. Чем больше видишь свет, тем яснее истина: нельзя выйти из породившего тебя народа, кроме как в единство разума, которое в последнее время находится под большим вопросом. В любом случае, надо перестать любить и ненавидеть, что, однако, означает, если не смерть, то подобие смерти. Лучше мечтать о загранице, чем попасть в нее. Она смещает понятия самой силой тяготения нас к ней или отталкивания. Ведь ему тоже казалось, что, приехав в эту страну, он сможет ее написать. Дудки, он написал лишь заглавия страниц, которые оказались переполнены снегом, тоской и множеством неприкаянных людей, существование которых не приветствуется никак, а особенно их соседями.
В отсутствие общества живут шайками. Эта максима, открытая древними, здесь, кажется, в новость. Поскольку у него есть редкое свойство не пьянеть, ему предложили вступить сразу в несколько местных шаек, находящихся друг с другом в смертельной вражде. Он с удовольствием принимал все приглашения, ощущая, как растет в цене у наемных убийц, составляющих тут самую востребованную часть населения. Явно они присутствовали и среди приглашенных, присматриваясь к будущей клиентуре. В большой зале со сверкающими паркетами, официантами, разносящими закуски, и висящими на стенах картинами местных художников играл и камерный ансамбль. Все болтали, Боккерини не был почти слышен, но тем лучше. Чеченец в поддевке, который, по слухам, был близок нынешней верховной власти, пользовался общим вниманием. Судя по внешнему виду, он только недавно вышел из тюрьмы, что лишь повышало ему цену в глазах присутствующих. Особенно шустрили дамы, выйдя из очередного полонеза. Чеченец как бы олицетворял в их глазах дикое естество земли, которую они населяли вместе с ним. Минувшие тонкости колониализма были тут в новость.
Намазывая блины черной и красной икрой, лежавшей в вазах в изобилии, он наслаждался чуждостью языка, которого не понимал. В общем, он знал все, что в таких случаях могут сказать. К тому же, он читал классика, в чьем имении они так нахально развлекались. По официальной версии того убили наймиты империализма, чью культуру он так изощренно юмористично описывал. Иногда казалось, что классик этот еще жив и не знает, куда спрятаться от этой гулянки. К нему подошел переводчик и сказал, что машина, на которой они приехали, должна была срочно вернуться в город, автобусов нет и, возможно, придется здесь остаться ночевать в ожидании какой-нибудь оказии. Он кивнул, но оказалось, что спальных помещений в усадьбе нет, ближайшая гостиница в десяти верстах бездорожья, и каждому предложено устраиваться, как тот сможет. Он опять кивнул, не теряя хладнокровия, и выпил водки.
7 февраля. Четверг.
Солнце в Водолее. Восход 8.12. Заход 17.16. Долгота дня 9.04.
Управитель Юпитер.
Луна в Стрельце. 1У фаза. Восход 5.02. Заход 12.13.
Строгий пост, проверка и испытания. Дурные знаки – мелкие потери,
поломки, ссадины. Плохо, когда вокруг много грязи – знак помех и препятствий.
Хорошая примета – разлитая вода, в том числе, на тебя.
Камень: яшма вишневого цвета.
Одежда: сочетание красного и черного, ядовитый желто-зеленый цвет.
Именины: Александр, Виталий, Григорий, Моисей, Феликс, Филипп.
Знак: русская литература
XIX века
Всю свою жизнь он ненавидел советскую власть. Не то, чтобы боролся с ней, - у него был другой темперамент, скорее, страдал от нее, но тем более ненавидел. Легко ли ему было услышать однажды на вечере – уже в наши времена, - публичное суждение, обращенное в его сторону, что имя Феликс давали своим детям, как правило, папы-чекисты. Тем более, что в его случае, как не прискорбно, это было правдой.
Он сидел в зале. Это было в домике Чехова. Презентовали книгу, героя которого звали Феликсом. Он выступил с места, сказав нечто чересчур даже яркое и либеральное. И тут автор как бы между делом отвесил такую оплеуху. Он физически почувствовал, как все на него посмотрели, ожидая реакции. Он ничего, естественно, не сказал, кивнул, улыбнувшись. Хуже всего то, что Ксюша сидела рядом, как всегда, и он почувствовал, как она сжалась, напрягшись. Между собой они больше об этом не говорили. Она знала, что если бы не отец, он бы не стал тем, кем он стал, - от противного. Но и отца он, конечно, не судил. Он был не лучше его. По сути, он был им, - но только в другое время, этим временем взращенный.
Идея, что НКВД в Советском Союзе был суррогатом западного психоанализа, давно бродила в нем, требуя разработки, но он все не знал, как к ней толково подступиться. То, что сделал Александр Эткинд в «Эросе невозможного», было только первым, самым поверхностным подступом. Дальше начиналась плохо сказуемая тайна, эзотерические разработки, основанные на протоколах допросах и подробном разборе методов ведения следствия и их результатов. В них и была заключена вся разница между Россией и Западом.
Надо больше читать, сказал он себе. Это и держало его, когда он шел с ней домой, убравшись с фуршета почти сразу же. Она понимала, что ему не по себе, даже предложила зайти в кафешку посидеть за рюмкой вина, но это глупо же, когда можно прийти с той же бутылкой домой и посидеть там. Но понятно, что и дома не посидели. Она села на кухне напротив телевизора, а он поцеловал ее и пошел в кабинет за свой стол. Вовремя вспомнил, что обещал написать статью для «Искусства кино». Но и от статьи его воротило. Надо бы собраться. Начать все сызнова. Ему всегда это удавалось.
Отец кое-что рассказывал. Рассказывал мало, да еще он эти рассказы из себя выдавливал «как раба» – в подсознание. У него, стало быть, собственный психоанализ. Еще одно наслоение. Надо вспомнить. Составить из мелочей. Приходит и с порога скандал, потому что газета не там лежит, еда не разогрета, у жены недостаточно веселый вид. Его, своего единственного сына и наследника, он очень любил. Но он не оправдал ожиданий. Спортом не занимался. Не был дисциплинирован. Отец прощал ему то, что не прощал никому. Готов был ходить, куда угодно, унижаться, просить за него, если что-то нужно было. А он его ненавидел за то, что он бил и обижал маму, ругался жуткими словами, третировал ее. Главное было самому не быть таким, как он. Потому что все говорили, как он на него похож, одно лицо. И он привык, что он на него похож. Поэтому главное было не быть на него похожим.
Феликс раскрыл на закладке «Феноменологию духа», которую не брал уже месяца полтора, она вся пылью покрылась, и пришлось хлопнуть страницами, выбивая пыль, и выпало, как при гадании. Обе стороны – воспринимающее и воспринимаемое, - находятся в единстве, распадающемся на крайности, которые настроены быть только для себя, а, стало быть, самоуничтожаться. Вместо чего приходят в движение и своими предметными формами создают непредметный результат. Черт, так он немецкий и не выучил, а по-русски выходит сплошь созерцательная мечтательность. Но суть понятна. Он и отец. Он и Ксения. Куда и как деваться? Думать.
В какой-то момент в нем взыграла странность, - любовь к XIX веку, к литературе, которую с какой стороны ни копни, окажется классической. Как-то вся эта жизнь особо ложилась на слова, выходило лучше стихов. Чего стоит болезненный и раздражительный Эдмунд Иосифович Дзержинский, учивший в таганрогской гимназии математике Антона Чехова. А ловля рыбы в Азовском море будущего писателя бок о бок с гимназическим инспектором «Сороконожкой», которого потом опишет в виде «Человека в футляре».
Теперь, когда уроки русской литературы, соединявшие нас всех, сгинули без следа, он один хранит тайну того, что никто не любил, но все владели. Уж не сам ли он – «счастливый» сын учителя Эдмунда Дзержинского. Для чего же он и учил язык, если не для того, чтобы заговорить на нем в полный голос, когда тот перестал существовать. «Левочка всю зиму раздраженно, со слезами и волнением пишет», - записывает в дневник Софья Андреевна во времена «Войны и мира». Еще лет пятнадцать, и «я знаю, что когда чтение переходит у Левочки в область английских романов - тогда близко к писанью». Это «Анна Каренина» на дворе. И еще десять лет. «Левочка так смеялся, что нам с Левой стало жутко».
Главное, не бояться умереть, если уже умер. По молодости ищешь, куда деться. А, закоренев в себе, прешь напролом как следователь, собирающий улики для дела, которое касается окружающих лишь постольку поскольку. Бог – судья. Тут сразу перспектива, будто пелена с глаз спадает. И жесткий джазовый ритм. И небо в облаках видно. Почти совсем весна.
По сути, он сходит с ума. Чтобы удержаться, вычерчивает схемы чужой жизни, поскольку в своей слишком теряется. Только странности придадут жизни реальность большую, чем она сама. Он позвал к себе домой странную девушку. Пили вино, слушали музыку, он умствовал, играл на старом саксе. Она не дала, что-то плела, а наутро исчезла вместе с его ботинками. Зачем ей, они же большие! И он, как всегда, вспомнил маму, которая говорила ему, маленькому: учись музыке, будешь играть в компании, девушкам нравится. Ага, вот и результат.
Да, еще, вспомнил ее рассказ, как кончала с собой, но неудачно, видела маму с папой на взморье у пирса, а пришла в себя на каталке под простыней, голая, привстала и говорит: «В морг!» - а сестрички, которые везли ее, так и ахнула, а она опять отрубилась. Может, и не жалко ботинок, хрен с ними. На что это похоже, спросил он, твое состояние? - На осу, завязшую в варенье. Злой моторчик впустую.
Он читал старые книги, смотрел на людей вокруг, из которых словно вынули внутренности, лишили биографий, воли, ума, расстреляв несколько миллионов излишка. Начать с себя. Готовить омлет по выходным для детей. Смотреть в окно на оттепельный туман. Все и так слишком печально, чтобы еще и печалиться, не так ли? «Вы въехали лодкой в лунный столб, господа», - голос тургеневской Аси слышен до сих пор.
Странная аберрация. Годы, когда Толстой писал «Войну и мир» и «Анну Каренину», кажутся прожитыми не «зря» (слово, которое Лев Николаевич не любил). Потому и тянет писать Книгу, чтобы не сгинуть, остаться, пребыть. А дни все – влет, и сидишь в позе Фофанова.
Сон в руку. В сообществе «библиотека» в Живом журнале прочитал, что чьи-то родственники срочно раздают книги бесплатно, освобождая квартиру. Аккуратно прилагался список в тысячу книг, - художественные, мемуары, научпоп. Он представил себе этого интеллигентно умершего собирателя лет под семьдесят. Тут свои книги некуда девать, кроме как вынести в подъезд, чем Феликс потихоньку и занимался. Читал список, давя в себе позывы тут же поехать и забрать. Это была его собственная библиотека, приобретаемая с 60-х до начала 90-х годов, плюс то, чего у него не было. Нет, нет, говорил он себе, пока не наткнулся на четыре десятка книг серии «Литературные мемуары» - трехтомный дневник Никитенко, наши все в воспоминаниях современников, двухтомный Боборыкин, все вокруг Толстого, приятные во всех отношениях дамы плюс трехтомный Витте и три первых справочных тома словаря писателей, - до четвертого по несусветной цене хозяин, видно, не дожил, каковой датой и определяем его кончину.
Феликс написал по указанному е-мейлу, квартира оказалась не слишком далеко, он договорился подъехать назавтра, купил набор конфет, хозяйка сказала, что книги разбирают быстро, полки и впрямь были ополовинены, только серия ЖЗЛ стояла в полном составе. Ему даже дали коробку сложить туда тома, плюс набрал в два больших пакета. Все, что останется, сказала вдова, придется отнести в ближайшую районную библиотеку, ну, да и у них нет места.
Что же, сама судьба играет его фигурами. Читая писателей XIX века, ты ощущаешь притягательность иного взгляда их, какой-то особый душевный покой, внимательность. Вот ведь все плохо, и страсти роковые, и непонятно, как им жить, а при этом необычайная гармония, что в жизни, что в смерти. Размышляя об этом, он одним глазом посматривал в телевизоре олимпийские репортажи, другим – движение фондовых индексов и судебных приставов на новостных сайтах, третьим глазом заезжал в подлобную метафизику, пытаясь прозреть, какие статьи и куда именно надо бы ему написать. Рваное сознание только и спасает от депрессии, нависающей промозглыми утрами, когда просыпаешься в ужасе. Кажется, что ничем не прикрылся от смерти, сплошь неудачи.
А вот у них есть долгое дыхание. Просматривая первый том писем Бунина, он все трогал бороду и поминутно бегал в ванную с ножницами отрезать то один клок ее, то другой, казавшиеся лишними. Пока всю не обскубал до неприличия. Тоже невроз, если вдуматься. И людей еще как-то он не может найти вокруг себя. Все как будто с неким внутренним дефектом. То ли сами солгали, и теперь совесть нечиста, то ли отцы их были палачами и алкоголиками, но какая-то пакостность, липкость от них. А те все-таки были более отчетливые, не так вибрируют, что лица не видно, и твердым словом не передать. Он спешил записать впечатление от Льва Толстого, большеголовый босяк с корзинкой в яснополянском лесу, выправка военного и картуз с козырьком набекрень.
Смысл в подробностях. Вот сам Феликс окопался на последних рубежах, в туалете читает «Смысл жизни» Семена Франка в старых «Вопросах философии», перед тем как вынести их в подъезд. Поэтому даже писает, сидя на унитазе, заодно отдавая дань модному ныне равенству полов. По ICQ получает сообщение, что дочке не выписали в поликлинике детское питание за отсутствием заведующей, ушедшей в отпуск. Семену Людвиговичу он не верит, но мозги то ли почесывает этим чтением, то ли тренирует. Отступает спиной из этого мира, - меньше есть, внимательнее смотреть, не реагировать.
А там прогулка верхом на мускулистом коне, воспитанное чтением и живописью наслаждение усадебной природой, стыд перед нищетой крестьян и фабричных, старательный отказ от слуг, большая семья, кругом родные и свойственники. Приезжает мама, ставит стиральную машину, спрашивает, где стирать ли его домашние штаны. Феликс говорит, что все равно. То, что она едет через весь город, напрягает его, хоть мама и уверяет, что была здесь по службе, заодно кофе попьет, он молодец, что все содержит в чистоте, и продукты в холодильнике почти все без плесени.
В Туле в дворянском собрании репетировали «Плоды просвещения», сторож сообщил, что в зал рвется какой-то трезвый мужик, его уж и гнали, а он не уходит. Пришлось спускаться в швейцарскую, где ждал граф Толстой. Феликс кстати вспомнил, как недавно в ЖЖ Татьяны Толстой читал ее полив Ильи Барабанова, который где-то в своих записях оценил статью ее приятеля Шуры Тимофеевского против Ясеня Засурского, как заказную в рейдерском захвате факультета журналистики. Татьяна Никитишна написала нечто в духе того, что таких, как Илья надо бы пороть на конюшне, пока на веранде имения они пьют чай с крыжовенным вареньем. Она, конечно, понятия не имела, что Илья сын философа Евгения Барабанова, поскольку тот на родине неизвестен, да и зачем все это, право.
Так вся наша жизнь соткана из мелких штрихов, из которых когда еще сложится лицо. «У Изиды нет покрова, то у нас - бельмо в глазу», схватывает он гетевскую цитату и быстрее несет в клюве к ноутбуку. Еще мама просит выйти с ней в «Перекресток» за продуктами, потом ей надо в поликлинику за направлением на маммографию. Она прописана здесь, хоть живет у отчима на Аэропорте. Уже пятый час дня, ужас. Да, он ляжет после двух ночи, но все равно время пролетает непонятно как.
Когда вышли с мамой из подъезда, она споткнулась и чуть не упала. Уже не в первый раз. Он привык, что это у него постоянно подворачиваются ноги, а мама, наоборот, всегда подтянута и стремительна. «Что это ты все время спотыкаешься?» - «Не знаю, голова кружится». Он уставился себе под ноги. Холодный ветер словно ослепил его. Просто Феликс не хотел смотреть на окружающих его людей. Насмотрелся. Можно, конечно, и себя вообразить «дворянином», не терпящим быдла, да много ли толку в воображении. Дон-Кихот написан, а плачущий по нему дурдом виден уже издалека.
В саду играет музыка, перед окном завывают автомобили, они сидели и пили молоко, не включив телевизора, а 21-летний Бунин собирался идти верст на 20-30 в степь, заходить в деревни, а пока читать философские статьи Куно Фишера, старики обещали жару, на окраине Полтавы чистенькие хаты в густых садах с гигантскими тополями, - ощущение яркой живописи на картине маслом, покрытой тонким слоем ностальгического лака, так, да?
Мама из поликлиники прислала SMS-ку, что была большая очередь, потом ей сделали укол из-за высокого давления, сделали ЭКГ, погода, видно, поэтому она не будет уже заходить домой, а прямо пойдет к метро.
После еды Феликсу хочется быстрее прийти в себя, даже стыдно, что не выдержал и столько съел. Он мнет себе живот, чтобы тот рассосался. Так же кажется, что, если молчишь и сосредоточен, то как бы и не напрасно живешь. Почему-то вспомнил, как в детстве папа называл его Филиппком. Из шапки Филиппка весь Толстой вышел. В старой нашей литературе не столько жить, сколько умирать уютно и почти не страшно.
Ему кажется, что и сейчас еще не поздно вернуться в те ощущения. Где-то глубоко за полночь он понимает, что и здесь - тяжко, тухло, не миновать чахотки, и со всех сторон обступит нищета. Для того ли топтать рассохшиеся сапоги? Когда-то он хотел исчезнуть в другом городе, в неизвестном никому месте. Теперь отправился в XIX век, сгинув в типографской бумаге середины 1950-х, чтобы сидеть дома и медленно вымирать, отправившись в настоящее свое пристанище. Вот так по-юношески, в духе времени. Причем, умирать, не подпуская к себе врачей, кроме разве что Чехова, да и то вряд ли.
Жизнь и в те времена имела похожие принципы: если что, так в Париж и Лондон, а, если нет паспорта, то в метафизику и заговор коммунистов. Но к чему бежать из своего лабиринта, тут же теряясь в чужом? Вот и свое брюхо ближе к телу, придавливая к земле. И как хорошо, что ни за тобой нет живых душ, ни сам пока никуда еще не приписан, кроме ближайшего кладбища. К чему мечтать, что дослужился бы до фельдмаршала, когда наверняка был бы убит в унтер-офицерском чине.
Феликс размышляет о том, как жить в государстве, о развале которого он горячо и, как кажется, успешно молится. Может, надо создать подробный – по пунктам – покаянный канон за мерзость, что здесь творилась и творится до сих пор. Чехов едет с семьей отдыхать в имение под Сумы, где младшая дочь учит крестьян запрещенному украинскому языку. Не бояться бедности, сознательно отказавшись от нынешних меченых денег. Слепыми глазками, заплывшими от чтения, он тасует в мозгу картинки возможного будущего, прислушивается к сердцу и боится каждого наступившего дня, будто кто придет и спросит с него ответа.
«Мы бредили о новой знати, ну, так получайте ее, - бормотал он, ни к кому не обращаясь, люди только отвлекали его от мыслей. – Как вести себя с воровской шпаной, которая будет гнобить тебя там, где встретит. Для себя ты соль земли, а для них – никто. На улице ты никто, на работе никто, в Кремле никто. Со временем у них дойдут до тебя руки, и они придут к тебе домой».
Ну да, внешнее, как бы реалистическое описание. Купеческие сыновья – сплошь парвеню, мовежанр, свиньи в ермолках и моветон, а тут семье надо манже и буар, mange et boire, того и гляди, в прямом смысле схлопочешь по шее, как чеховский тапер, недоучившийся в консерватории.
А то, что пишешь не для продажи, поскольку никто не покупает, а для своего и чьего-нибудь утешения, тоже вызывает насмешки. Что же, думаешь, податься в мертвяки или в сумасшедшие. Обидно. Выпить водки с дурманом, только вызовешь рвоту. Не то, чтобы раньше было хорошо, но теперь вовсе уж непристойно. Градус недовольства собой и всеми нарастает, и лишь тогда с облегчением встречаешься ненадолго с людьми. В метро, на приемах, дома у себя, - не бросаются друг на друга с ножом, уже хорошо.
Рядом с метро ему пришла в голову мысль, многократно высказываемая Иосифом Бродским: нынче слишком много людей. Из-за этого рушится все прежнее мировоззрение. Много людей, книг, высказываний, бездари, мнений – в этом времени хорошо прятаться, быть неразличимым, место философии заняла статистика. Диалог предполагает различимость лица напротив тебя. Но девятнадцатый век с его портретными описаниями отменен. Человек подтверждает себя, противостоя толпе. Вот они, миллионы, противостоящие миллиардам. И жизнь вдруг упростилась до примитива: всего так много, что дайте нам уцепиться за дважды два. И плевать, чем они равны.
Так вот же и выход, вдруг догадался Феликс. Выйти из этой толпы, сократить ее на единицу, на себя, как бы умереть. Быть доктором? Но ему всегда казалось, что докторскому ремеслу обучают, заразив смертельной болезнью. Чтобы был, как все.
Когда-то он разговаривал с Василием Аксеновым, который сетовал на то, что в молодости терял даром время, лучше бы учился, читал книги, умнел. О том же самом жалел Андрей Битов. Да, обрел специальность инженера. Но чему-то более главному не доучился.
А чему, собственно, учиться? Тому, что заяц, которого затравили и начинают рвать борзые, кричит, как ребенок или жид? Ты отгоняешь собак, закалываешь зайца, отрезаешь передние лапки, бросая собакам, которые за них дерутся, и приторачиваешь жидовское отродье к седлу. Хорошо...
Живя в тотальном бреду, поневоле тоскуешь по смыслу. Делаешь из этой тоски себе карьеру, шьешь из слов костюм, заполняешь дни, перебирая книги. История человечества и личное многолетие - лучшие из укрытий. Разговоры с умершими помогают пищеварению. Уютно и человечно жить именно так, низачем.
Как сказал бы Уитмен, умерших, конечно, жаль, но какая химия! Феликс взял с собой пакет баранок от пекарей Твери. У ворот Замка проблем не было - заходи, если хочешь. Первый, кого встретил, был бледный поэт, который казался скован необходимостью общения не меньше его самого. «Вы не согласитесь, если вместо нас будут общаться слова, наши и о нас?» - спросил он, болезненно морщась. Феликс что-то не расслышал, что-то не понял, но кивнул: «Вы ведь, если не ошибаюсь, гомосексуалист?» - Гримаса поэта и вовсе съехала по лицу вбок. – «Нет, это молва и маска. Люди подозрительны мне все, независимо от пола». Помолчав, он вежливо осведомился о вкусах Феликса, нимало, впрочем, ими не интересуясь.
Странный городишко за стенами. Входишь в дом, а там зима, с неба валит снег, потолок отсутствует, в имение наезжают гости из Москвы, благо неподалеку железная дорога. Поэт, имени которого не расслышал, а переспрашивать поздно, ведь приятель, не советовал столоваться со всеми. Вообще держаться поодаль, как от потенциальных мертвецов. Уже был различим ХХ век, царство мертвых.
Доходили неблагоприятные сведения и из XXI века, Россия распадалась на куски, население дичало, надежд на цивилизацию не было. Гебисты вкупе с бандитами взрывали людей вне зависимости от места жительства, лишь бы посеять панику и недовольство новыми властями и силами ООН. Дело шло к запустению. Кто мог, давно уехал, проклиная всех на свете.
«Жизнь настолько бессмысленна, что остается только веселиться, - мрачно сообщал поэт. – Особенно, пока впрямую не убивают». Не убивали только здесь, за литературными стенами. Был даже свой сумасшедший дом и не из последних. Разночинный юмор шкрябал по нервам, но выработался до Чехова, про которого спрашивал поэт, не представить ли. Отчего-то Феликс вспомнил, что в библиотеке модного врача и беллетриста есть две книги о сифилисе и ни одной о туберкулезе, и просил повременить, освоиться.
Зато он забыл отключить мобильный, и дозвонился приятель-юрист Лева Сомкин. Он стал жаловаться, что само понятие права исчезло, и не только в России, но после 11 сентября 2001 года и в остальных частях мира, включая западную. Феликс, как обычно, начал ходить из угла в угол небольшого сада, поскрипывая снегом, и говорить, немного стыдясь за это самого себя, что мы вернулись на много лет назад, и он готов повторять опыт непричастности к людям вокруг. «Тебе хорошо, - говорил Лева, - ты пишешь, я прочитал то, что ты пишешь, конечно, любопытно читать о писателе, который пишет про писателя, который пишет про писателя и так далее. Ну, а мне-то, что делать». Он звонил с дачи то ли на Рублевке, то ли в Жуковке, с утра уже походил на лыжах к озеру. Феликс пригласил его приезжать сюда, места всем хватит, но Лева отнюдь не был уверен, что выберется. Потом что-то у него застучало в доме, он быстро попрощался, и Феликс вырубил мобильный совсем.
В углу двора валялись засыпанные снегом розвальни, улейка, санные корзины, оглобли, колеса при полках, дуги, - будто и ста с лишним лет не прошло, лишь революция сметет весь этот мусор и неустройство, устроив другие помойки. Движение Феликсу и здесь дается нелегко, - он не обращает ни на что внимание, занятые посторонними действительности мыслями и физиологией организма, - удобно ему ходить, дышать, говорить, смотреть или нет.
Живя в большой комнате и делая вид, что пишет рассказ для «Нового времени», он вслушивался в часы с боем, отбивавшими каждую четверть и раздумывал, что бы это значило, - течение времени, начало невроза, введение в перемену погоды (нужное вписать, ненужное вычеркнуть). Так закуривал, иногда просил принести чаю с баранками. Того и гляди, помрешь в общем порядке вещей. Если вдумываться в каждое мгновение своей жизни, стрела Зенона не долетит до цели, то есть до гроба.
Она входила к нему с утра в комнату свежая, умытая, словно с грядки. Ничего особенного сказать им было нечего, разве что передать друг другу энергию для того, чтобы жить дальше. Во всяком случае, поглядев на нее, обнявшись, погладив по руке, он чувствовал, как улучшается настроение. Она спросила, может ей попробовать себя на театральной сцене. Или пойти учиться на врача или фельдшера? В ответ он поинтересовался, как ей богатые и тошноватые зрители, которых надо ублажать в театре, и трупы с кишками, в которых копошатся доктора. – Что же делать? – Мы на пороге новых времен, - отвечал он. – Будем вести дневники, писать письма и внимательно всматриваться в то, что происходит.
Вряд ли она ему поверила, но ведь и не расстроилась. Когда умирают большие идеи, соображает он, приходится изо дня в день довольствоваться тем, что есть. В метро не спустишься за случайную женщину подержаться, духами подышать, ограничиваешься погодой, но тоже хорошо. Как точно она сказала: девочкой я любила кота, а потом появился ты, почему мне так везет? Он взял такс, пошел на охоту, но барсука не нашли, а вернулись довольные.
Может, ей заняться помощью в соседней психиатрической больнице, думал он. Или сама может заразиться? Лучше подождать. Ведь все безумны, это естественнонаучный факт. Больное общество рождает выродков, которых остается описывать в историях болезни. Эта утонула, а отец ее бегает по лесу с криками, та зарубила ребенка и повесилась. Все лучше, чем актерствовать, когда и простые люди раздражают. Клоун давно повесился, а все считается весельчаком. И она в этот момент думает, как сказать ему, не обидев, что он чересчур пожелтел и от него пахнет потом.
Он сразу предупредил, что если вечером придут знакомые музицировать, он не выдержит. Видно, завтрашний снегопад его подкосил: сосуды не те, а с ними и голова. Болезнь вот осмысленное времяпровождение. Вроде кружка марксистов, но касается только тебя. Он задумывается, что действия царя в последнее время не уступают в абсурде его противникам. Наверное, придет время, когда они объединятся, чтобы проще гадить всем остальным, думает он, и это признак дурных мозговых процессов, успевает отдать он себе отчет.
Подлости в них во всех маловато, вот что, - настоящей зоологической подлости, которая нынче заменит витальность, позволяющую выжить. Иначе кранты. С кандидатами в мертвяки чего общаться. Вон Ницше с ума, говорят, сошел, и нам велел. Если уж умный, так изволь вывернуться. Без барышни вот, говорят, никак нельзя, как нет ипостаси без божьей усии. Как вши от печали, так мысли заводятся от разговора. С кем же нынче поговорить, если даже помолчать не с кем.
Готовить с детьми гимназические уроки, лечить компрессами и сухой малиной, при головной боли клюкву в уши, на порезы прикладывать паутину, - а вы не знали? Идти на заячью охоту или купить без шкурки за гривенник. Много лет назад дядя его после завтрака лег полежать на диван и умер, а завтрак в нем начал гнить, как хворост, разжигающий костер распада. Вот он с детства и решил, что умирать надо на пустой желудок, а еще лучше уйти туда, где тебя не найдут, наподобие мудрых слонов.
Ночью он записывает в дневник то, что никто не прочтет, потому что по писанному больше не читают, и сама вязь слов настолько нетороплива, что утрачены правила сочувствия этому дыханию, - надо слишком много успеть прочесть, просмотреть, узнать. В мире, оказывается, столько прекрасных и великих книг, о которых и не слышал, столько имен мудрецов. А все, что написано в подобных дневниках, я уже знаю, читал, и, поверьте, это были великие образцы, легшие на сердце.
А то, что он больше любил не дневник в кожаном переплете, а рабочий столик, за которым происходил процесс письма, так это и вовсе не надо было никому знать. Еще, говорят, к соседям в имение приехал студент-террорист, вооружен, скрывается почти открыто. Будем обсуждать аграрный вопрос и условия честной жизни среди преступного сообщества и уголовной власти. Слова «похолодало», «ночью выпал снег», «вода в ведре в сенях замерзла» действительны вроде бы сейчас и всегда, но, если вдуматься, то ведь никогда. Обидно, что это - речь нигде и ни о чем. Но и особая прелесть для тех, кто понимает. Вдалеке в деревне то ли девки голосят, то ли телевизор. Надо бы купить всем наушники и раздать на деревенском сходе. Хотя кто согласится не пить, и не орать дурным голосом, хотя бы и заемным.
Небо порозовело, как перед пожаром, гонит облака, некуда деться от тоски. Недавно один мужик сказал ему, почему его на деревне опасаются. Оказывается, он старый, многие в его возрасте померли или вот-вот помрут, спились, нищенствуют или так вознеслись, что ясно подлецы, а он все живет, без пуза, может, какой секрет знает или тайной силой обладает, так лучше, на всякий случай, держаться подальше.
В общем-то, так и есть. Феликс свою силу знает. Если бы мужик спросил совета, он бы сказал, что, главное, не выделываться быть глупее себя. Как в детстве, когда мамушки говорили: будешь корчить дурацкую рожу, таким и останешься, - так у нас всех в России получилось. Другой мужик, встретив на улице, остановился и сказал: «Не много ли, барин, на себя берете?» Пьяный, не пьяный, какая разница.
Правильно устроенная деревенская жизнь обладает особой мелкой пластикой, которой обыкновенно развивают парализованную конечность и связанную с ней часть мозга. Охота ли описывать кусты да заборы, видимые из окна, а вот что-то же вяжет тебя с ними изнутри. А, впрочем, то подует ветер, уронит деревья на провода, и всю неделю нет ни света, ни телевизора, ни холодильников с компьютерами, поневоле бежишь в Москву. А то ночью из-за неправильно продуваемой печи загорится ближняя к ней стена, чердак и коридор на страх и радость соседям. Это уж страх Божий, и некуда бежать. Зато из отвращения жизнью ешь с аппетитом только, когда действительно хочешь есть, что редко. Забывая, что потом всякий раз рвет желчью. Видно, когда в доме травили мышей, что-то попало.
Только трогательных девушек, воображающих себя принцессами в изгнании, здесь не хватало для регулярного сюжета. Обязательно заболеют, простудят мочевой пузырь из-за романтизма и хождения босиком, а тут ватерклозет засоряется раз в неделю и надо ходить в нужник на двор, а в горшок им стыдно. Ну, и так далее. А от Метерлинка у него перед весной аллергия. Хотя публике любая нежность с девушками - в подъяремную жилу: та хрюкает, забывая о ноже.
Ну, поели блинов и оладьи с икрой, сметаной, крыжовенным вареньем, с чаем из самовара на можжевеловых ветках, хорошо. Как-то она со станции привезла на подводе арфу, играла в большой зале при стечении чистой публики, прочий народ заглядывал в двери и открытые окна, - и пела как сущий ангел. Вообще же он старался жить подальше от реки, чтобы, когда пойдет лед, не начинать харкать кровью. А ворон можно видеть и на дворе.
Любил ли он ее? Наверняка; во все тяжкие, дозволяемые организмом, и с интересом наблюдая («наблядая», как писал в дружеском письмеце) границы. Любовь самое милое дело пограничника, охраняющего пределы в попытках за них выйти. Надо дождаться лета, и тогда уж точно будут и шашлыки, и фейерверки, и домашний театр, и литературные чтения в беседке и на веранде, прогулки и пикники, пикники, пикники на поджидающей нас всех природе. А пока что пробавляться постом – селянками да корюшками. «Здесь не Биарриц, - писал он ей, - кругом не так много русских, жалующихся, что кругом так много русских. Привыкли, молчим, находим даже удовольствие в том, что сами - туземцы. Приезжайте и вы, а то, что же делать? В деревне и писание прозы напоминает поедание старых щей, из которых вынули таракана».
Если бы не желание немного разгорячить себя водкой, вдохнуть жизнь в душу, то можно было бы устроиться сбоку от всего мира, профессионально отслеживая тенденции, судя, толкуя, сочиняя симфонии, то переписываясь с лучшими умами, то плюя на них всех, - но водка, водка, единственное наше утешение, ледяная, с соленым огурчиком, с квашеной капусткой, сальцем, парой-тройкой зубчиков маринованного чеснока. Хвастаться нечем, это наша тайна, уютный, хорошо протопленный медвежий угол, в котором так сладко забыться и уснуть, и видеть сны. Даже дождь здесь идет, не соображая, зачем он это делает. Полное беспамятство, невменяемость, почти счастье.
Вот так женишься сдуру, думал он, проживешь десять счастливых лет, а она потом, дура, будет, как Софья Андреевна, принимать всерьез ухаживанья какого-нибудь педераста, вроде Танеева, и называть их отношения небесной любовью. Или позволишь себе этакую подлость смотреть по телевизору бокс на Красной площади со специально выписанным за несколько миллионов долларов 40-летним американцем десятого ряда. Но лучше, чем жениться!
Ночью пахнет растаявшим навозом из хлева, кто-то жарко и молча дышит. Именно здесь он задумал философию неполного разума, законы которого не действуют среди большинства невменяемого населения России, с неохотой имитирующего принадлежность к человеческому виду. Здесь недействительны понятия истины и лжи. Нет соблюдения законов. И слова: «авось образуется», - вполне заменяют любую религию. Самое же печальное – их громкое гавканье в ответ на любые слова. От отчаянья отказывают ноги. Каким-то образом он порожден ими, можно биться об заклад, то есть некуда бежать. Как съесть за завтраком сырой помидор и до вечера его помнить. Россия страна не то что малонаселенная, но положительно безлюдная, какой-то уникум.
Прогуливаясь ночью в саду, глядя на слабый огонек в собственном окне, он размышляет, что выбрал правильный образ безумие, - быть умным без особых к тому оснований из-за слабого мозгового кровообращения. Впрочем, подлость гораздо хуже, это да. Однако, как мыслить инфарктной мыслью, прерывающейся через раз на невменяемом собеседнике? Демосфен набирал в рот камни, чтобы преодолеть невнятицу и заикание. Здесь, в лучшем случае, набирают полные мозги божественного и пытаются нечто изречь, передернув самих себя до мнимой бесконечности. С кем это он сейчас говорит, папаша?
Милая подруга спрашивает перед сном, что завтра сварить всем, - рис? Да, отвечает он, во-первых, поноса не будет, а, во-вторых, привез из города несколько коробок с банками сайры, надо потихоньку подбирать, а то место занимают. Лунатик не должен просыпаться, потому что просыпаться некуда. Остается думать в том особом подлунном мире, который ведь на самом деле существует.
Он решил ходить на охоту. Палил без разбору в синенькое небо, благо оно было большое, пугая уток и вальдшнепов, которые, будь поумнее, присмотрелись бы к нему внимательно и цепко. А вот собаки простили его сразу и занимали себя, применяя врожденные навыки. Недаром говорят, что ружье может быть плохоньким, лишь бы собака была хороша. Никто никому не мешал, не люди, места всем хватает. Кривая луна была так далеко, что уже его не касалась. Он давно провел черту и подробно жил внутри нее. Луна и почти все остальное были видны как сквозь стекло. Так Феликс прикипел к ирландским сеттерам. Страстные, но легко управляемые, как раз для него. А вельш-терьерша Аглая была специалисткой по уничтожению крыс. Приятной собеседнице и душевной подруге, ей необходима была разрядка, чтобы кого-нибудь загрызть. Собаки помогают по-иному взглянуть на своих приятелей и среди людей.
Несколько настораживало, что правильно воспитать собаку может лишь тот, кто еще большая собака, чем она. К весне возникла новая проблема: красное испанское вино, которое успокаивало его сердечные замирания и вливало хоть какую-то энергию. Живешь, словно засыпая, но ни уснуть не получается, ни проснуться. С трудом одолевая слабость, он продолжал свой «Опыт человеческого недоразумения». Еще Декарт, имевший отношение к разведке и дезинформации, предполагал, что всем правит некий злой демон, сознательно вводящий всех в заблуждение. Не будем считать Россию чем-то особым, просто здесь не сделаны классические прививки и нет иммунитета ко лжи. Сомнение это и есть форма мышления, предположил Декарт.
А мысль Феликса это лунная дорожка, которой он метит иллюзорный путь на небо, так, что ли? Невыносимый такой фальцет, раскалывающий голову и все остальное. Иногда сознание прояснялось, он вдруг вспоминал, что должен сделать: сосредоточить душевные силы на том, чтобы разрушить Россию. Да, слово его обладало магической силой, и напряженное желание, совпадающее то ли с исторической, то ли с божественной волной судьбы, могло расколошматить эту геополитическую и бесчеловечную махину. То, что подобное пришло ему в голову, уже говорило о некоей возможности. Если же нет, то он просто лишится сил, заснет, забудет, чего хотел, будет жить как прочие растения рядом с ним на городском подоконнике в горшках или на дачной клумбе под открытым воздухом.
Если он протрезвел к вечеру и все понял, - это сам по себе хороший знак. Можно было действовать, то есть думать. Мыслей о том, чего не будет, - не бывает. Надо состариться и лишиться сил, чтобы это понять. Он распишет пасьянс распада этого бесформенного болота, населенного агрессивными, злыми, некультурными и завистливыми существами. Падение финансовой системы. Через месяц вороватое начальство начнет разбегаться, обнаружив, что и за границей, оказывается, их ждет тюрьма. Обыватель перестанет понимать, что происходит. Инородцы, приехавшие в Москву на работы, окажутся наиболее мобильным и агрессивным слоем в безвластии, так как им нечего было терять, кроме сине-оранжевых роб и машин для стрижки газона. Ну и довольно об этих невменяемых двуногих, даже если они придут забрать его жизнь.
Надо в следующий раз вспомнить, не об этом ли мечтал с детства, - все покоцать к чертовой бабушке? Все мечты сбываются. У него был приятель, который с юности спал с девушками, чтобы описать их в романах. Потом спился вконец, успев написать кучу книг о бесчисленных подружек. Ловко введя алкоголизм, развязывающий недержание речи, в прозаические берега.
Ночью тихо, за столом слышно, как собака пробегает по саду. И никаких тебе дальних поездов или гула МКАД. Разве что еще зимой деревья кряхтят в сильные морозы, а осенью яблоки падают в траву. Тишина это последнее прибежище Бога в изолгавшемся мире, как патриотизм - прибежище негодяя.
Наверное, она любила его, если прикипела, ни о чем не спрашивая. Молча уходила в стену, молча выходила из стены. А он большую часть дня испытывал – усталость. Ждал, пока прояснится голова, а пока существовал в полнакала, читал, писал, думал, а вот прогуливаться совсем не было сил, - природа и люди давили, как бешеные. Он и так разорвал почти все связи. Василий Павлович лежал в коме, Битов подписал что-то мерзкое и теперь оправдывался, о Фаине и слышать не хотел. По новизне испытывал легкость разрыва почти со всеми на свете. Воистину говорю, пока не умрешь, а на третий день не возродишься вменяемой личностью, - тебя нет.
Поглядывая на нее краем глаза, когда сидели вечером за чаем и смотрели телевизор, он думал, что неплохо бы залудить какой-никакой, а конфликт характеров, но, право, сил не было ни на что такое. Ну да, она, наверное, сердилась на него время от времени, даже бурчала, напряженно ожидая его реакции, чтобы взорваться в полную силу, но он добродушно молчал, зная, что все равно будет хуже. Это как вскрыть консервным ножом зудящий гнойник в бредовом предположении, что он пройдет. Не пройдет, только раздуется еще больше. Помогали нежные, при случае, касания, объятия, поцелуи, - терапия любви придумана не нами и до нас. Главное же, Феликс следовал докторскому совету из чеховской записной книжки, - любовница в доме отпугивает всех других женщин, а иногда и тараканов.
- Ты не заболел? – спрашивала она, внимательно в него вглядываясь. Последние дни он бродил сам не свой.
- Если и заболел, то где-то глубоко, - отвечал Феликс. – Заведу дневник самочувствия, потом напечатаешь с картинками, с видами из окна, портретом и интерьерами. Можно сделать довольно изящный томик. А я наполню его предсмертными мыслями а ля Марк Аврелий и этот стоик, как его... ну, которому руку переломали.
- Эзоп, что ли?
- Разве Эзоп? Эпиктет, что ты...
- Ну да, я только неделю назад выдавала его деревенским детям в школе, не представляешь, какие попадаются начитанные.
- Стоицизм им в жизни очень пригодится... – соглашался он.
Самое неприятное это философствовать, когда по времени надо умирать. Небольшая температура у него держалась теперь постоянно. Не кашлял, ничего не болело, разве что, когда думал о еде, подташнивало. Но это общее отвращение, а похудеть и так давно не мешало. Противно, что это литература – умер, мол, и пошел, свободный, по полю. Иди, кто мешает. Или сиди на пляже в Венеции в шезлонге, глядя на золотистого мальчика. В бреду и не такое бывает, но там честнее, чем на словах. Он не хотел никого обманывать, решив раз и навсегда быть единственным своим читателем. Иначе мы и Бога обвиним в передергивании карт, благо счастливца никто не видит и некому схватить за руку, время вечность.
Иногда она, не прощаясь, ложилась спать в своей комнате, и он узнавал об этом, только идя на кухню ставить чайник. Тогда одиночество ощущалось особенным, двойным. Поневоле задумаешься о близкой весне с кваканьем лягушек, криками коростеля и неожиданным задыханием под утро. А пока что шуршит тоскливо снег, тая ночью, да вдруг вымывает остатки его нечаянный дождь. Вчера кухарка повеселила, сказав: «кто в Звенигороде не барин, тот в Москве не хозяин». Деревья на склоне холма, отражаясь в пруду, просвечивают белой усадьбой с портиком колонн под фронтоном, - вот вам и полный барин по экстерьеру.
Свечи, старые портреты, иконы семейных ангелов, звук колоколов - классическая домовитость, за которой спертый запах, мыши и пятый угол, в который упираешься, куда бы ни пошел. А после побелки барочные формы особенно хороши. Он установил перед окнами с десяток фонарей, горевших всю ночь и придававших ей особо торжественный вид, безмолвный как звездная вселенная, но с дальним видом на турецкую беседку, стоящую над обрывом.
Выбор укорененного в это прост до безнадеги: либо врачевание, либо этнография. Читая на всех языках, увиденное невозможно адекватно описать ни на одном. Где бы ни был, слышишь как скрипят арбы правительственных татар, проезжающих по тесной режимной улице в стены Кремля. Из Москвы приезжал специальный человек заводить английские напольные часы, рассказывал, где был, что видел, какие у графа Толстого с улицы Льва Толстого последние семейные сюрпризы и новости. Паутинные узоры тонки. Домашние сплетения, туманная, как в бане, погода, - оттепель на носу, с крыши капают пудовые сосульки. Оставшись в доме один, дал в зубы своему старому пианино, едва не выбив ему нижнюю челюсть пастернаковской импровизацией.
Рубль падал, рынок акций, - это мерзкое создание американского империализма, - шел к своему разрешению: западные инвесторы срочно изымали свои капиталы. Он подумал, что пора собрать чемоданчик и быть готовым в любой момент подняться с места, мало ли что: пожар, полиция, народ с вилами. Что не отменяет продолжения размышлений. Ожидание смерти и катаклизмов – занятие не из последних, особенно в России.
- А можно просто готовить обед, родить от тебя и воспитать детей, любить тебя, трогать, быть рядом?
- Да кто же против, - отвечал он ей, - попробуй, вдруг да получится.
- Но ты не против?
- Нет, конечно. Но такая жизнь... – Он замолчал.
- Какая жизнь, такая же, как всегда и везде.
- Надо просто быть ко всему готовыми.
- Ну, это обычное дело. Ты будешь на ужин котлеты, я попрошу на кухне приготовить нам. И красное итальянское вино, хорошо?
Нет, размышляет Феликс, с его стороны это не военная кампания. Искать подоплеку слов, подтолкнуть падающего, когда тот пьян, с ножом и невменяем, общаться с тем, с кем невозможно общение, только через Бога, как советовал о. Павел, - нет, это все не война, но овладение миром.
Он помнил, как в начале сентября резко похолодало, падал фондовый рынок, самое начало будущей катастрофы, и перелетные птицы поднялись резко с места, отлетев на юг. Сейчас, сейчас, врали газеты, - опять потеплеет, и акции настолько дешевы, что привлекательны, как никогда, но иностранцы уже не верили тем, кто лжет, а птицы на их счастье не умели читать газет.
Конечно, общаться с людьми через небесную канцелярию радости мало. Кафка это описывал. Но лучше так, чем никак. Хорошо еще, что она занята целый день своими делами, сидит перед компьютером, звонит заказчикам и клиентам, вчера дал ей еще один гроссбух, который она заполняет за неделю массой имен и телефонов.
Даже по комнатам и коридорам он ходит, не поднимая глаз. На портреты и кресла с диванами насмотрелся уже, да и судьбы людей, живущих вокруг имения по деревням и городам, ему безразличны, - сами выбрали участь не быть, заодно и собственное будущее его не колышет. Успеет записать, вот и славно. Не успеет, - неважно, все равно никто не прочитает. И никакого пассеизма, придыхания над прошлым, над антиками, французской мебелью Людовика XIY и гравюрами с блудливыми Амурами.
Из ближней деревни поздно вечером постучался в дверь человек. Сказал, что приезжали из города на черной иномарке, обещали прислать поджигателя на барина, то бишь на него, Феликса. Он поблагодарил за информацию, соврал, что дом и все имущество застраховано, а у него самого на крыше вертолет готов в любую минуту к отлету, ну и гранатометчики следят за электронной системой охраны, так что все под контролем, пусть в деревне не волнуются.
Ей ничего не стал говорить, но показалось подозрительно, что она ни о чем и не спрашивала. Он как раз продолжал расследование того, как Ольга Книппер прикончила своего непутевого мужа Антона Павловича, ощущение тайных интриг было свежо. Непонятно, куда смотрит Б. Акунин, почему не написал, как все было на самом деле с его любимым Чеховым. Неужели, и он боится.
На всякий случай, проверил, как разбрызгали антипожарную жидкость, в порядке ли электронные датчики с краю усадьбы. Вещи собраны, и вертолет, действительно, готов, и даже мечта детства подземный ход прорыт в верном направлении. Он бодр и весел, как всегда в минуту опасности. Теперь лишь бы снотворное не подсыпали, поэтому пил только из бутылочек, которые сам открывал, газ шипел и вырывался из них наружу. Прямо как Лжедмитрий I. Феликс специально сделал в парке искусственные террасы, соединенные лестницами, чтобы замаскировать почти километровый проход под ними.
Впрочем, о плохом он заранее почти не думал. Невозможность диалога с людьми по причине их невменяемости дисциплинирует мысль, подвигая на непрерывное усилие. Возможно, прежние хозяева усадьбы упивались ночами книжками о приключениях какого-нибудь Генриха VIII или графини Монсоро, что на фоне окружающей природы и разрухи, совокупляющихся под русским небом, читаются с особо уютным волнением. Ему же все это было уже по полковому барабану. Он был в силах что-то изменить. Как «сукин сын» Пушкин времен писания «Бориса Годунова», когда чуть больше решимости, и он мог решить декабрьское восстание в Петербурге в свою пользу. Царя ведь он уморил, Александр Сергеевич.
Прохаживаясь как-то в бессоннице по дому со свечой, разглядывая свое отражение в черных окнах и зеркалах, он в большой зале вдруг обнаружил ее в куполе потолка. Поднял свечу, вглядываясь. Она, нимало не смутившись, молча помахала ему рукой. Причем, она держалась на потолке не со стороны балкона для музыкантов, что тоже было бы непонятно, но хотя бы не так возмутительно, как со стороны противоположной, не имевшей ничего, кроме тонкого бордюра. Он настолько уже привык жить отдельно, не отвечая на выходки окружающих, что и тут предпочел, не ответив на ее приветствие, молча удалиться по темной анфиладе в сторону кабинета. Определив по шараханью теней степень дрожания своих ручек. А там таблетка валидола и можно продолжать занятия, благо голова не болит и довольно ясная. С ней об этом происшествии он никогда не заговаривал. Разве что наутро спросил, как она себя чувствует. Если это ее двойник, то возможно и нездоровье. Гофмана он не читал много лет и не стремился.
Обложные дожди, слякоть и непогода отогнали возможных диверсантов лучше реактивной системы «Град». Изредка, проходя мимо телефона, он отзывался на звонки, относил ей трубку и тапочки, как верный муж или собака. Когда она переставала задумываться, они, как пишут уже во всех романах, занимались любовью. Ему-то все по тонкости натуры казалось, что это любовь занимается ими, - вместе с едой, сном и прочей физиологией организма. Ну да, дух из человека надо возжигать осторожно, сухими спичками, гладя по шерстке.
Устройство человека похоже на Тридцатилетнюю войну, которую он сейчас вел, - на кривой кобыле так просто не объедешь. Надо запастись не то что терпением, а другой скоростью бытия. Возможно, хоккейный матч с участием «Спартака» вечером явит вектор утреннего движения страны, - спартаковское движение к демократии обрушивало финансовый рынок, приближая развал «прорехи на человечестве», - но у Бога, как он уже понял, совсем иной жизненный ритм, чем у людей, надо было приспособиться.
В принципе, и это усадебная жизнь с печальным видом из окон и прогулками по аллеям парка была лишь обыкновенным муляжом и чучелом чего-то содранного русскими барами из Европы, а затем ностальгически сфантазированного еврейскими интеллигентами после революции. Какое-то выморочное фэнтези. Сам народ окрест выпивал крепко и матерился, чтобы ни о чем не задумываться, какая к е...еням ностальгия!
Снег почти всюду стаял, перейдя в грязь, и, если принюхаться, можно было вообразить, что уже пахнет весной, голой землей, страхом, который ближе к осени вполне мог обостриться и в геополитику. С больными жить, врачами выть, приговаривал он. А она в ответ озабоченно спрашивала, не слишком ли пристально всматривается он в эту дрянь вокруг? Он смотрел на нее, не шутит ли, дословно повторяя укоризну Горацио Гамлету. Кажется, нет. Впрочем, кто их, умных дам, разберет. Сильно болела голова.
Будь он сильным шахматистом, он бы устраивал, заперевшись вечером в библиотеке магический сеанс, согласно которому каждая фигура означала бы определенное лицо, в примеру, кремлевское... Но что делать тому, чья голова плывет не хуже бомжовой? Носить себя на донышке, чокаясь судьбой, с судьбою, о судьбе...
Еще Феликс мог, будь он математиком, вывести подробный алгоритм российского бега по кругу, определяя ее местоположение на дистанции и пророча в деталях, что будет дальше. Ну, и устроить, конечно, тотализатор или казино с историками и политологами в униформе крупье, чтобы делали ставки и срывали банк. Этакая гоголевщина на сцене и дома.
Она пошла в магазин за хлебом и вернулась в ужасе. Пустые полки, с которых все сметают люди их возраста и постарше, очереди, паника. Давно уже такого не было, с советских времен. Огромные очереди в обменники за долларами и евро. Включили телевизор, оттуда жуткие угрозы бесноватого фюрера с перекошенным скопческим лицом. Что-то про Америку, которую он накроет одним ударом только что испытанного оружия. Об удвоении всех запасов и объемов России. О превращении Москвы в мировой финансовый центр. О внутренних врагах, которые ждут новой оттепели и политической слякоти, но дождутся лишь народного гнева, которых их сметет.
В общем-то, и раньше было такое. Просто каждый раз кажется, что уж сейчас-то все иначе. Когда он доехал до станции, оказалось, что поезда на Москву не идут. Автомобильные трассы тоже перекрыты. На станции третий день стоит севастопольский поезд, и когда он пойдет дальше, неизвестно. Ждут то ли манифеста, то ли экстренной встречи президента с бизнесменами, которая неделю уже переносится со дня на день. До Подольска шоферы везут объездными путями за двести евро, до Москвы уже за тысячу, но чтобы снять валюту в банкоматах, надо простоять полдня, и то, если повезет.
Он вернулся в усадьбу, приказал, оставив самых верных слуг, а прочих отправив в деревню, почистить все имевшееся оружие, включая кремниевые ружья из прадедушкиной коллекции, - для первого залпа, который должен рассеять мятежников. В магазине он слышал, как женщина, вернувшаяся из Москвы, с ужасом рассказывала о толпах черносотенцев, и как на ее глазах убили и сбросили с Крымского моста узбека. Да и количество пьяных на станции его неприятно удивило. Обычный ведь будний день, не престольный праздник.
- Все равно, мне кажется, ты слишком близко принимаешь это к сердцу.
Он давно никому не пытался ничего объяснить. Это давало невероятное ощущение свободы. Мышление, оказывается, полностью приватное дело. Выспаться, хорошо себя чувствовать, и больше ничего не нужно. Мысль другим не товарищ. Как говорила заочная их знакомая по Живому Журналу: «поговорить и с диктофоном можно». А еще зеркала и лампочки, половники и кастрюли, - собеседников не оберешься, особо перед генеральной уборкой.
Феликс помнил, как в детстве, да и потом, вплоть до юности, он в какой-то момент вдруг начинал видеть все вокруг маленьким, как в перевернутый бинокль. Ему это казалось непонятным, но естественным, даже странно, что исчезло. Так вот сейчас он сам, наливаясь внутренней энергией, от которой его то и дело передергивало, словно уходил вдаль себя и других, становясь крохотным и как бы в будущем не бывшим. Говорят, в старости бывает такое перед инсультом.
Вот и его пробивает то какой-то запах, то смутная память на когда-то пережитый вечер, фонарь на улице, закат, рисунок деревьев, и сразу кажется, что где-то есть более близкая, почти неуловимая еще жизнь. Ну да, такой Пруст для отживших свое, такой Платон, пробивающийся на «небо» сквозь беспросветное окружение.
Он объявил нынешних подлецов своими кровными врагами, но на развал придут новые завистники и бандиты, ищущие поживы. Что-то скучно. Вот он и объявил свободу быть бедным. Главное, не чекистская зависть, воровство и отъем всего, что плохо лежит, а свобода делать, что хочешь, не противореча лишь закону и другим людям. Вы много такого видели, знаете? – он нет. На этом, однако, мир только и держится.
- Ты опять не ужинаешь?
- Да, извини, не хочется.
- Не забыл, что нас звали послезавтра на прием к Сергею Львовичу?
- Я уж точно не пойду. Не могу видеть эти рожи.
- Да что с тобой в последнее время, скажи?
- Со мной все нормально. Я очень бодро себя чувствую. Но ты, если позвонишь им, скажи, что болен. Даже тяжело болен. Не стесняйся, скажи, что при смерти. Я уж точно нескоро их увижу, если вообще увижу когда-нибудь.
- А я, стало быть, буду при тебе?
- Да, стало быть, при мне.
- Ты знаешь, что мне ничего ведь в жизни больше и не надо?
- Догадываюсь, и тем счастлив необычайно.
Вечером, как обычно, на площадке перед домом был устроен фейерверк. Они как раз сели ужинать. То есть в полутьме с бокалом вина, кто с музыкой, кто с вышиваньем. И небо озарилось их переплетенными вензелями. Не зря столичные фейерверкеры берут деньги, скоро это кончится, надо успеть до разъезда.
- А больше всего хочется, чтобы никого не было, только ты и я, - вдруг сказала она, тихо и благодарно улыбаясь, пока по лицу рассыпались отсветы цветных шутих.
- Уедем весной заграницу, там и будем одни, никого не видя. Найдем место, где нет русских, должно же такое тоже быть на белом свете.
- Это место сейчас многие ищут, но, видно, не там, где надо.
- Ты думаешь, оно по эту сторону границы, где-то поблизости?
- Наверняка.
Вместо луны кто-то мазанул по ночному небу белилами и хватит.
- А ты знаешь, - сказал он, - я заметил, что самое страшное в семейной жизни, как, впрочем, и в политике.
- Что?
- Жуткое желание привлечь к себе внимание. Хоть из окна выброситься ли скандал устроить, но чтобы о тебе все говорили. Или посуду постоянно бить, чтобы боялись.
- Вроде нынешнего нашего царя?
Они помолчали.
- Так ты всерьез настроился его убить? – спросила она.
II.
ЗВЕЗДНЫЙ БИЛЕТ НА ОСТРОВ КРЫМ.
Интервью с Василием Аксеновым. Июнь 1998 года.
Писатель Василий Аксенов – фигура культовая для целого поколения.
Поколение куда-то исчезло, а писатель остался. После выхода в 1979 году
неподцензурного альманаха “Метрополь” был вынужден уехать в Америку. Сейчас
преподает там в университете, издает книги, регулярно наезжает в Россию. И
все-таки что-то ушло бесследно. Что может сравниться с его славой в 60-70-е
годы, когда глоток ироничной, свободной, джазовой аксеновской прозы входил в его
молодых читателей глотком свободы, глотком счастья? И всего лишь одно
разъяснение для тех, кто может быть, не знает. Мама Василия Павловича, о которой
он рассказывает в начале своего монолога – писательница Евгения Гинзбург, автор
знаменитого “Крутого маршрута”.
Звериная серьезность борьбы поколений.
- У меня в жизни было несколько поворотных моментов. Лавный из них – не эмиграция в Америку, а приезд, когда мне было 16 лет, в Магадан, к маме. После одиннадцатилетней разлуки это было, по существу, знакомство с ней. Юность совпала с переходом в абсолютно другую жизнь. Магадан по тем временам был самым свободным городом Советского Союза, поскольку многие не боялись говорить то, что хотели. Им нечего было терять, ну отправят опять в зону, да и хрен с ним.
Я вдруг оказался в интеллектуальной среде. Мама была на поселении, и народ из бывших зеков тянулся к ней. Профессора, которые работали вахтерами или мыли полы, приходили каждую неделю, вели интереснейшие разговоры. Для меня это имело колоссальное значение. Мама начала меня знакомить с частью запрещенной литературы, читая на память. В частности, Пастернака, которого не только не печатали – это был 48-49-й год, - но и из библиотек изъяли. Тогда, кстати, и Достоевского убирали с полок. Мама мне читала Гумилева, Ахматову, Игоря Северянина, которого она почему-то очень любила. Именно там я получил интеллектуальный заряд.
Самый драматический момент – когда ее забрали второй раз и я остался в 16 лет совершенно один. Было довольно круто. Я носил ей в тюрьму передачи, стоял в очереди. И видел толпы заключенных, идущих из порта в сторону карантинной зоны, - все с номерами на спинах, некоторые в кандалах. А мы жили недалеко, и каждый день я проходил мимо этих людей и невольно спрашивал маму: “Что это, кто это такие, как это может быть?” Но она не торопилась раскрывать мне глаза на происходящее. Однако прямых объяснений и не нужно было, я уже все понял. Я познакомился тогда с Советским Союзом.
Потом я учился в Ленинграде, в Первом медицинском. Это опять мне подсказала мать и ее муж, доктор Вальтер. Они сказали: “В литературный тебя не возьмут, в университет тоже не примут, иди-ка в медицинский – в лагере врачи лучше выживают”. Нельзя сказать, чтобы я был убежденным доктором по призванию. А тут в 59-м году в журнале “Юность” напечатали два моих рассказа, довольно слабые, они прошли незамеченными. В следующем году подоспели “Коллеги”, я не ожидал, что будет такой шум. Потом – “Звездный билет”. Тут полный скандал. Уже тогда нельзя было без скандала сделать себе имя. Не то чтобы у меня от успеха закружилась башка, но я решил, что мне надо отдавать все время литературе, и медицину забросил.
Властителем дум я себя не чувствовал и даже не понимал, почему столько народу ломилось на мои выступления. Однажды в зале сидело полторы тысячи студентов, а этажом выше шумел танцевальный вечер, и я сказал: “Шли бы вы лучше танцевать…” Нет, они сидели и выясняли, как там в “Звездном билете”, была Галя верна герою или нет. Когда снимали в Таллине фильм “Мой младший брат”, там Олег Даль, Андрей Миронов и Саша Збруев играли главные роли и после съемок они сидели в каком-то кафе в той одежде, в которой снимались, - джинсики, какие-то курточки. И человек за соседним столиком говорит: “Вы знаете, ребята, тут вышел роман в “Юности”, вы очень похожи на его героев”. Они говорят: “Так это мы и есть”.
Сейчас, конечно, все изменилось. Если и осталась некоторая “культовость”, то она не выходит за пределы межчеловеческого общения. Я был года три назад возле Керчи, там такой пустынный залив, я шел по кромке моря. Мне навстречу молодой человек с собакой. Я присмотрелся и ахнул: мне навстречу бежал мой коккер-спаниель. “Боже, - говорю, - это копия моей собаки!” – “Ушика?” – спрашивает тот. Человек знал даже про мою собаку… Таких примеров довольно много. В прошлом году был в Астрахани – жуткое место возле рынка, полуазиатская толпа, и вдруг из троллейбуса выскочил человек и несется ко мне сквозь толпу. “Я не верю своим глазам – это вы?” Оказался, читатель. Профессор местного пединститута.
Я не жалуюсь на невнимание читателя. И молодых людей встречаю, которые читают и увлекаются моими вещами. Другое дело, что в нашей литературной жизни сложилась враждебная среда. Враждебная ко всем вокруг и, в первую очередь, к тем, кто либо своим образом жизни раздражает, либо местом проживания. Я думаю, что становлюсь некоторой жертвой этой автоматической вражды. Я не член тусовки и не могу впрямую защитить свои книги. Я пишу третью большую книгу – “Новый сладостный стиль”, это лучшая моя вещь, - она здесь выходит и получает всего две-три рецензии. На книгу рассказов вообще ни одной рецензии. То же с “Московской сагой”. Признаться, если я до недавнего времени думал, что главное мое литературное пристанище – здесь, то сейчас стал в этом сомневаться. Когда выходит моя новая вещь в Штатах, то все литературные еженедельники тут же откликаются. То же во Франции, где продажа моих книг выше, чем в России!
Хотя, сравнивая с прежним, грех жаловаться. Все, что я пишу, издается и переиздается. Помню, за три года до моего отъезда ко мне пришли два товарища и сказали, что у них есть рукопись моего романа “Ожог” и чтобы я не вздумал его печатать за границей. Я говорю: “А где вы его взяли-то, этот роман?” Они говорят: “Это наша работа”. И добавили фразу, изумившую меня благородством: “Только не подозревайте своих товарищей”.
Давление было ужасное и со стороны Союза писателей, и со стороны Комитета. Просто ходили за мной, устанавливали подслушивающие устройства. Мы приезжали на дачу, а дворничиха сообщала: “Тут заходили три молодых человека, взяли лестницу, залезли на ваш чердак и что-то там делали”. И потом они меня еще и предупреждали: “Знаете, вам надо быть очень, очень осторожным. Особенно за рулем”. Так что в конце концов меня “уехали” с одновременным предложением отправить совсем в другую сторону.
В Америке я погрузился в университетскую жизнь. Вся моя “политическая деятельность” заключалась в том, что раз в неделю я приходил на “Голос Америки” и записывал текст. Иногда подписывал “письма”. Помню, когда в “Московских новостях” напечатали “письмо десяти”, в “Правде” появилась статья товарища Корионова, где он писал: “Аксенов и К*”, подразумевая, что я и организовал все эту “недостойную кампанию”. Хотите верьте, хотите нет, но я к этому документу имел довольно косвенное отношение, ни разу не прочитав его полностью. Просто позвонил Буковский и спросил, не подпишу ли я? Я говорю, ну, конечно, как не подписать.
Основная же подрывная деятельность заключалась, видимо, в моем обращении к радиослушателям: “Добрый вечер, господа!” Мне рассказывали, что люди, обычно собираясь здесь на какой-нибудь выпивон, включали радио и когда слышали: “Добрый вечер, господа!” выключали его и говорили: “Ну теперь поехали…”
Что до литературы, то мне не нравится, когда возникают литературные лжепророки, которые загодя формулируют теории, а потом начинают подверстывать к ним все. Даже романы пишут, чтобы оправдать теории! Для меня в литературе самое важное – спонтанность. Не подгонять книгу под идеологическую или литературоведческую схему, а делать так, чтобы роман сам рос, сам командовал писателем. Я еще за три страницы до конца не знал, чем кончится “Новый сладостный стиль”, пока вдруг в голову не пришла идея “археологического трупа”. Труп, покрытый медом из расколовшейся амфоры и так окаменевший, и в нем герой узнает себя.
У меня есть роман: “Скажи, изюм”. Когда он вышел, здесь многие обиделись, что я изобразил в нем “Метрополь” и всех поименно оскорбил. На самом деле там нет ни Ерофеева, ни Попова, ни Липкина. Там есть продукты беллетристического соединения многих характеров. И тот же герой “Нового сладостного стиля” лично ко мне имеет небольшое отношение. Может быть, гораздо большее к Высоцкому, и одновременно к Тарковскому, и одновременно к Юрию Петровичу Любимову. И так во всех книгах. Я бы хотел считать себя беллетристом. Не больше, но и не меньше.
Мне кажется, что нигде в мире сегодня нет культовых писателей в прежнем смысле. Сэлинджер может делать себя культовым писателем довольно простым приемом – не писать ничего. Люди ходят, показывают друг другу: “Вот имение Сэлинджера”, пытаются проникнуть внутрь, на них летят жуткие псы, которых спускает сам писатель. Вот так образуется культ. Или Воннегут заявляет, что больше не будет писать. Как будто боксер, который говорит, что уходит с ринга. А так в Америке все те же, кого мы знаем: Стайрон, Апдайк, Филипп Рот… Недавно натолкнулся в статье молодого критика на слова: “Апдайк и Рот – эти ломовые лошади американской литературы…” И там идет своя борьба поколений. Но не с такой звериной серьезностью, как у нас.
Купить Крым у Украины.
Я беседовал со многими эмигрантами, диссидентами, и никто из них не помышлял, что произойдет такая невероятная криминализация постсоветского общества. Не знаю, было ли это полной неожиданностью для тех, кто сдавал позицию. Может, они готовились к этому? Во всяком случае, я встречал в начале 80-х явно хорошо подготовленных ребят, которые открывали в Западном Берлине лавки, банки, обменные бюро и тому подобное.
И все же многие надежды оправдались. В стране есть свобода передвижения. Свобода слова существует на деле. Во время приездов раз в полгода видишь: что-то изменяется, как здесь сейчас говорят, “на корневом уровне”. Возникает фантастическое изобилие товаров, растут торговые центры, и денег у населения все-таки становится больше, несмотря на невыплаты зарплат.
В прошлом году мы ехали из Самары, и проводница, милая женщина, зашла к нам в купе пожаловаться на жизнь: “Все только матом посылают. Почему? Неужели я заслужила, чтобы каждый хам меня посылал матом?” И дальше без всякой логики: “26 лет работаю на железной дороге, получаю такую чепуху, - плачет, - шестьсот каких-то тысяч получаю, - слезы текут, - у меня и машина-то всего “шестерка”…” Все шустрят, зарабатывают как могут.
В обществе происходит опьянение деньгами. 75 лет были сертификаты, на которые что-то надо было достать, стоять в очереди, давать на лапу. И вдруг появились деньги, на которые можно купить что угодно, поехать за границу. Из-за финансовой реформы произошло чудо – превращение деревянных рублей в настоящие. Народ опьянел и малость “поехал”. Огромные массы людей сейчас стараются обогатиться и очень этим увлечены. Открыть хороший магазин – это ведь не меньшее творчество, чем написать роман. И все это сосуществует вместе с совсем несчастными, которые не могут приспособиться. О них, как везде, должно заботиться государство или благотворительные фонды.
Но то, что мне не нравится все больше – с каждым приездом, с каждым годом, это изменение общественного климата. Все ощутимее антизападный крен, националистический гон, в котором даже интеллигенция начинает принимать участие. Ужасная ностальгия разлита повсюду и особенно на телевидении. Включаю на днях и вижу фильм, где Владимир Ильич Ленин – такая душка, такой умный и великий, и все красногвардейцы такие замечательные. Да смотрите хоть “Кубанские казаки”, но научитесь осмысленно относиться к этому. Никита Михалков говорит на съезде, что советская кинематография за годы своего существования никогда не теряла своего достоинства – как это можно? Сколько они лизали большевистские сапоги! Сколько дряни изготовили! И при этом говорить о великом достоинстве…
И то, что коммунистическая фракция является самой сильной фракцией в Думе после всего, что было сказано о деятельности этой партии, о ее учении, об империи лжи, созданной после империи крови, - это один из самых печальных моментов. Народ почему-то ни фига не понял, что произошло. И возникла не ностальгия, а чистейшая шизофрения – расколотое сознание. Я был в поселке Свирьстрой, где стоит огромный Ленин, и спросил местного человека: “На что он вам?” Тот: “А на всякий случай”.
Я плыл в прошлом году на теплоходе из Москвы в Петербург через Волго-Балтийскую систему и когда заказывал по телефону билеты, мне послышалось, что корабли называется “Леонид Собинов”. Ну, думаю, на “певце” поплыву. Прихожу, а это – “Леонид Соболев”. Плыву, а навстречу теплоход “Юрий Андропов”. И – “Орджоникидзе”, и “Киров”, и “Карл Маркс”, и все прочие. А на флагштоках реют трехцветные флаги буржуазной либеральной республики… Это не шизофрения?
Нельзя, думаю, винить народ в создании этой атмосферы. Не народ, но часть народа – можно. Мы думаем, что коммунизм далеко, а он близко, если каждый пятый из народа голосует за коммунистов или за аграриев. В советское время мы говорили: “Каждый пятый – стукач”. Теперь каждый пятый – плакальщик по прошлому. И когда власти выдвигают идею национального согласия, то это вздор полнейший. Ну как можно быть в согласии с теми, кто тащит портреты Сталина?
Я говорю не о репрессиях по отношению к ним. Но указывать на этих людей, напоминать некоторые моменты из их биографии – необходимо. Во что превратили слушания по делу о преступлениях партии? В пародию. Я помню, как Фалин смешал с дерьмом Шахрая, который ни слова не мог ему сказать, когда каждый пункт обвинения тот осмеивал при всех. Почему никто не сказал, что именно вы, Фалин, лично отвечаете за то-то и то-то, поскольку сами были адептом этой империи лжи? И вот постепенно общество сдвигается в эту грязную, липкую, вонючую лужу.
Глядя в отдаленное будущее, мне кажется, мы находимся не при конце дезинтеграции России, а, к сожалению, только в начале процесса. Уже сейчас на сцене несколько Россий, и, видимо, это будет продолжаться. В данном случае я “империалист” и хотел бы сохранить имперское целое, но события могут катастрофически покатиться или в результате финансовой катастрофы, или какой-нибудь этнической войны. И в опасной ситуации возможны два варианта. Или Россию защищает Запад как свою весомую и интегрированную часть. Или в один прекрасный момент ее поглощает Китай -–сейчас такой мирный, такой торговый и все-таки красный. Он может поглотить эту землю без всяких усилий, и Россия тогда станет его жалким вассалом.
А то, что именно благодаря Западу жизнь в России основательно улучшилась за последние три-четыре года, для меня очевидно. Тут и роль доллара как стабилизирующей валюты, и то, что Запад балансирует ситуацию в критических случаях, приглашая Россию к партнерству. И при этом мы собираемся объединяться с Китаем, имея в виду, что – против Запада? Объединяйтесь, пожалуйста, если хотите быть сателлитами.
Кровавые конфликты на самом деле назревают. Например, по поводу Крыма. Может, вы будете смеяться, но я думаю, что Россия должна купить Крым у Украины. Не сегодня, не завтра, но, скажем, по прошествии лет десяти предложить хорошую сумму. Я ездил в Керчь по приглашению “Боспорского форума культуры”, который проводит группа молодых авангардистов, словно вышедших из романа “Остров Крым”. Им кажется, что Крым должен превратиться в землю обетованную мировой интеллектуальной элиты, которая будет там собираться.
Было забавно, хотя сегодня это совершенно ужасный город, который ни на йоту не сдвинулся с советской кочки, все эти доски почета, памятники, гарь от совершенно ненужного индустриального комплекса. Я оставил на ночь открытым окно и проснулся искусанный мухами, которые летели с рядом расположенной бойни. В центре гостиничного номера “люкс” торчал из паркета острием вверх огромный гвоздь, чтобы было удобней рвать брюки. Словом, город без излишеств.
При этом – маленькие коммерческие магазинчики со всевозможной дрянью. Я туда зачем-то зашел, сидят три женщины, говорят: “А вы откуда такой? Какой-то ховор у вас дикий”. Я говорю: “Из Москвы”. – “У-у, из Москвы!” – “Я не один приехал. Нас двенадцать человек. Все мужчины”. Они оживились: “Вот хорошо, а то у нас и мужчин уже нет, одни рэкетиры”.
Дети хотят быть как все.
В 65 лет во всем разочаровываешься. В том числе и в Америке. Последняя антиклинтоновская кампания – просто настоящее свинство. Все думают, что это любовная интрижка. Совсем нет, это заговор. Республиканцы подсунули наемных профессиональных стукачек и состряпали дело. Прокурор, которому бы работать в КГБ 53-го года, одержим какой-то жуткой ненавистью к президенту. Была объявлена охота на Клинтона. Они ставили на вещь, которая всегда как бы существовала в американском народе, - на его пуританство. И вдруг оказалось, что этого нет. И чем больше Клинтона травили, чем больше предоставляли доказательств, тем выше поднимался его рейтинг.
Не представляете, как это волновало всю страну. Я тоже завелся. У меня есть приятель, Саша Половец, редактор русской газеты “Панорама” в Лос-Анджелесе. Он был у Клинтона на приеме с редакторами “малой прессы”. И подошел к нему и сказал: “Господин президент, я хочу заверить, что все наши читатели на вашей стороне”. И, представьте, малый заслезился, заплакал, обнял Сашу – есть фотография, - за то, что его поддержали.
Конечно, на самом деле скандал этот – порождение “политической корректности”. Я расскажу характерный случай. Я принадлежу к группе “профессоров Кларенса Робинсона”, - это тот, кто дал деньги на развитие университетских программ. И вот мы обсуждаем кандидатуру профессора на освободившееся место. Один говорит: “Братцы, что же мы делаем: опять – белый, опять – мужчина, опять – больше пятидесяти. Нас же не поймут”. И тот, кто кандидата выдвигал, говорит: “как жалко. Он так расстроится. Ведь он же, знаете, заика”. Оживление: “Ах, он – заика? Это меняет дело!”
В общем-то, я варюсь в университетской среде. Вот, кстати, был в этом году показательный момент. Университет расположен в самом центре так называемого “Вирджинского коридора высокой технологии”. Стоят огромные стеклянные здания фирм. Уже на втором курсе там начинают интервьюировать наших студентов и предлагать хорошую зарплату. Пришел в университет новый президент и решил сокращать программу “свободных искусств”, превратить университет в профессиональную школу “Трудовых резервов”. Зарубили русскую, французскую, немецкую литературу, зарубили почему-то теоретическую физику. И был настоящий бунт преподавателей, масса собраний, выкриков, дескать, подрывается концепция университета. Кого мы готовим: членов “большинства” или членов “меньшинства”? Я настаивал, что студенты должны себя чувствовать “меньшинством”. В конце концов русскую программу вернули.
У меня два курса. Первый – это продвинутые филологи англоязычной литературы. Другой – младшие студенты из разных факультетов: компьютерщики, биологи, экономисты. Масса студентов из арабских стран, из Турции, Пакистана, Ирана. Они никогда в жизни не слышали таких фамилий, как Мейерхольд или Бенедикт Лившиц. И я им их беспощадно вдалбливаю. Был у меня студент Билл Уилкинсон, капитан ВВС, который вдруг написал работу о Мейерхольде. Я ему говорю: “Билл, ты, наверное, единственный летчик по обе стороны Атлантики, кто знает это имя”.
К сожалению, кириллица считается недоступной для американцев. Поэтому у нас в отделении очень трудно отыскать костяк, который бы учил русский и читал в оригинале. А так русской литературой все очень увлекаются. Толстого и Достоевского можете купить в дешевом издании в любой сельской лавке. Сейчас вдруг Пушкин становится известным.
У меня маленькая собака, которую жена Майя назвала “Пушкин”. Когда она ввозила его в Америку, это был щенок с голым розовым пузом, с крысиным хвостом. Он сидел в своей клеточке, и таможенный офицер посмотрел и спросил: “А это еще кто у вас такой?” Жена сказала: “Это Пушкин”. – “Поэт?” И стал целовать его в нос через клетку.
Мой последний роман “Новый сладостный стиль” – это, в общем, концентрация моего американского опыта. Эмиграция – тяжелый, чудовищный опыт, и я не советую его пробовать. В “Грустном бэби” я писал, что эмиграция сродни собственным похоронам. Только после похорон вегетативная система успокаивается, а тут – нет. Когда я там оказался, изоляция от России была стопроцентной. Несколько лет я никого не видел. И дозвониться было трудно, потому что автоматическую линию закрыли. Была настоящая изоляция. Потом люди стали проникать по одному. Потом накатила целая волна, и в твоем доме в любое время года обязательно спал советский гражданин. Я как-то пришел поздно, мне жена говорит: “Подъехала масса народу”. Я говорю: “Надеюсь, в моем кабинете нет никого?” Поднимаюсь, а там на диване лежит Пригов.
Русская культура сейчас переживает детский период опьянения деньгами, “Макдоналдсом”, “Титаником”. Особенно это интересно молодым людям. Массовая американская культура по самой своей сути – детская. Тот же “Титаник” делали для детей даже не старшего, а среднего школьного возраста. А у детей, как известно, колоссальное чувство стадности, желание быть “как все”.
У меня есть приятель, бывший мой издатель, раньше работавший корреспондентом в Москве, - Питер Оснос. Он родился в еврейской семье, которая какими-то кружными путями приехала в Штаты из Румынии и обосновалась в Нью-Йорке. И Питер рассказывал, как он был совсем маленьким, пошел в школу и чувствовал, что не понимает, что происходит. Почему его родители – не такие, как все вокруг? Это его интересовало и страшно мучило, потому что дети хотят быть такими, как все. И наконец, говорит, он понял, в чем дело: они не пьют кока-колу!
Я видел по многим детям эмигрантов, которые погружаются в мир американских мультяшек и всей массовой культуры, чтобы не отличаться от тех, кто вокруг. Потом они вырастают и говорят: “Идите, гады, к черту, я – русский!” Примерно то же самое происходит сегодня в России. Когда молодые люди увлечены деньгами и всем им сопутствующим, не мешает им сказать, что деньги – это, конечно, хорошо, но жизнь на деньгах не замыкается. В жизни есть еще другие вещи и обстоятельства. Необходим и какой-то целительный романтизм.
Я говорю своим студентам: “Может, вы и приходите ко мне только за отметками, но я бы хотел, чтобы после моего курса вы почувствовали себя членами “меньшинства”, каким всегда была интеллигенция”.
ЛЕГКАЯ ПОПЫТКА НЕБЕСНОГО ЧУВСТВА
Василий Аксенов издал новый роман
и принимается за следующий
Жизнь налаживается. Примерно пару раз в год знаменитый русский писатель
Василий Аксенов приезжает в Москву. Это время каникул в вашингтонском
университете, где он профессорствует уже двадцать лет. И так получается, что
каждый раз он приезжает в другую Москву. И каждый раз это другой Аксенов.
Сначала это был властитель дум 60-70-х годов, приезжающий в страну, которой
больше не существует. Как говорил своим поклонникам другой классик тех лет:
«Если вы выросли на моих книгах, то почему вы такие старые?» Потом это был
Аксенов, - автор «Острова Крым», культовой книги о воплощенной утопии, о столь
желанной, страшной и непонятной нашей нынешней жизни. Сейчас это Аксенов нового
тысячелетия. Автор только что вышедшего, ни на что не похожего романа «Кесарево
свечение». Проездом из Самары в Биарриц. А через год Василий Павлович намерен
распроститься с американским университетом, уехать в какую-нибудь европейскую
глубинку, заделаться писателем-отшельником, а там, глядишь, и до нового
властительства дум недалеко. Жаль, что вас не было с нами.
«Меня готовили к посадке еще при Сталине»
- Василий Павлович, если бы у
человека была возможность изменить что-то в прожитой жизни, что бы вы исправили
в первую очередь?
- Вы знаете, я жалею свои юные годы. Я бы иначе их прожил. Слишком много было бессмысленной пьянки, бессмысленных связей с людьми. Я не имею в виду любовных связей. Возникали какие-то нелепые дружбы, совершенно ненужные. Вообще юность под Сталиным вспоминается как полоса полнейшей бессмыслицы. Не знаю, как я еще из нее выкарабкался.
- И каким бы хотели быть?
- Если бы мне сейчас опять было восемнадцать, и был нынешний опыт, я бы стал филологом, был бы гораздо более эрудированным. Обязательно учил несколько языков. В то время иностранные языки вообще казались нелепостью. Потом бы я занимался индивидуальными видами спорта. Не в баскетбол играл с командой каких-то шалопаев, а занимался горными лыжами или парусом. Такими вот вещами.
А получилось, как мне кажется, какое-то потерянное время. Хотя на самом деле оно, может, и не было потеряно. Потому что в этой забубенной хаотической жизни возникало такое, я бы сказал, спонтанное сопротивление: «Да катитесь вы все к чертовой матери! Ничего я не боюсь!» И это давало какое-то определенное мужество. Но на самом деле я бы предпочел более цивилизованное время.
- Это было как ощущение пустоты
перед прыжком? Потом пришло ваше время, вы оказались на гребне волны?
- Да, начиная с 55-го года, было очень резкое изменение. Я к этому времени оказался уже в Питере. А начинал студенческие годы в Казани, где меня, к счастью, выгнали из института.
- Тоже медицинского?
- Медицинского. За анкету. Я соврал в анкете, не указал, что родители – заключенные. Там, правда, и не было такого вопроса. Но, когда они это узнали, то стали готовить меня на посадку. С 51-го года я был уже в разработке. Я читал в архиве Татарстана кагебешное дело матери и нашел там справку о себе. Они запросили «дело Евгении Гинзбург» из Магаданского отделения в Казанское «в связи с началом разработки дела ее сына, студента 1-го курса Василия Аксенова».
- Как же вам удалось тогда
избежать тюрьмы?
- Сталин сдох, и на этом все прекратилось. Но, как запоздалый рикошет, меня изгнали из института. Уже после смерти Сталина. Я довольно быстро восстановился. Поехал в Москву в министерство. Помню, как там какой-то пожилой чиновник посмотрел на меня всепонимающим взглядом и сказал: «Странно, что ваши товарищи предпринимают немного запоздалые действия». Меня восстановили, я вернулся в Казань и пошел на прием к ректору института. Был такой доцент Вясилев. Он говорит: «Вы что тут делаете? Вы же отчислены». Я говорю: «Дело в том, что я сейчас только из министерства. Там считают, что вы какие-то запоздалые действия предпринимаете». Он вдруг как заорет: «Мальчишка! Убирайся вон отсюда! Пошел вон!»
Я ушел. Прекрасно помню, как очень сильно хлопнул дверью. И вдруг меня восстановили. Видимо, он позвонил в Москву, и ему сказали: «Давайте, давайте, восстанавливайте». И я сразу подал заявление о переводе в Ленинградский 1-й мед. Там моя тетка жила, мамина сестра, и я был под ее присмотром.
- И это как раз совпало с новой
жизнью?
- Это совпало с оттепелью. Ленинград, литературные молодежные клубы, какие-то настроения в воздухе, ощущение Европы. Помню, осенью 55-го года я шел по набережной Невы. Была такая высокая вода, начиналось небольшое наводнение. И вдруг я вижу, что на Неве стоит немыслимо огромный авианосец под британским флагом. У нас таких кораблей даже не было. И рядом четыре эсминца. Британская эскадра пришла с визитом доброй воли. После сталинизма это казалось чем-то невероятным. Вижу, гребут английские моряки к набережной. Выходят гулять, девки на берегу визжат. И весь город вдруг покрылся английскими моряками. Сукно, загорелые британские морды, лощеные офицеры у гостиницы «Астория». И вот в этот момент я понял, что времена изменились кардинально. Тогда все, видно, это поняли.
- Первое ощущение будущего романа
«Остров Крым»?
- Тут же стали открываться выставки из запасников Эрмитажа – Матисс, Пикассо…Я начал ходить в литстудию, хотя, в общем-то, надо было медициной заниматься. У нас была там такая группа известных сейчас людей – Рейн, Найман, Бобышев. Заправлял Илья Авербах, студент нашего института, будущий кинорежиссер. Бродского не помню, он, видимо, мал еще был. С ним я познакомился году в 60-м. И вдруг сразу все выплыло на поверхность: крамольные разговоры, обмен изданиями Серебряного века. Помню Александра Городницкого студентом Горного института в мундире с погонами, такие у них были. Собирались, и он уже что-то пел под гитару. Вот такая питерская оттепель: танцы, рок-н-ролл, Невский проспект, где комсомольцы ловят стиляг…
- Тогда другой жизни не надо было?
- Да, было ощущение, что каждый день приносит что-то новое. В Питере вдруг оказалась масса всезнаек. Трудно представить, откуда они брали информацию. Помню, был такой Костя, фанатик джаза. Встречаешь его, он говорит: «Ты знаешь, в Гринич Вилледж открылся новый клуб «Половинная нота», там такой молодой парень играет, Диззи Гилеспи…» Откуда это можно было узнать?
- Начавшись, все тут же и было
придушено?
- 56-й год завершался трагически, удушением Венгрии. А у нас было много студентов-венгров. Мы с ними дружили. И когда было подавление Будапешта, они страшно горевали. И, кстати, один с нашего курса оказался участником восстания. Мы с моим другом Мишей Карпенко увидели в кинотеатре хронику – «Подавление контрреволюционного мятежа». Там такой был текст: «Контрреволюция не дремлет. В город съезжаются грузовики с вооруженными бандитами». И вдруг мы видим, что на грузовике стоит наш друг Жига Тот с автоматом. Такая толстая рожа, очень близко проехала. Мы пять раз ходили, чтобы удостовериться, что это он. Это он и был. Потом мы узнали, что он был арестован, довольно долго просидел в тюрьме. Но поскольку он уже был врачом, у него был диплом, то все кончилось достаточно легко.
- Потом Москва, журнал «Юность»?
- Да, я женился, моя первая жена, Кира, была москвичка. Но до этого я довольно долго жил в ленинградском порту. Меня после института распределили в пароходство. Я должен был быть врачом на корабле дальнего плавания. А пока работал карантинным врачом. В конце концов, визу заграничную мне так и не дали, несмотря на то, что родители были уже реабилитированы.
- «Апельсины из Марокко»
превратились в мечту?
- Да, тогда я распределился на Онежское озеро в больницу облздравотдела. Я там был единственный врач на довольно большом куске территории, такой странный, сонный поселок. В глуши, в уединении я начал писать свою первую повесть «Коллеги». Года три назад я плыл на теплоходе из Москвы в Петербург. И вдруг в расписании вижу: поселок Вознесение. Тот самый поселок, где я тогда жил. Мы должны его были проходить в четыре часа утра. Я не спал. Белые ночи. Прошло сорок с чем-то лет. Остановки не было. Мы тихо-тихо скользили мимо этого поселка. И вдруг я увидел эту больницу, которая, как была тогда, так и стояла. И вообще все дома, как были, так и стоят. Абсолютно никаких изменений. Как мираж. Никого нет, тишина, кое-где рыбаки сидят. И я подумал, я ведь мог вообще тут всю жизнь просидеть. Меня такая оторопь взяла.
- Если бы не ошеломляющий успех
«Коллег», так бы и остались?
- Нет, не остался бы. Но вообще очень много моих друзей остались там, где они были, на всю жизнь. Многие друзья, как жили в Казани, так и живут там. Очень часто на тех же улицах. Я даже не знаю, что лучше, - такая жизнь бродяжная, как у меня, или такое постоянство?
«Остров Крым» – это сегодняшняя Москва
- Наверное, самый «дежурный»
вопрос: как вам нынешняя Москва? Особенно в виду начала съемок 12-серийного
телефильма по вашей «Московской саге».
- Москва невероятно изменилась. Если говорить про «остров Крым», то Москва и есть остров Крым. Никогда Москва не была такой шикарной, как сейчас, такой европейской. Ни до революции, никогда. Был купеческий мир, но таких ресторанов, как сейчас, не было. Особенно этим летом совершенно невероятное возбуждение в городе. Ночью выходишь из театра, - улицы полны, масса людей сидит в кафе. Откуда это все берется? Повсюду какие-то немыслимые автомобили. Мы тут вышли вечером из ресторана – Евгений Попов, Борис Мессерер, и я со своим приятелем, писателем из Израиля, который не был здесь 28 лет, как уехал. Я вижу, что он – просто обалдел.
- Бедняга, жить «в провинции, у
моря»…
- Да-да-да. Какие-то шутихи взлетают, клоуны проходят, девушки ночью на лошадях – цок-цок-цок, - всадницы. Ночные клубы сверкают. Едем мы в гостиницу, где он живет, и вдруг я вижу огромные светящиеся буквы: «ОСТРОВ КРЫМ. КАЗИНО». Не то, что такого никогда не было, но, честно говоря, даже не мечталось. Когда стиляги ходили по «Броду», по улице Горького, они думали, что когда-нибудь что-то, может, и будет. Но чтобы Москва так преобразилась, никто даже представить не мог.
- Материализация диких мечт?
- Мне кажется, что все население в те времена было отчасти затронуто этими дикими мечтаниями. И сейчас они как-то их воплощают по своему разумению. Уже прошел период немыслимого опьянения деньгами. При Советах же не было денег. Были какие-то сертификаты для распределения мизерного количества товаров. А тут вдруг реальные деньги, на которые можно все купить, за границу ездить, оставить детям. И народ поплыл. Была интоксикация совершенно безумными мечтами. Потом лопнувшие пирамиды, дефолт. Как ни странно, это дало отрезвляющий эффект. Сейчас стало поспокойнее. И все равно в Москве что-то невероятное происходит. Мы говорим иногда, что народ очень плохо живет. А кто же тогда сидит во всех этих бесчисленных кафе, пивных и ресторанах? Кто сидит за рулем бесчисленных автомобилей, которые стоят в пробках? Это ведь тоже часть народа – безумная, активная, нахрапистая, которая жмет и жмет куда-то вперед.
- Удивляетесь как иностранный
гость?
- Мне-то удивляться не надо. Я бываю здесь, по крайней мере, два раза в год и подолгу. И я бы особо отметил две вещи. Во-первых, произошла настоящая ресторанная революция. Еще года три назад, несмотря на все попытки, это было довольно жалко. И вдруг все превратилось в высокий класс. И на разном уровне, кстати говоря. Есть недорогие рестораны очень хорошего качества и обслуживания. И второе, что бы я отметил, это революция туалетов. В начале 90-х годов войти в туалет в Москве, не говоря уже о провинции, было невозможно. Всюду тебя преследовала вонь. Сейчас ее нет совсем. Везде великолепные туалеты, чистота, изящные умывальники, сушилки рук и так далее. Это очень важно. Еще Есенин ведь в 20-е годы писал, насмотревшись на Западе: «Увы, я хочу в уборную, а в России уборных нет». А сейчас – комфорт, цивилизация.
- Вперед глядите без боязни?
- Вы знаете, сейчас не помешает осторожность во всем. На такой цивилизации вполне может возникнуть ублюдочная культура. Другая опасность еще серьезней. Сейчас в России явно идет процесс стабилизации. А стабилизация всегда чревата установлением полицейского или фашистского режима. Муссолини и Гитлер шли под лозунгом стабилизации. Большевики занимались реконструкцией хозяйства в сторону цивилизации. Всем нам надо смотреть в оба, быть чрезвычайно осторожными и интеллектуально бдительными с этой стабилизацией.
- Не тянет в новую Москву на
постоянное место жительства?
- Нет, я, видимо, за эти двадцать лет стал космополитом. Если бы мне сейчас предложили выбирать, либо здесь жить, либо там, я бы послал Россию к чертовой матери и уехал навсегда. Такие выборы мы не принимаем. А если, как сегодня, есть возможность жить и там, и здесь, то почему бы не пожить во Франции, в Израиле или в Америке? Или, если устроился здесь на работу, то живи хоть целый год.
Затоваренная бочкотара литературы
- Новая книга «Кесарево свечение»,
которую вы презентовали в нынешний свой приезд, весьма нетрадиционна по форме.
Это роман, который включает в себя и прозу, и пьесы, и стихи, объединенных
единым сюжетом. Это что, новая литература ХХ1 века?
- Для меня это новаторская и, в то же время, программная вещь. Она отсекает закончившийся век и определенный период моей творческой жизни, за которым я перехожу в иную степень самовыражения. Возникал этот роман довольно спонтанно. Сначала были написаны три пьесы с одним героем. Потом я увидел, что могу их использовать в своем большом романе как своего рода паузы. Как глубокий выдох и вдох. Герои появляются уже в качестве сценических персонажей.
- То есть, как я понял, пьесы были
написаны раньше прозы?
- Да. Сначала я думал, что это будет роман о молодом герое. Грубо говоря, о новом русском 90-х годов, хотя он и бывший филолог, бывший правозащитник, ставший в наши дни авантюристом. Но потом текст стал буксовать, и я понял, что мне нужен какой-то противовес этому герою. Так возник старый сочинитель, который очень сильно потянул одеяло на себя и сам превратился в главного героя. А молодой просто оказался его литературным детищем.
- Для вас этот роман –
принципиально новая страница в вашем творчестве. А нет ощущений изменения самой
литературы в наступившем веке?
- Появляются признаки очень серьезных изменений. Не исключено, что сам жанр романа может исчезнуть или стать другим. Во всем мире интерес к роману очень сильно падает. Возможно, возникнут какие-то иные виды самовыражения. А о романе будут вспоминать, как мы вспоминаем сейчас о Гомере или русских былинах.
- Не читают романы, а что читают –
короткие рассказы, детективы?
- Нет, всё читают, но сочинительство само по себе переживает кризис. При этом в тех же Штатах открываются все новые и новые книжные магазины. Очень часто они работают до полуночи, в них какие-то кафе, оркестры выступают. То есть книжные магазины становятся интеллектуальным центром целых районов. Но покупают чаще всего книги образовательные – по истории, антропологии, психоанализу, мемуары. А вот литература самовыражения занимает все меньше и меньше места. Я просто вижу как полки в книжеых магазинах сокращаются, - что в Париже, что в Вашингтоне. Раньше целая стена была занята классикой и современной литературой. А сейчас приходишь, - осталось три шкафчика. А по всем отраслям знаний – невероятное количество книг, альбомов. И, как ни странно, не уменьшается спрос на поэтические книги. Рядом с нами в Вашингтоне огромный магазин, так там даже открыли еще новые полки по поэзии.
- Поразительно, уж поэзия,
казалось бы, должна умереть первой?
- А поэзия – вечный жанр. Если роману всего 350 лет, то поэзии, по меньшей мере, в десять раз больше. Как человек начал бормотать во время камлания в пещере, - так поэзия и возникла. И будет, пока существует человеческий род. А вот сочинительство, романная форма – это порождение капиталистического рынка. Бродячие сюжеты, движение героев. Роман – это чистый капитализм, как говорил Бахтин о Достоевском. А это все очень колоссально сейчас меняется. Это не значит, что исчезнет потребность байронического самовыражения. В романе обязательно должен быть байронит, с которым отождествляет себя читатель. Может, это останется, но примет совершенно другие, более индивидуальные формы. Может, это будет своего рода гипертекст: какой-то будущий властитель дум будет задавать тему и основные мотивы, а каждый, кто захочет, будет сам играть внутри этой темы.
- Ну, пока что игра – прерогатива
самого писателя. Ощущаете кураж во время писания романа?
- Вы знаете, да. Вообще писание большого романа вызывает совершенно особое состояние. Я уже несколько раз испытывал что-то подобное. Дома меня в такие периоды называют «Вася Лунатиков». Я, действительно, в это время немножко витаю. В этом состоянии, когда глубоко входишь в роман, я не совсем понимаю, откуда что возникает и почему именно так связывается. Причем, явно связывается по законам не поверхностной, а внутренней, мало объяснимой логики создания метафор. В этом состоянии у меня даже появляется желание рифмовать и ритмизировать какие-то куски прозы. Что я и делаю. Например, одна из глав «Кесарева свечения» это, по сути, цикл стихов.
- То есть вы себе в этот момент не
критик и не судья?
- Я себе не судья и даже не понимаю, почему мне вдруг хочется писать стихи, которые в обычной жизни я никогда не сочиняю. Я по утрам часто бегаю. И вот, если я в это время пишу роман, я на бегу начинаю бормотать что-то ритмическое, ищу сложные ассоциативные рифмы. И очень часто возвращаюсь со своего маршрута с готовой строфой, а то и с двумя. Записываю их. Года к суровой рифме клонят.
Березовский жаждет расстаться со своими
деньгами
- Я, думаю, нельзя обойти вопроса
о вашем прошлогоднем союзе с Березовским. О вашей оценке нынешней российской
жизни, включая войну в Чечне. Не боитесь, что вне страны нельзя уловить какие-то
интуитивные тонкости, которые понятны только изнутри?
- Ну, кстати, по вопросу о Чечне мы совершенно расходимся с Борисом Абрамовичем. При всем моем довольно критическом отношении к новой кремлевской администрации, я считаю, что предпринятое ими в Чечне было единственно необходимым решением.
- Это с точки зрения логики, а не
обычного воплощения. Коммунизм тоже логически безупречен.
- Злоупотребления, разумеется, подлежат критике. Но сам факт ликвидации бандитской армии невиданной жестокости и садизма неоспорим. Это была армия настоящих демонов. И то, что ее рассеяли и ликвидировали чудовищные замыслы, я полностью поддерживаю.
- Ликвидировали или посеяли
драконьи зубы будущего насилия?
- Да всходы давно уже были, такие клыки страшные торчали! Всходы эти еще со времен генерала Ермолова, а, может, и раньше – со времен Гога и Магога. Кстати, именно в этих местах и бродили гоги и магоги.
- Делая вылазки на бедный мир
праотцов?
- Да. Так или иначе, если речь шла о сохранении этнической целостности данного региона, то это был единственный выход. Иначе бы давно уже здесь все полыхало. Я думаю, у всех этих Басаевых были мегаломанические планы по превращению всей России в хаос. Они возомнили себя суперменами, мстителями. Так что в этом отношении мы с Березовским не сходимся.
- А в чем сходитесь?
- Я вообще очень высоко ставлю Бориса Абрамовича. Я считаю, что в обществе возник совершенно неверный образ этого человека. Это не просто делец, который нахапал денег и сидит на них, как большинство тех, кто обогатился в условиях вдруг возникшего в России золотого Клондайка и полного беззакония. Все его структуры очень здорово функционировали. Он смог достичь большой финансовой концентрации. Но самое в нем главное, что он жаждет…расстаться со всеми своими деньгами. Этим он в чем-то близок моему персонажу из романа «Новый сладостный стиль» Стенли Корбаху. Я не скажу, что Борис Абрамович такой же «ку-ку», как Стенли Корбах, но в нем есть эта байроническая тяга к самовыражению. Он стремится играть роль в духовном и культурном развитии страны, включая и политическое развитие. Он колоссальный патриот России. Казалось бы, чего ему еще надо: плюнул на все да и сиди себе на юге.
- Могу только сказать, что проект
премии «Триумф», объединившей творческую элиту страны, был, действительно,
уникальным.
- Да это же была самая первая такая премия. Никто тогда и не помышлял о благотворительности. И вдруг Логоваз и Борис Абрамович Березовский учредили первую премию для деятелей искусства. Я помню, что в 1992 году для многих речь шла о жизни и смерти. И те, кто получили эту премию, ожили и смогли еще чего-то создать. Более того, это стало стимулом для появления других премий. Сейчас же их масса во всех областях.
- Более того, имеется в виду
создание особой структуры внутри интеллигенции.
- Да, это выдающееся начинание. И то, что он задумал, и в чем я принимал участие в прошлом году, это тоже, по-моему, было многообещающим проектом. Создание широкого либерального движения вне партийных границ, объединение людей с либеральным взглядом на мир и мышлением, развитие либерального подхода к текущим делам и событиям, - все это, мне кажется, очень плодотворно. Но, к сожалению, это было встречено в штыки.
- Вы считаете, что это начинание
захлебнулось?
- Не думаю, что до конца захлебнулось. Но пока, видимо, надо подождать и посмотреть, что будет дальше. Поскольку это не политическая структура и не партия, то и возродиться оно может неожиданно и с меньшим трудом. Такого же не было и нет.
Я думаю, что негативному восприятию этих идей способствовала вдруг нахлынувшая на страну серия катастроф. Вспомните август прошлого года. Взрыв под Пушкинской площадью, гибель «Курска», пожар Останкинской башни. По-моему, все были в состоянии безумного хаотического раздражения. Включая, разумеется, Кремль и президента. Все им казалось направленным против них лично. И даже такая вещь, как создание фонда помощи семьям погибших моряков, была воспринята Кремлем как вызов их начинаниям. А это не было вызовом. Это было абсолютно открытое желание действовать в том же ключе, что и они. Созданная нами образовательная касса для детей жертв катастрофы «Курска» существует. Все детям положена в рост определенная сумма в банке, и к совершеннолетию у их будет достаточно денег для поступления в колледжи и институты. Я не понимаю, что в это плохого? А все это воспринималось как «ядовитые уколы олигарха» в адрес кремлевских столпов. Я думаю, это воспринималось намеренно неправильно, потому что под видом Березовского в их умах был ими же самими придуманный некий демон.
- Сейчас какие-то совместные планы
с Борисом Абрамовичем у вас есть?
- Признаться, сейчас все это отошло в сторону. У Березовского другие дела, я в них не вхожу. Хотя не исключаю, что какие-то мои проекты и идеи, - а они у меня есть, - могут быть им поддержаны. Я, конечно, не откажусь.
Джазовые сны и игры
- Что еще есть в вашей
американской жизни, кроме литературы и профессорства: джаз, кино, путешествия,
театр, застолья?
- Все, что вы назвали. В тех или иных дозах. Когда появляются гости из России, я веду их в свой любимый джаз-клуб в Вашингтоне. С губернатором Самарской области Титовым мы подружились как раз там. А в Самаре буквально на днях слушали на фестивале с ним вместе биг-бэнд Игоря Бутмана. С Титовым рядом сидели и подтанцовывали. Бутман говорит: «Мы начнем наш концерт с песни “Самара тайм”». На самом деле это было – “Summer time”… Классные артисты.
- Какие сны видите? Отличаются ли
московские и самарские от вашингтонских?
- В снах уже абсолютный астрал, перепутались страны, люди. Я рассказывал друзьям за ужином, что я как-то утром просыпаюсь совершенно пораженный: я видел во сне Рема Вяхирева! С какой стати? Совершенно непонятно. Кстати, у меня в романе герой просыпается и все время думает: кто же это сейчас только что вышел из комнаты?
- Для вас, для ваших книг всегда
была очень важна игра, карнавал. Это продолжается в тех или иных формах?
- В общем, я на всю эту жизнь смотрю как на карнавал. Карнавал – это же не обязательно что-то веселое. Мы только что видели в Москве «белый» карнавал, «черный», «цветной». Один свой курс студентам я начинаю с Бахтина, с идей карнавала, с теории смеха, гротеска. Американцы все эти вещи практически не знают. Как ни странно, там даже продвинутые интеллектуалы не знают, кто такой Рабле. А мы как-то привыкли, что жизнь – это и есть, более или менее, карнавал, да?
На днях я смотрел здесь спектакль Полунина, и когда в зал после апокалипсиса понеслись гигантские разноцветные шары, я подумал, что и он тоже понимает, что это такое. И зал был охвачен каким-то неистовством, трудно объяснимым восторгом. Смех, юмор – это какие-то загадочные явления жизни. Чего мы, собственно говоря, веселимся, когда нам всем уготован один конец, да? А человек, наоборот, веселится и воспринимает это все с какой-то небесной легкостью. Я думаю, что это все – небесное чувство. Это как бы ободрение нас Господом: «Да ладно, ребята, чего вы там… Умер-шмумер, лишь бы был здоров…»
НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ, ДЕЛЕННАЯ НА ДВА.
Интервью с писателем Василием Аксеновым проездом из Москвы в Вашингтон через Биарриц.
- Вы все лето будете в Москве?
- Нет, я из Москвы еду во Францию, и там до конца лета буду заниматься сочинительством. Там тихо, я здесь я уже совершенно потерял способность трудиться.
- Там будете жить в Париже?
- Нет, на море, в Биаррице. Там еще есть набоковские следы, - там он бывал в детстве. Вообще это было до революции довольно «русское» место. Считалось очень модным.
- А сейчас русские туда не
возвращаются?
- Говорят, что возвращаются, но я пока что не видел. Прямо в центре города там есть русский храм. Большой собор, в котором идет служба. Я оставил в Биаррице сейчас жену. Мы снимаем там домик. Кто-то говорит, что там живет великий князь, какой-то из наследников. Впрочем, я там с удовольствием сижу один, читаю или гуляю с собакой.
- Будете входить в новый роман?
- Да, в новую вещь. Мне нужно много читать по ней. Это 18-й век, Россия и Франция, Вольтер и Екатерина Великая. Пока еще трудно сказать, о чем он будет. Это галантный век. Меня, на самом деле, фактура интересует, - все красивое, великолепное. И, кроме того, это еще проблема российского матриархата. Это ведь женский век русской истории. Странно возникший матриархат, который очень сильно утихомирил наше мужичье. Внес такой либерализм, который, хотя и исходил от самодержавия, но без обычного зверства, - когда напился, харю разбил…
- …на ассамблее.
- Да. Или на дыбе пытать и кромсать. Екатерина ведь, как только взошла на престол, отменила тайную канцелярию. И при дворе, между прочим, запретила заниматься рукоприкладством. Как только узнавала, что кто-то бьет своих слуг, то он сразу в немилость попадал.
- Между русской историей и
«Опасными связями» Шодерло де Лакло?
- Там будут приключения. Я, конечно, очень много буду фантазировать, но, тем не менее, основа – это 18-й век, и я хочу ее сделать достоверной, набрать исторических деталей, так что это не халтура.
- Вы пришли в литературу и в кино
почти одновременно, когда по вашей первой повести «Коллеги» был снят фильм.
Сейчас готовится к постановке фильм по вашей «Московской саге». Возвращение к
прошлому?
- Нет, было несколько фильмов по моим сценариям. Был фильм по «Звездному билету», снятый Зархи. Назывался «Мой младший брат». Потом в Питере был еще фильм по моему оригинальному сценарию. Они его назвали «Когда разводят мосты», у меня было другое название. Потом был еще фильм, связанный с военным детством, - «Мраморный дом». Я в нем даже сам снял метров триста, когда режиссер сломал ногу, и мне пришлось его заменить. А последний мой фильм – «Пока безумствует мечта» - о первых русских летчиках начала века. Он был снят незадолго до моего отъезда из СССР.
- В конце 70-х? Поэтому, наверное,
и по экранам особенно не пошел?
- Его просто положили на полку. Он десять лет лежал, а потом его разрешили. Вообще-то, я бы не сказал, что мне в кино особо везет. В Голливуде долго готовились к съемкам «Острова Крым», но тоже что-то не сложилось.
- Может быть, нынешнее возвращение
в кино будет удачней?
- Нет, сейчас речь идет о телесериале. Планируются 12 серий. Это, в общем, нормально для «Московской саги». Эта трилогия так и построена как чередование эпизодов семейной хроники, что очень близко к телевизионной структуре.
- Средний и крупный план? А сама
Москва в виде фона будет?
- Они хотят сделать прием, который применяли в «Форест Гамп», когда в документальный кадр монтируют живого актера. По-моему, может получиться хорошо. Кстати, мой сын Алексей там арт-директор и как раз отвечает за материальное воплощение эпохи.
- Кончится лето, и вы продолжите
профессорствовать в Вашингтоне?
- Я последний год работаю. Решил уходить из университета. Честно говоря, надоело. Все-таки я уже 20 лет отдал этому делу. Сам процесс урока мне не обременителен. Разговаривать со студентами, что-то им показывать, рассказывать – это ол райт. Но, кроме этого, есть еще масса другого: участие в жизни университета, чтение курсовых работ, мучительная процедура выставления отметок…
- А что это такая за институция –
американское профессорство русского писателя. Евтушенко преподает, Толстая, Лев
Лосев, Коротич. Это как Пнин у Набокова?
- «Пнин» - замечательная книга. Некоторый гротеск, конечно, но, в общем, похоже. Маленькие университетские городки, кампусы – это не самая плохая часть американской жизни. Может, даже лучшая. А писатель на кампусе университета – самое нормальное явление. Большинство писателей именно там подрабатывает. И потом приятно находиться среди молодежи, когда возникают каждый семестр все новые и новые группы.
- Это не так, как в Литинституте –
«курс мастера Аксенова» – в течение всех пяти лет?
- Нет, это не так, как у нас, когда группа идет через все курсы. Группы возникают спонтанно и меняются каждый семестр. Перед началом семества студент сам выбирает, что он будет посещать. И возникает группа людей, которые в большинстве случаев совершенно друг друга не знают. В университете 25 тысяч человек, не знакомых друг с другом. Они собираются в моем классе, и когда я спрашиваю: «А почему Эмили не пришла? Кто-нибудь знает Эмили лично?» - оказывается, что никто не знает. Все поглядывают вокруг с удивлением: кто это – Эмили? И я понял, что моя задача это еще и перезнакомить, чтобы они контактировали друг с другом.
- Заменить западную отстраненность
русской душевностью?
- Хотя бы отчасти. Я сначала не понимал, почему они такие застенчивые? Меня, что ли, стесняются? Почему не решаются высказываться, задавать вопросы? А они, оказывается, друг друга побаиваются. И я начинаю потихоньку разрушать эту стенку между ними. Когда удается, это дает удовлетворение.
- Так что, университет – это 25000
замкнутых монад?
- Ну да, каждый сам по себе. Кроме того, там национальные землячества. Там ведь масса людей со всеми мира. Арабы держатся вместе, персы отдельно, корейцы. «А русских-то у тебя много?» – спрашиваем друг друга. «Русские» это на самом деле американцы, туземцы.
- А настоящие-то русские бывают?
- Сейчас все чаще и чаще появляются.
- Дети ваших читателей?
- Да, иногда приводят родителей. Когда говорят им: «Наш профессор – писатель Аксенов», - те начинают ахать: «Боже, Боже!» И девочка подходит: «Можно, я маму приведу, она так мечтает на вас посмотреть?» – «Конечно, пожалуйста». Приходит мама. Или папа.
- Вот это и есть пресловутый
глобализм, когда люди движутся по всему свету, меняя страны и работу?
- Да, по всему миру. У нас там есть интернетовский сайт, где русские ребята обмениваются всякой информацией по поводу возможной работы. Я часто попадаю на него и смотрю, как они общаются. «Привет» – «Привет». – «Есть работа на Сейшелах. Перевозка мебели за счет фирмы. Условия такие-то». Сообщают друг другу о приезде каких-нибудь рок-групп из метрополии. «Аквариум» или «Машина времени» появляются там довольно часто.
- Интернетом активно пользуетесь?
- Нет, стараюсь по минимум пользоваться этими делами. В основном, использую как электронную почту. Или если нужно найти какую-то информацию.
- Но печатаете на компьютере?
- Нет, сначала пишу от руки. Потом ввожу текст в компьютер. Вот это введение в компьютер – это второй вариант. А первый – спонтанно, от руки.
- Новым романом «Кесарево
свечение» вы открыли для себя новый век в литературе?
- Да, для меня это принципиально новаторская вещь. Она отсекает прежний период моей творческой жизни. Я перехожу в иную плоскость самовыражения. Возможно, недаром я сейчас собираюсь от современности уходить в историю.
- Но «Кесаревым свечением» вы как
раз уходите в будущее, он заканчивается…
- …в 2065 году. Герою сто лет. В романе он возникает как юноша, а в конце ему – век.
- Какие книжки повезете отсюда?
- Свои. Те, которые вышли. Предварительный тираж. Несколько десятков экземпляров. Десять тысяч тиража появятся в августе. Я много с собой не тащу. Из-за этого моя библиотека разделилась на две части, - что-то здесь, что-то там. Так же как гардероб: часть рубашек в Москве, часть в Вашингтоне. Иногда начинаешь искать какую-то книгу, а потом вспоминаешь, что она в Москве. Нормально.
«ЖЗЛ» для живых писателей
Новый роман Василия Аксенова обсудили его коллеги
В популярном клубе «ЖЗЛ» чтением Василия Аксенова фрагментов из его
нового романа «Москва-ква-ква» началась серия встреч авторов журнала «Октябрь»
со своими коллегами, - писателями, критиками, журналистами. По словам главного
редактора журнала Ирины Барметовой, программа рассчитана минимум на год. В
планах на март – стихи Алексея Цветкова, «глянцевые рассказы» Александра
Кабакова, сочинения Вячеслава Пьецуха, Анатолия Наймана и так далее.
Роман Василия Аксенова «Москва-ква-ква», который в марте выходит отдельной книгой в издательстве «Эксмо», уже вызвал достаточно ожесточенную полемику в СМИ. Например, одному литературному обозревателю не понравилось, что в главном герое романа, действие которого происходит в Москве 1952 года, поэте-лауреате Смельчакове проглядывают явные черты Константина Симонова. Признавшись, что романа он полностью еще не читал, критик раздраконил все творчество Аксенова «по полной программе». Вполне возможно, что такая живая реакция на книги 73-летнего классика вызвана и его скандальным председательством в последнем Букеровском жюри, и повторяемым по телевидению сериалом «Московская сага», и явным присутствием в нынешней литературной жизни, путающим карты более молодым конкурентам.
Новое сочинение Аксенова это достаточно сложное и многоплановое произведение. Отчет о последнем при жизни Сталина XIX съезде ВКП(б) чередуется с мифом о Тезее, а биография поэта-орденоносца – с идеологическими спорами об идеальном государстве. Последнее, как заметила Ирина Барметова, имеет внутренний отсыл к предыдущему роману Василия Аксенова «Вольтерьянцы и вольтерьянки», получившему, кстати, букеровскую премию 2004 года, где об утопическом обществе рассуждают Екатерина II и Вольтер. И по форме роман «Москва-ква-ква» необычен, - чего стоит хотя бы его название. Стихи, ритмическая проза, различные стилистики от откровенно пародийных до сугубо лирических чередуются в нем с озорной свободой. Недаром автор, по его словам, испытывал такой кайф, когда писал этот то ли небольшой роман, то ли большую повесть. Многие издатели давно и безуспешно побуждают его к написанию мемуаров. Он же, сопротивляясь, отговаривался тем, что все реалии своей жизни внедряет в беллетристику и там использует. Теперь же, оценивая задним числом новый роман «Москва-ква-ква», он понял, что это отчасти и есть его настоящие мемуары о том времени.
Слушать чтение Аксеновым своих текстов само по себе приятно, поэтому вопросов к нему было не слишком много. Кто-то интересовался, не собирается ли Василий Павлович издать свои стихи, которых и в новом романе достаточно, - то в стиле Григория Поженяна, то в русле любовной лирики Константина Симонова, то в духе «среднего Смелякова» 40-50-х годов, - отдельной книгой. Аксенов ответил, что – да, он сейчас собирает стихи вместе и, видимо, издаст их с комментариями.
Действие романа происходит, среди прочего, в высотке на Яузской набережной. Здание сталинской архитектуры сравнивается с лабиринтом Минотавра, играя знаковую роль. Писатель Асар Эппель, автор «Травяной улицы» и бытописатель былой Москвы, выразил сомнение, что в начале 50-х было распространено само слово «высотка». Говорили просто - «высотное здание». Однако, Аксенов, казанский житель и питерский студент, вспомнил, как приезжал в первой половине 50-х к своим университетским друзьям, жил у них в общежитии, и они называли эти здания именно «высотками».
Впрочем, о чем речь, если на одном из аксеновских чтений поднялся въедливый молодой человек и напомнил, что в романе о 1952 годе действие не может происходить в университете на Ленинских горах, поскольку тот был открыт лишь 1 сентября 1953 года. На что автор ответил: «Я знаю, но это неважно».
Василий Аксенов ответил и на приватные вопросы
- Василий Павлович, как вы
оцениваете ту литературную борьбу, в эпицентре которой очутились?
- Я представлял себе, что не имею к ней ни малейшего отношения, но, видимо, букеровский скандал втащил меня в эту борьбу разных клик. Сейчас я ругаю себя, что вообще согласился тогда стать председателем жюри. Это было под влиянием эйфории от получения премии за «Вольтерьянцев». Не думая, я согласился и даже не спросил, кто будет в жюри. А когда увидел, был несколько шокирован. Скандал разгорелся на первой же встрече.
- Да, я помню, как перед
объявлением лонг-листа вы все вышли красные и взъерошенные.
- Да, там чуть не дошло до рукоприкладства. Один из членов жюри сказал мне: «Ну, я вам еще врежу». На что я сказал: «Можете не сомневаться, что я вам отвечу». И в конце я завелся. Если бы счет был «три-два» в их пользу, я бы ничего не сказал, вручил бы эту премию и все. Но оказалось «четыре-один», и это меня возмутило. Я понял, что надо отвечать ударом на удар. И когда я сказал, что не стану вручать букеровскую премию, они совершенно обалдели.
- Ну, для литературы скандал это
не самое плохое дело?
- Да, литература родилась под звездой скандала, это правда. Вообще я улавливал такое отношение к себе на протяжении 90-х годов, когда начал здесь все печатать. И до сего дня чувствую, что какие-то люди в литературе считают меня чужим. Все они задвинуты на идее, что русский писатель ничего стоящего в эмиграции написать не может. Если говорят, что «да, был такой писатель…», то называют только то, что печаталось в советских изданиях. А то, что писалось в свободном состоянии, это не признается.
- А молодое поколение, сын?
- От него комплиментов не дождешься, он очень сдержанный человек, но я чувствую, что он меня читает и ему нравится. Накануне я читал в «Пирогах на Никольской», в зале две трети людей были молодые, и они очень живо реагировали. Часа три мы разговаривали, интересно было.
- Приятно возвращаться в эту
литературную бучу из состояния классика, который давно над схваткой?
- Нет, я стараюсь не влезать во все это и вообще не реагировать. На то, что написал некий критик, мне даже отвечать неохота. Он ни черта не понял. Поразительная глухота, плохое зрение и отсутствующий нос. Человек не понял ни одной из главных тем книги. Там много переплетающихся тем, но он вообще ничего не усек. Я ему и не отвечаю.
- В Биаррице отходите от этой
литературной возни?
- В Биаррице я, в основном, пишу. Большую книгу, которая неожиданно была прервана на восемь месяцев написанием этих «сцен из московской жизни 1952 года». Там любопытная история. Когда-то в 70-е годы у меня были две детские книги – «Мой дедушка памятник» и «Сундучок, в котором что-то стучит». И меня довольно часто люди спрашивали, почему я не напишу третью часть? В первой части герою 12 лет, во второй – 13. И сейчас я пишу роман, где этому герою или прототипу героя, что точно неизвестно, - 45 лет. То есть это сегодняшний день. Получается довольно занятно.
Судьба всякой книги – в руках его читателей. Джойс – не исключение из правил, а подтверждение его. О своем восприятии главного романа Джеймса Джойса рассказывает писатель Василий Аксенов.
- Кусочки романа Джойса «Улисс» печатались в 1935-36 годах в журнале «Интернациональная литература». Когда я был студентом в Ленинграде в середине 50-х, там ходили среди нас эти старые номера с романом, и я читал их. Не могу сказать, что я был тогда в каком-то особом восторге от романа, но в те времена ошеломляло все необычное, и Джойс был среди первых таких имен. Он запомнился навеки.
Никто тогда не знал ничего о его жизни, о работе, как это все им писалось, аннотации были куцые, и мало что давали. Потом, когда в начале 80-х я приехал в Америку, я дал себе зарок, что книги англоязычных авторов буду читать только по-английски, а не в переводе. И однажды я купил там огромный том «Улисса» в совершенно изумительном издании и начал его читать. Признаюсь честно, что до конца не дочитал.
Кто-то однажды сказал, что «Улисса» нельзя читать, его можно только перечитывать. Я тоже перечитывал Джойса, - открывал «Улисса» и читал оттуда кусками. В принципе, я уже, конечно, знал все, что там произошло. Я видел замечательный фильм, снятый по «Улиссу», читал и о самом романе, и о Джойсе. И книга эта была не то, что настольной, но всегда стояла у меня на полке. И когда мне нужно было что-то рассказать своим студентам, например, по теории обэриутов, то я не мог найти лучшего примера, чем из «Улисса». Тем более что все уже было написано по-английски. То же, когда рассказывал о принципах прозы в трактовке Виктора Шкловского – «остранение», «замедление», «деавтоматизация» образов, - все я брал оттуда.
Вот один пример: «сжимающее мошонку море», который я помню по-английски, как и по-русски. Такие вещи ошеломляли и меня, и студентов, это и было то, что называется «остранением», возможностью увидеть все, как в первый раз, внове. Так что Джойс мне очень много дал для моей работы в аудитории.
А однажды я употребил его ключевой кусок из «Улисса» - монолог Молли Блум. Я написал парафраз этого монолога для своей героини Бернадетты де Люкс в «Новом сладостном стиле». Это именно парафраз из Джойса. И хотя не всеми он воспринимается как отсыл к внутреннему монологу Молли в финале «Улисса», но это так, и знающие люди это видят и оценивают, они говорили мне это. Тогда я очень сильно вошел в этот джойсовский монолог, и написал, по-моему, не хуже его.
Григория Богослова день
7 февраля. С утра до обеда гадают на первую половину будущей зимы, после обеда – на вторую половину. Но так далеко почему-то не загадываешь. Может, время еще не пришло.
Солнце пытается биться сквозь завесу облаков, и где-то над башней напротив ему удается растечься сверкающим яйцом. Яичницу тут же опять накрывают крышкой облачности. Из Кёльна знакомая пишет, что у них плюс семнадцать градусов, что, впрочем, не мешает им с мужем болеть.
Полное счастье, никуда не надо идти, никаких обязанностей, кроме тех, которые сам на себя принимаешь. Например, выйти за хлебом, яйцами, колбасой, пройдя через заснеженное футбольное поле на бульвар. Но сначала надо написать на этот день. По Яндексу ищешь сайты знаменательных дат. У него давно мелькает мысль, что по прошлому нынешнего дня вполне можно создать прогноз не хуже астрологического, чего нам ждать. Но покупателей на эту идею все не находится. Придется, как в детстве, и это тоже делать для себя. Под себя. Про себя.
Теперь, пока пишешь о дне, то вся погода сосредоточивается в новостях, одновременно изучаемых в интернете. Раньше это связывалось с казенным пребыванием на работе, и только теперь это оказалось связью с миром, проведенной прямо в ореховую скорлупу, где ты сидишь, почитывая Бунина и приглядывая в окно, как прихлебывают сладкий чай с булкой.
С потеплением сразу снег и дороги стали грязными, хотя обещают новый ветер и снегопад, как подхватил с информационной ленты. А прогулка – для того, чтобы уложить все в правильном порядке в мозгах и придумать интересные вылазки на потом. Тут появляется в правом нижнем углу экрана конвертик с сообщением о полученном письме. Приглашение на завтрашний вечер на презентацию книги гримуаров в магазине «Путь к себе». Но завтра он собирается с женой ехать в Кратово дышать воздухом, собирая сведения о погоде.
Тут же нашел не просто биографии знаменитых русских людей, но и огромное количество их портретов, о чем давно уже мечтал в сладких снах. Но людей на свете много, хватит и про его честь, сейчас пойдет на улицу их разглядывать. Стабильная погода тем хороша, что можно не задумываться, что на себя надеть: то же, что вчера.
Сидя в лесном монастырь, новый святитель чувствовал себя особенно умиленным, общаясь, как ему казалось, с прибожественной виртуальной Софией. Он все ждал, когда Бог объявит о создании своего сайта, а если он уже есть от сотворения мира, то помилует ссылкой на него. Ему казалось, что погружаясь все глубже в Софию, Премудрость Божию, он приближается и к Творцу. Иным путем, нежели в приватной молитве Ему снежным февралем, но по-своему внятным и безошибочным. Монастырь был полон молодых служек, которые владели всякими компьютерными премудростями, и он часто пользовался их услугами, но чаще сидел, как сегодня, закрывшись в своей келье и чувствуя себя на седьмом небе блаженства. Хотя года, конечно, клонили к общей слабости и нездоровью. С утра, например, в ушах булькало.
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений